И были веки у нее тяжелые, как у ящера,
и была она моя неизвестность, мое настоящее.
Забирался в мой дом через щели холод осенний,
третья была маленькая девочка с рогами оленя,
с крыльями дракона и сияющим взглядом,
были теплы у нее ладони и ступни босы,
и она взяла меня за руку, и встала рядом,
И она мне сказала: «Ничего не бойся».
И передо мною стала серебряная дорога,
звездная дорога, уходящая через холод,
через темноту и сквозь бесконечно много
черных камней — в светлый небесный город.
И он сиял мне и ждал меня, и дорога текла живая,
и был он, как будущее, неведом и непознаваем.
Проходили эпохи, генсеки, цари,
разгоняйся же, ветер, и пламя — гори,
саранча проходила и плыли века,
и текли времена, как большая река.
Оставались земля и деревья на ней,
деревянные домики между дождей,
оставалось сплетенье размытых дорог,
оставались сады, что никто не берег,
одичалые яблоневые сады,
оставались старухи да их деды,
потемневший портрет да икона в углу,
черный хлеб да похлебка из лука к столу.
Перемешаны чудь, татарва и мордва,
разгорайся, огонь, разрастайся, трава;
все цари да чиновники тенью пройдут,
ну а мы-то навеки останемся тут,
от курильских морей до донбасских степей
в эту землю врастем и останемся в ней.
И когда ты по черной дороге придешь
через мокрое поле и меленький дождь —
будет теплая печь, будет хлеб на столе,
и не спросят, какой нынче век на земле.
выезжали затемно, круглая висела луна,
уходила дорога в меркнущие поля,
и была она извилиста и длинна,
прогибалась котенком, и мерзла ее земля.
выезжали затемно, у каждого светила мечта
впереди, единственная на свете, и каждый шел
к ней, сияющей, и был небосвод тяжел,
но мы ехали, и таяла темнота.
были трое мы, и спаяны накрепко, и трепетал
лист на тополе, и мы ехали на восток,
мы глотали мили, впереди нас ждала мечта,
и был путь неизвестен, сладостен и далек.
и мы прибыли в эту условную точку Б,
через ямы, и расстояние, и времена,
золотистым шаром катилось солнце с небес,
и осенним дымом дорога была полна.
и мечта случилась, и каждый припал к земле
перед сбывшейся радостью и перед новой зарей,
но за нами остался выжженный черный след,
и придя сюда, мы не вспомнили город свой,
и мы встали с земли, и каждый взял автомат,
и пошли мы друг против друга в последний бой,
и мы были исполнены света и шли защищать
то, что видели ясной, истинною мечтой.
и горело солнце, шар золотой, золотой,
и мы были братья, и шли на последний бой.
друг мой, ты слышишь, — не называй врага
по имени и не помни его лица.
нет у врага ни матери, ни отца,
нет во враге ни ребенка, ни старика.
будешь стрелять во врага, так сразу стреляй,
бойся промедлить, в сторону отойти.
нет у врага ни памяти, ни пути,
нет у него ни мая, ни февраля.
ибо же, если увидишь его лицо,
северный ветер поселится внутрь тебя,
будет в тебе ходить, изнутри скребя,
тонкое неизвлекомое сверлецо.
ибо придется купать тебя в молоке
и роднике сорок по сорок раз,
ибо придется отшептывать черный сглаз,
воском отлить, а воск утопить в реке.
и все равно не поможет, будет крутить,
ныть на погоду, где-то в костях свербя.
не узнавай врага, пожалей себя.
нет у врага ни памяти, ни пути.
пасмурно нынче и горизонт свинцов,
кружится северный ветер, воздух темня.
друг мой, ты слышишь, не называй меня
по имени и не помни мое лицо.
В город пришли незваные. Стало тише:
голос и пенье караются по закону,
также не одобряются игры мальчишек.
В город пришли, и в городе стало сонно.
Город стал ноябрем и запахом дыма,
через который ветра иногда обнажат
абрисы старых домов, где сто лет назад
мы хохотали и целовали любимых.
В город пришли незваные, люди в черном,
тени из-за холмов, страшилки из детства.
И затаился город, и хлынули горлом
клочья тумана, глушащие грохот сердца.
Город притих, себя обхватив за плечи.
Встали часы на период полураспада.
Только трава и листья упорно шепчут:
«Мы вам не рады. Мы вам не рады. Не рады».
«Мы вам не рады», — асфальт говорит беззвучно.
«Мы вам не рады», — на стенах домов проступает
С северо-запада туча идет слепая,
город припал к земле, больной и измученный.
