На углу Покровки стояли шведы: желтые с голубым футболки, сигареты, стаканы с пивом. Швеция играет с Кореей только восемнадцатого: зачем приезжать на неделю раньше, тем более в нашу глубинку?
– Этот чемпионат уже подзаебал, – сказал Серёжа. – Столько шума – а ведь даже из группы не выйдем.
– Опомнись, тебе набережную спустя пятнадцать лет открыли и стадион построили.
– Набережную не видел, на стадион мне похер. Иди лучше прогуляйся по Печерской.
– А что там?
– Там дома с трех сторон покрасили, а с четвертой – забыли. Может, и стадион без одной стены стоит?
– Может, и стоит.
Мы допили в скверике у загса первую бутылку – Серёжа встал у пенопластового лебедя и расстегнул ширинку. В процессе сообщил:
– Хер с ним, скоро погляжу на твой стадион.
– С чего это?
– Алина тащит на «Локомотив» – это ж, сука, святое.
Где-то прозвучало чуть слышное: «МЕ-ТАЛ-ЛУРГ! ВЫК-СА!»
– Какого они тут забыли? – удивился я. – С нашими играют?
– Ну вот еще. С «Рубином». Откуда им взяться, этим нашим? Нашим лишь бы стадион для шведов построить.
– Алина, значит, за «Локомотив»?
– У нее даже клубная помада.
– Что за помада?
– Да обычная – красная, как все помады. Но нет же, блядь: клубный цвет.
Мы свернули на Заломова, пошли над Похвалинским съездом, Серёжа взялся перечислять кричалки – скукота. Локомотивчане кричали на один манер: то имя-отчество тренера (кажется: «Ю-РИЙ! ПА-ЛЫЧ!»), то фамилии игроков (не запомнил ни одной), то счет, причем, выкрикивая счет, нужно было заменять «ноль» на «хуй» (приблизительно так: «ЛО-КО-МО-ТИВ! О-ДИН! РУ-БИН! ХУЙ!»). Еще Серёжа рассказывал про фанатку, которая каждый матч вяжет красно-зеленый шарф, – я слушал вполуха. Мы нашли скамейку: внизу кипела машинами, маршрутками развязка перед мостом, белел в ранних сумерках монастырь, через реку – ярмарка, собор и стадион, уже отчеркнутые от прочего города жидковатым желтым светом, словно там, на другом берегу, вечер давно наступил.
Я открыл бутылку, Серёжа – полосатика. Я рассказал про зубы – про ебучую ириску, в которой осталась пломба с нижней левой шестерки, про пломбу с правой нижней семерки, которую ортопед вынул вместе с оттискным материалом для слепков, про стоимость двух коронок, феномен Попова – Годона и попытки ортодонта вкрутить мне в десны микроскопические винты – за циклопические, само собой, деньги. Серёжа, наслушавшись про деньги, ответил автомойками, сервисами и бензоколонками: все, что раньше уходило на книжки, пшеничное и струны для гитары, все, что он зарабатывал и получал от мамы, – все сжирала машина. Я спросил:
– Серёжа, зачем тебе машина? Ты живешь в центре города, пять дней в неделю пьешь, оставшиеся два мучаешь синтезатор.
Серёжа не ответил.
Мы допили вторую бутылку и в темноте – склон почти не освещался – спустились к мосту. Серёжа захотел посмотреть на новую набережную: мы свернули на Рождественскую и мимо кождиспансера (на фасаде толпились нарисованные пролетарии, торжественно краснощекие – не иначе как с одним дерматологическим заболеванием на всех) вышли к реке.
– За пятнадцать лет не сумели плитку ровно положить, – сказал Серёжа. – Пойдем отсюда.
По другую сторону от моста о чемпионате не слышали: вместо газона – бетонные плиты, вместо клумб – кустарник. Ни одного тебе бара – продуктовый магазин образца девяностых, выставка котлов и мягкая мебель от производителя. Этот участок набережной и набережной-то стеснялись называть – на табличках значилось: «ул. Черниговская».
Мы передумали идти к мукомольному, сели на лестнице, ведущей к одному из причалов. Рядом с заводом почти не осталось фонарей, а за башней элеватора начинался метромост, с которого на набережную летело всевозможное дерьмо, – о шуме и выхлопной вони и говорить нечего. Тем более бетон – гарантированный цистит, а лестница деревянная. В общем, открыли вино, Серёжа спросил про мои книжки. Я уже захмелел, стал рассказывать про повесть, которую печатают в журнале, про прием в сербском посольстве, где какая-то поэтка утверждала, что буквы – ее верные солдатики, про то, как Битов хвалил мои рассказы. Про Битова было не совсем правдой – Битов хвалил рассказы моего товарища двенадцать лет назад, – но Серёже было непринципиально.
– Я твою повесть так и не прочитал, – сказал он. – Я, честно говоря, не помню, когда последний раз читал. «Питчфорк» не считается.
– Ну и бог с ней, с повестью.
– О чем хоть?
Я стал рассказывать – в таком духе, будто читать действительно незачем: этот приехал, та зачем-то уезжает, оба неприятные – фу. Потом перескочил в конец, где герой спускает случайной девочке на лицо и тут же бьет ее. Серёжа подавился полосатиком, закашлял, схватился за вино. Сделав глоток, сказал:
– Ты прости, я недавно поймал себя на мысли, что жду от книги одного – чтобы она меня развлекала. Я это сначала про сериалы понял: вот все с ума сошли – с какой, блядь, стати Санса казнила Мизинца? А мне посрать: я беру пиво, сажусь на диван – и в ближайшие пятьдесят минут не задам ни вопроса. Главное – чтоб развлекали, главное – охуеть, когда Мизинцу кинжалом в горло прилетит, – такой я ленивый зритель.
