Под такими целеустремленными парусами человеку истинно творческому было трудно. Ершистый Евтушенко, непокорный Войнович, скорбный Галич и другие – их принципиальность накалялась до жжения в груди, до критических отметок, ибо их зажимали, не давали дышать. Но радио по три раза на дню пело их песни, и страна эти звуки насвистывала, и кормились они – в тоталитарные времена – на ниве литературы. Неважно, чем кормились – в чужой рот заглядывать нехорошо, важно, что были в литературе. Поэты, менее склонные к публичной борьбе, по причине более выраженной творческой индивидуальности в литературе тоже были. Соснору с его чуждой поэтикой и мелким шрифтом ругали злобно, но книги выходили. И Жданов Ваня, пишущий о чем-то своем, загадочном, дебютировал до перестройки, а советский толстый журнал книжку его анонсировал. Даже Кривулин, который не печатался, все же в литературе был: хотя бы потому, что не печатался.
Сегодня мэтры и полумэтры вызывают преимущественно сочувствие. Они либо исчезли с горизонтов, либо испуганно озираются и спешат вписаться в фарватер новых тенденций нового поколения. Хотя прекрасно знают, что никаких тенденций нет. Есть имитация, иллюзии. Куда ж девалась их несгибаемость советских времен? Да, это в советские времена поэт был больше, чем поэт, теперь-то он гораздо меньше, гораздо. И с принципиальностью у наших писателей что-то подозрительное.
Когда Поупа взяли за это дело, восхитило единодушие комитета по помилованию. Писатель Приставкин, глотая слезы, просит отпустить товарища-американца к его шпионскому отцу (хотя тут явный перебор, не следует писателю быть приставкиным до такой степени). Ну, что ж, в конце концов, теперь каждый решает, как ему изъявляться. Ведь не напрасны же усилия и жертвы в борьбе с идеологией, с государством. Золотой век литературы настал: ни идеологии, ни государства. Одни ежегодные премии. Выдохнув и утеревшись рукавом, не оглядываясь на экономику, можно сказать во весь голос: Поэт (все правильно, с большой буквы), настал звездный час для твоего таланта!
Ой ли, господа, ой ли…
Свято место пусто не бывает, а тёпло место – подавно. Оказывается, Поэт, писать так, как пишешь ты, нельзя. Это не в русле тенденции. Даже так: не в русле интенции. Это не то, старик, и смотреть на это скучно. И любовь у тебя какая-то устаревшая, сейчас так не принято, и никаких эмоций, интонаций в тексте быть не должно. Ну, не должно, старик. И главное, третье тысячелетие пришло, а ты все ритмы, рифмы… Разве ж это стихотворение? Видишь, самому стыдно. Ты лучше учись изогнуто рассуждать о тексте, чтобы глаза к потолку, пальцы, и побольше терминологии, чтобы всем им неповадно было. Смотри, как мы. Нас немного, чуть больше одного, но дело не в количестве – зато мы все знаем про тенденции и интенции. Мы в духе времени. Кривулин и Драгомощенко, некогда стоявшие в авангарде ленинградского андеграунда, сегодня выглядят просто консерваторами, потому как всё, имеющее отношение к профессиональному ремеслу, – консерватизм и атавизм. Пойми, старик, новое поколение выбирает не это.
Интересное дело, в приведенном нравоучительном монологе нет и намека на диктат. Желающий быть в литературном процессе воспользуется советом, не желающий может писать так, как считает нужным. То есть – свобода выбора.
В хрупком возрасте сложно иметь твердые убеждения, еще сложнее отстаивать их в одиночку. Да и при чем тут убеждения, если хочется совсем другого. Вот и сублимируют прыщеватые подростки всех полов свою половую невостребованность в окололитературную сферу. Их деятельность надменно изучают литературные насекомоведы, которые и берут на себя теоретическое обеспечение всей камарильи. У этих какие-то свои интересы. Если насекомовед совсем зазнался, в данный момент отключен или находится вне зоны действия сети, теорию приходится сочинять самостоятельно, вручную.
Дабы скрыть серьезные недостатки образования (а то и безнадежную серость), поэты-теоретики удобряют свою речь огромным количеством авторитетных терминов, не всегда, впрочем, понимая их смысл. Смысл, пожалуй, и не обязателен, поскольку с интеллигентностью в глазах внимают этим речам – такие же. Сленг вообще существует не для обмена информацией, а для выявления принадлежности к определенной общности.
Принятие такой неестественно громоздкой языковой системы и такое странноватое поведение психология объясняет глубокими комплексами, неуверенностью в себе, но сейчас не о психологии речь, о литературе.
По сравнению с другими видами искусств, литература имеет бесспорное преимущество – семиотический знак ея доступен почти всем: в советские времена 98 процентов населения умело читать и писать. То есть все они, эти проценты, – потенциальные литераторы. Можно категорическим тоном поговорить о таланте, но стоит ли, ведь мы живем в свободной стране, а всякая деятельность, не запрещенная законом, разрешена. В конце концов, пусть пишут, лишь бы с электричеством не баловали.
Так ведь нет, балуют.