«Мы вам не рады», — молчит обезлюдевший дворик,
где рисовали мы солнце и классики в детстве.
Светится город через туман и горе.
Мой Арканар, мой Харьков, моя Одесса.
на линии фронта мужчина в тельняшке рваной
называл святой меня, обещал не отречься вовеки,
а у меня за спиной была пара десятков романов,
а у меня за спиной текли алкогольные реки,
незнакомые лица, чужие похмельные утра,
ннескончаемый стрекозиный танец от марта до марта,
ну какая из меня святая, я странник на лодке утлой,
испытывающий на прочность границы карты.
изменилось все на последнем из этих романов.
я купила крем от морщин, потому что захотела жить долго,
жить банально, но счастливо, это было больно и странно,
как в пустой квартире подарок найти под елкой.
не случилось, конечно, не сберегла, такие,
как я, не умеют, чтоб их молитва кого-то спасала.
я впервые тогда захотела жить, и впервые —
после всего — вообще хотеть перестала.
не хотела вина и мужчин, вообще не хотела,
крем от морщин я выбросила, не пригодилось,
и спустилась в ад, и не чуяла больше тело,
ни жару не чувствовала, ни сырость.
но такие, как я, никогда не доходят до рая,
и поэтому, в ад спустившись, в аду осталась.
ну а ты говоришь святая, ну какая тебе святая,
обычная баба, просто очень, очень устала.
Часть 2. И о любви
Когда тебя положили в землю, я стала этой землей.
Мне не осталось более ничего.
И я лежала, весенняя, влажная. И сверху был голубой
весенний, отчаянно мартовский небосвод.
И я лежала, тебя обнимая, теперь уже навсегда,
слежавшейся, всех принимающею землей.
И снег уходит в землю водою, и я есть эта вода.
И я с тобой, мой хороший, я навсегда с тобой.
новый удар приходит исподтишка,
из тишины, и не становится сил.
валишься на пол, горлом идет тоска,
руки кусаешь, горлом сухим свистя:
Господи, неужели я тебе не дитя?
Господи, неужели Ты меня позабыл?
именно тот удар, после коего слез
не остается, кашляешь насухую.
Господи, я ж у тебя на ладонях рос,
Господи, я же был не хуже других,
что ж ты молотишь меня,
превращая в жмых,
в чистую скорбь, беззвучную и глухую?
мнилось, конечно: вовеки не отрекусь,
буду надежней камня, прочнее стали,
и донесу нелюдской, непомерный груз
до Твоего сияющего престола
не спотыкаясь, без жалобы и без стона.
просто все кости в теле разом устали.
вот и лежишь, распластанный, неживой,
словно подстреленный, и не поднять лица.
кашляешь: Боже, да есть ли выход иной,
выход наружу, кроме как отреченье?
вечно дышать вполвдоха — но облегченье
адовой боли, ужаса без конца?
вот я лежу здесь, и все мне дышать трудней,
разве не бросил меня Ты, осиротя?
шестимиллиардное из твоих детей,
двадцатисемилетненькое дитя.
кровь человечья вязка, густа, солона,
и бесконечно мягка человечья плоть.
есть же какой-то предел, глухая стена,
есть же предел, которого не побороть?
нет.
вот ты лежишь — и горит на востоке свет,
и начинает живой накрапывать дождь.
вот ты встаешь — и это и есть ответ,
и через мрак и свою нелюдскую муку
чувствуешь на затылке Отцову руку,
крепче к ней прижимаешься
и растешь.
Я сижу у окна, в пасть гляжу фонарю.
мой возлюбленный благословен, — говорю,
и мне чудится за спиной у меня движенье.
И земля, на которой его шаги, —
не остави ты нас, сохрани, сбереги,
и трава, что была под ногами его и тенью.
Жгу свечу на окне — заходи же, мой гость.
Будь же благословен его рыжий хвост
и лукавый прищур его, и большие ладони.
Будь же благословенна его родня,
(я не знаю, в нее ли включат меня,
мой невенчанный вечный жених бездомный).
Будь же благословенна весна и трава,
и земля уготованная — два на два,
где мы тесно уляжемся рядом, словно впервые.
Будь же благословен. Не скажи «прощай»,
лучше крепче держи меня, не отпускай,
пока мы идем сквозь вороний грай
по-над пропастью, и колосья ржи вокруг золотые.
Иду за тобой — как слепой, как святой,
по острым волнам — иду за тобой.
Иду за тобой — в бессолнечный лес, либо
в морскую глубь, где глыбой — вода,
и я бы шла за тобой, даже если бы
не встретились мы с тобой никогда.
Я шла бы и шла за тобой — даже
если бы я не была рождена.