– И с книгами то же?
– И с книгами. Помню, как в третьем классе читал «Кубок огня». Ночь не спал, прогулял два дня в школе – так было интересно. Наверное, главная моя детская книжка. Год назад откопал ее в Коврове: бессвязная, куча бесполезных персонажей, еще и перевод глаза режет – а все равно не оторваться. Вот почему так?
– Ну, пиздатая Роулинг, кто ж спорит.
– Ну и напиши так же. Хер с персонажами, с твоим стилистическим дрочевом – хер со всем. Главное – увлекательно, слышишь? Никому не хочется трудиться: у всех кредиты и жена, которую понять не легче, чем Сансу с Мизинцем. Все, сука, стали ленивыми.
– Похоже на то.
– Но можно ведь увлекательно.
– Можно и увлекательно.
Серёжа посмотрел на меня, подумал.
– Ладно, забудь, – сказал наконец, – пиши как пишешь. У тебя вон журналы, посольства, а я читать разучился – и всё тут.
Я вспомнил, как спросил отца про зону: чем занимался? Отец пожал плечами, ответил вопросом на вопрос: чем можно заниматься восемь лет в четырех стенах? Я (в ту же секунду): читать. Отец задумался, потом улыбнулся:
– Там в бывшей ленинской комнате была полка, на полке единственная книжка – «Кавказский пленник» Толстого с картинками.
– Вот это прикладная литература, – кивнул Серёжа, – вот это я понимаю. Надеюсь, на картинках – конкретные инструкции.
Мы выпили, он немного помялся и спросил:
– Ты вообще нормально?
– Нормально, – ответил я. – Главное, что бабушка нормально. Я-то ладно: не было отца – и нет. А сын у нее все-таки был.
– Ну, не сиротствуй: был у тебя отец. Может, невесть какой, но был. Я своего тоже раз в полгода вижу, но, если умрет, вряд ли мне будет нормально.
Он еще подумал и сказал:
– Вот, например, Андрюха (Андрюха – это Серёжин татуировщик), вообще отца не знает. Одно имя. Отец ушел – Андрюхе не было года, – и мать ничего о нем не рассказывает. Он пытался надавить, типа, не скажешь – из окна прыгну, а мать говорит: прыгай.
– А смысл? Не рассказывает – и хуй с ним. Чего прыгать-то?
– Тебе легко говорить. Пишешь свои заметки про самосвал и худо-бедно сживаешься с мыслью, что ты – безотцовщина, что отец – то на зоне, то в беспамятстве. И альбом мой, ты знаешь, – он про то же самое.
– Про самосвал?
– Пусть про самосвал. Я вот помню – откуда это? – похер – один герой носил в кармане телеграмму о смерти матери. А Андрюхе чего делать? Его отцу и умереть-то никак – настоящей, окончательной смертью…
Отца не стало в две тысячи двенадцатом, в субботу, в девяносто седьмом.
– Слушай, – перебил я Серёжу, – из ничего не возьмется ничего. У меня – заметки, у тебя – альбомы. Пусть Андрюха бьет самосвалы на предплечьях. Самосвал – мандала безотцовщины.
Серёжа ответил медленно, почти по слогам:
– Ну как скажешь.
Над противоположным берегом низко, почти касаясь панельных высоток, шли бледные мятые тучи. Мы допили третью бутылку, я замерз.
– Поехали ко мне, – предложил Серёжа.
– Ну, нахер твою собачонку. Мне тут торчать до девятого дня, а носков запасных нет. Поехали лучше ко мне.
Серёжа вызвал такси, через минуту приехал белый вольво – не с Федяковского ли кладбища? – и встал в начале Черниговской. Мы пошли вдоль воды, я старался попадать ногами в стыки между бетонными плитами, но выходило не очень. В такси Серёжа, не дотерпев до дома и стаканов, открыл четвертую бутылку. Облил джинсы и сиденье – к счастью, водитель не заметил.
В подъезде, обыскав карманы и рюкзак, я вспомнил, что ключей по-прежнему нет. Серёжа издал продолжительное: бля-я-ядь. Я собрался с мыслями и нажал на звонок.
Мама открыла минуты через две: заспанная, в одной сорочке. Кивнула Серёже, ничего не спросила. Ушла. Серёжа пошел в туалет отстирывать джинсы, я наконец поставил телефон на зарядку. Просмотрел пропущенные: Полина, мама – ничего интересного. Достал бокалы, отнес их в комнату. Налил себе, выпил. Прислушался: шум воды прекратился. Дошел до туалета, открыл дверь: Серёжа спит на унитазе со спущенными джинсами. Разбудил его:
– Давай-ка домой, хватит сортир занимать.
Серёжа натянул джинсы (пятно, кажется, стало больше), умылся. Сказал:
– Ну нет, я еще ничего.
В комнате он развалился на кровати: приземлил ту самую задницу, которой сидел на лестнице у причала, на пододеяльник. Я немного сумасшедший в этом смысле: не могу, к примеру, лечь в кровать, пока не помоюсь (если это, конечно, не Фарикова кровать и я еще в состоянии помыться), но не стал ничего говорить Серёже. Вино быстро кончилось, Серёжа, сильно пьяный, начал в сотый раз рассказывать про свой страх смерти, про Белову с ее венерическим рассадником, про то, как недавно трахал какую-то бабу в жопу, а после обнаружил, что баба подсунула ему молочко для тела вместо смазки.