все это не по правилам,
как бы самого окончательно не угробило.
Понимаете, говорят ему,
мертвые там ничего не могут,
это не я придумал, не сердитесь вы, ради Бога,
просто у вас там совсем ничего не будет,
ну зачем вам все это видеть,
как цветком распускается мина,
как гибнут люди,
вы ведь уже разучились
быть, любить, ненавидеть, то есть,
когда ваши там
будут с жизнью прощаться, вы вообще не сможете ну никак вмешаться.
Он стучит по столу, разбивается чашка,
у ангела порезаны пальцы.
в крови у него пальцы,
и ангел крылом машет,
бормочет под нос: «Да черт с ним».
Следующий кадр: терриконы,
на заднем плане поля весенние,
пехота идет в наступление,
миномет пашет,
молодой парень над ухом слышит
непонятное бормотание
и удар, словно сзади толкнули:
обернуться необходимо.
Оборачивается, и пуля
пролетает мимо.
На самом деле,
Бог нас оставил всех,
в каждом селе и городе;
этот век
объявлен отпуском Бога,
и черный снег
замел в феврале поля и покровы рек.
Но этот город,
партизаном засевший в степи,
сказал, что к нему известия не дошли,
сказал, что лучше он превратится в пыль,
в траву, и пепел, и соль земли,
но будет жить,
весь город,
и стар, и мал,
как будто бог их ни разу не оставлял,
как будто никто их ни разу не предавал.
И с неба падают черные лепестки,
и воды отравлены здесь у каждой реки,
но город живет,
обнимая детей своих,
как будто Бог
никогда не оставил их,
и Бог никогда не оставил их.
В гильзу от АГС помещается 20 грамм
в данном случае — виски. Мы пьем без звона,
ветер с востока хлопает дверью балкона.
Пьем за тех, кто более не придет к нам.
Пьем за любовь, за свою мирную жизнь,
за наше большое будущее, поскольку все мы
относительно молоды; неубедительнейшим «держись»
пытаемся поддержать друг друга на время.
Сентябрь начался, с востока идет гроза,
молчат минометы, автоматы притихли даже.
Один комроты, смотря на меня, сказал,
что мечтает увидеть женщину не в камуфляже.
Здесь земля отверженных, нам уже от нее не деться,
ветер степной пахнет смертью, мятой и медом
Мы пьем за любовь, за правду, за счастливое детство,
пьем не чокаясь из гильз от гранатомета.
И один говорит: это мир иллюзий, мой друг,
мы растем, беспричинно веря в сказки вокруг
о бесценности жизни, а также о том, что всегда
непременно в финале зло победит доброта,
что всегда тебе будет свет, еда и вода,
что милиция и государство хранят народ,
и что тот, кого любишь, — он никогда не умрет.
И другой говорит: но где же он, тот предел,
после коего надо рвать, уходить вовне,
в то пространство,
где снег зимой по-прежнему бел,
не кровав; где нет места горечи и войне,
уходить в идеальный мир, иллюзорный мир,
в Средиземье, на Остров Яблок, в нарнийский шкаф,
и ходя среди страха и говоря с людьми,
жить его законом, ни разу его не предав.
У меня нет слов ни для друга, ни для небес,
я работаю диктофоном Господа здесь,
я фиксирую все, но не знаю, где правда и ложь,
эх, веревочка, вейся, концов уже не найдешь,
мне темно и страшно, в асфальте моих городов
проступает земля, проступает детская кровь.
Но смотри, мой друг, внимательнее смотри,
через дым в подземке, через пустые зрачки
тех, кто едет вокруг; через всю черноту внутри
их и нас; через тонны предательства и тоски.
Там, за ними, — иная суть, бесконечный сад,
обнаженная, яростная, истинная суть,
где любовь воистину может лечить и спасать,
и поэтому наши любимые не умрут.
Это истинный мир, и закон у него любовь,
а иллюзия здесь, где ложь и туман кровав,
и так трудно жить, закон его не предав,
по тропе Луча идти сквозь болото; боль
застилает взгляд; так слаб и глуп человек,
ну куда ему через болото это ходить.
Но увидевший раз этот сад не забудет вовек,
и любовь и яблони будут ему светить.
Хороших новостей больше не будет.
Хорошие новости отменили.
Октябрь наступает запахом гнили
и дыма. Листьев осенних груды
слипаются, мокнут под дождь ночной
и превращаются в перегной.
Перечеркнули. Похоронили.
В отчетах указано: нас не стало.