Причем как-то фискально, без бравады. Прикрывая беспочвенную ненависть приподнятым воротником. Решимости бороться за убеждения хватает только на то, чтоб извести соседскую кошку. Почему не пойти к трибуне с прямыми глазами, развернув какие ни наесть плечи? Неужели внутреннее содержание поколения «пепси» – исключительно пузырьки? Вокруг война, преступность, наркомания, взрываются жилые дома и возводятся публичные. Где же несогласные? Десять лет первое лицо правило страной, практически не отрываясь от работы с документами. Где же диссиденты? Литературные хулиганы, в конце концов? Не пакостники, а хулиганы?
Да, теперь и витрину-то не разобьешь, все частное. Это вам не милиция, могут быть неприятности. Тихий какой-то народ пришел в литературу. Сетераторы, извините за выражение. Могут, ведь могут, глядя в монитор, обложить себе подобного хрустящим матом, но ни лиц у них, ни имен, одни воробьиные клички.
Чтобы как-то оправдать свои несчастные буковки, они пытаются отгородиться от полноценной литературы какими-нибудь кавычками, типа «актуальная литература». Ничего, казалось бы, страшного. Пусть живут в своей резервации. Но если присмотримся, получится, что остальная литература не актуальна. Для кого не актуальна? Не важно, название такое. Извините, важно. Потому что дальше начинается великолепная алхимия.
Когда алхимик (классический алхимик) намеревался вторгнуться в структуру предмета, он начинал с этимологии, производя манипуляции с самим названием предмета. И, увы, материалисты, получалось. А в нынешние времена все выглядит совсем просто.
Что есть предмет, господа? Предмет, господа, есть не столько предмет, сколько совокупность представлений о предмете (оформленная, при необходимости, в наукообразную систему). Так? Так. Когда в народных умах между этой системой и предметом устанавливается окончательное тождество, то обнаруживается, что терминология, на которой эта система держится, имеет какие-то допуски, неясности, а вся система оказывается подвижной, притом, что знак тождества остается неколебим. Одним словом, не удивляйтесь, если завтра юрист вам сообщит, что квартира вам уже не принадлежит, потому что никогда и не принадлежала.
Так, обидное слово «бездарность» можно заменить уважительным «минимализм». А в контексте минимализма случайную фразу можно трактовать уже как глубокомысленную. Или как намек на что-нибудь эзотерическое. И так далее.
Очевидно, что народные пласты, живущие на грани литературного минимума, за любую недобросовестную схоластику будут держаться всеми конечностями. Потому что это шанс. Минималов по-человечески жаль, но иногда хирургическая откровенность необходима. Во-первых, сколько «халва» ни повторяй, ума все равно не прибавится, а во-вторых, и новизны тут тоже нет: подобного рода дадаизмами литература перебесилась полвека назад. Кстати, постмодернизм, тихо отходящий в историю, не является находкой последних десятилетий. Возьмем Брета Гарта. Прием ироничной апелляции к базовому литературному произведению, весь этот жеманный полонез на чужом ассоциативном поле Гарт исполнил так тонко и артистично, что произведения его актуальны и через 150 лет.
Так что все нормально. А прыщеватая молодежь всегда что-то декларировала, придумывала велосипеды, с чем-то не соглашалась, что-то опровергала. Потом прыщи проходили, и приходил профессионализм. Но вот тут вопрос становится ребром. Профессионализм – это ремесло, владение формой. А. Горнон, Б. Констриктор (СПб), Д. Авалиани (Москва) в советские времена были исключены из литературы за формализм; теперь все радикально изменилось, и упомянутые авторы исключены из литературы за формализм. И если раньше им инкриминировалось необоснованно избыточное внимание к форме, то теперь инкриминируется внимание к форме вообще. Кто-то удивится: а как же без формы? Без формы ничто не существует. Анахронизм, господа, анахронизм. В другие времена живем. В хорошие. Можно стать большим писателем, на последней странице обложки поместив свою попу (возможно, впрочем, лицо этого гражданина еще неприличнее), а качество литературы уже не важно, поскольку литературный феномен состоялся.
Тут гуманизм, похоже, достиг истинных высот.
Только высоким гуманизмом можно объяснить присуждение беспомощным подросткам пусть микроскопических, но премий. И вообще, нехорошо это, непедагогично. Поощряемый творческий «минимализм» провоцирует нездоровые процессы в детском сознании, неокрепший мозг остывает тут же, на лаврах. В обмен на ефрейторский рейтинг подросток получает диагноз: неизлечимо. И в этом совокупном состоянии подросток вливается в пионерские ряды нового литературного режима. Ручки тоненькие, ножки тоненькие, все такое рахитичное, но голова высоко поднята. Другие дети смотрят с тихим восторгом и тоже хотят. В фейерверках амбиций законы физиологии кажутся полным занудством. Но никто их не отменял: для развития интеллекта необходима кропотливая работа. В прямом смысле, в физиологическом. При таком раскладе литературный формализм, который и в гротесковых формах не утрачивал смысл, который так необходим для молодых литературных мышц, формализм, который не сломали вихри идейных пятилеток, на ко