Хорошие новости отменили,
остался последний из всех каналов,
рекомендуют учиться смирению,
рекомендуют учиться принятию.
Полночь и водка, постель несмятая.
Что там сегодня? Мы не смотрели.
Нас отменили, и мы уходим
в небо, и октябри оставляем
тем, кто, возможно, будет свободен,
непобедим и непотопляем,
тем, кто родится сегодня и завтра.
Утро и ветер. Пельмени на завтрак.
Холодно, дымом пахнет в квартире.
Шаг за порог. Патроны в кармане.
Мы растворяемся в этом мире,
и этот мир становится нами.
Дорогая моя, я больше не могу в этой осени.
Я не верю своим глазам и своим рукам.
Я схожу с ума. Вместо меня в озере
отразился человек, напоминающий мне врага.
Дорогая, я выстрелил в водную гладь, и эхо
разнесло этот звук по зеленке, и было странно,
что никто не ответил. Белые хлопья снега
медленно ложились в земли открытые раны:
минные поля и могилы. И было пусто,
и было безлюдно так, словно кончилось все,
изгибались ветви под ветром с холодным хрустом
в озере смеялось вражеское лицо.
Дорогая, я сегодня убью человека.
Воскресенье. Осень. Колокола звенят.
Дорогая, я сегодня убью человека.
Возможно, утром он в зеркале видел меня,
это неважно. Белая простыня
ложится на мерзлую землю октябрьским снегом.
когда уходил, оставлял ключи у окна,
не вернулся, ключи остались висеть, перезваниваясь иногда,
не ржавея, поскольку сделаны из нержавеющей стали,
прошла весна, потом осень, потом еще раз весна,
в доме поселились разруха и тишина,
бездомные кошки, и голуби, и дождевая вода,
потом земля, в которую ключи и упали.
выросло из них молодое дерево с перезвоном листвы,
дом ушел в землю, а дерево все росло,
и проросло через небо,
и через тучи,
и через слой
отчаянной синевы,
через все миры, через все их добро и зло.
и были листья его светлы,
и сладок был сок его,
и шло от него тепло.
и были листья его ключами от дома
для всех, кто однажды ушел,
через бурные реки, и черные горы, и все миры
ключ такой потерявшихся вел,
приводил ушедших в истинный дом.
спи спокойно, сердце мое,
мы дойдем однажды, дойдем.
встречаются осенью, детскую площадку заметают листья,
со временем выцветает смех, и глаза, и лица,
узнают друг друга не сразу,
настороженно курят,
переглядываются, словно враги.
при жизни не протянули бы друг другу руки,
но теперь они на другом берегу реки,
и текут облака, и ревут быки.
сколько лет дружили они и сколько лет воевали,
под осколками мин, под дождем из стали,
сколько лет до того дружили, покуда жили,
а не из последних сил выживали.
вот стоят они на детской площадке, как стайка детей,
на другом берегу реки, на перекрестке путей,
и кто-то говорит: «а помните, мы здесь были,
вот в таком же холодном, пронзительном октябре, и звенящий воздух, затянутый нитками пыли,
розовел, как живой, на заре».
и тишина проходит, лопается печать,
и начинают они говорить и звучать,
и смеяться, и вспоминать былое, и совсем не говорить про войну,
словно это братство так и было единым,
и летят листки по теням их длинным,
и вода течет сквозь легкую пелену
вечернего тумана, сквозь сияние и тишину.
раздвигаю пальцами воздух, ни пятнышка не найду.
«а помните, ребята, в одиннадцатом году...
а помните, в лес выбирались, а помните, как.»
вдалеке ревут быки, замыкается круг.
дай мне сигарету, мой старый враг,
дай мне сигарету, мой старый друг.
Дым к потолку тянулся, окна были завешены.
Три женщины в комнате были моей, три женщины,
с хризолитово-зелеными глазами в прожилках,
с голубыми венами на тонких запястьях,
и ложились на подоконник кружевные снежинки,
и тишина в моем доме становилась частью
бесконечной тишины — той, в которой становишься маленьким,
тишины неживого поля, чернеющего провала.
Первая женщина была одета в пальто и валенки,
прятала руки под пуховым платком и часто вздыхала.
Все пройдет, говорила она, все пройдет, хорошая,
и была она моя тоска, и боль моя, и мое прошлое.
Ветер выл, и звенело на кухне что-то в посуде.
У второй была синяя длинная юбка и полные груди,
сидела за столом, рисовала паровоз на салфетке,
и на плече у нее сидела цветная птица,
и вторая поставила мне незримую метку
против сердца, ту, что вовеки не растворится.