Угловая комната — страница 28 из 34

Проснулся оттого, что Алина трясет меня за плечо:

– Твой друг, – она особенно ударила это «друг», – уже ушел. И ты пиздуй.

В занавесках желтело солнце. На столе – пустая бутылка. На полу – трефовый валет.

– Как ушел? Куда?

– Откуда я знаю.

Лицо у нее было красным от слез.

– Что случилось?

– Пусть сам рассказывает.

– Вы поссорились?

– Да пошел он.

Пока я умывался, она перечисляла:

– Крем для рук, пудра, желтые босоножки. Еще учебник по экономической географии оставила. Пусть всё вернет – тогда отдам ему ремень. Так и передай.

Вышел на улицу, позвонил Серёже: абонент не доступен. Попробовал вызвать такси: машина не найдена. Зашел в магазин, купил бутылку воды, выпил залпом – машин нет. Шесть утра: можно на метро до центра, а там – пешком. Спустился, сел в сторону вокзала. В вагоне прочитал письмо из универа: пересдача в сентябре, само собой, соболезнуем. Следующее – от кадровички: выплатили отпускные – знаю, уже пропил. Чуть не пропустил пересадку, а затем не сообразил, как перейти на соседнюю платформу, – и вышел в подземный переход; перед глазами – табло: поезд на Москву – в полседьмого, следующий – в семь. Вниз, в метро, – но вдруг что-то щелкнуло: только не обратно, скорее по переходу – в сторону вокзала. Два лестничных пролета, еще одно табло: третий путь, до отправления шесть минут – быстро-быстро, au galop. Металлоискатели, неразборчивый голос из ниоткуда, указатели с накось подклеенными надписями на английском, наконец серо-рыжая «Ласточка» – все двери нараспашку, проводник торопит:

– Какой у вас вагон?

Я молчу.

– Заходите, билет потом покажете. Отправляемся.

И ничего не стоило зайти, упасть в кресло, почувствовать дрожь, означающую, что город вот-вот останется позади, что города не станет. Пускай меня высадят на следующей станции – где угодно, лишь бы не тут.

– Заходите, – повторяет проводник.

Я молчу.

По полосатому боку «Ласточки» плывут: веранда, бархат, Ленин по дождем, гвоздики, витрина с крабами, кляксы в кофейной чашке, чернильные черточки на косяке, керосиновая печка, конфи и ломтиками паштет, Микки Маус, подгузники, ребра и портики, еловые ветки и даже босоножки, кислотно-желтые. Все, что составляло последнюю неделю. Все, что составляло мою жизнь.

Поезд ушел, вильнув напоследок. Я представил, как он мчится к своей цели – всё ближе и ближе к Москве. Я побрел за ним – медленно и так осторожно, будто под ногами был лед, а не плитка, – но перрон в конце концов кончился, и пришлось повернуть назад.

А что я? В чем моя цель? Бессмысленные пьянки с Борей, бессмысленные пьянки с Серёжей. Иняз, пригодный лишь для проверки Серёжиных lyrics. Теперь филологический – зачем? Новые рассказы в стол, новые репортажи с никому не нужных выставок, с выкупленных на четверть премьер. Зачем я третий год встаю по будильнику, завтракаю впотьмах, выволакиваю себя из квартиры – чтобы ехать с двумя пересадками, а потом идти от метро дворами, выгадывая полторы минуты? Чего от меня хотят на работе? Чтобы помнил отчество председателя комитета по культуре? Чтобы знал, когда писать «вернисаж», а когда – «открытие»? Чтобы просто писал – слева направо? А зачем я пишу? Потому что все умирает – чтобы спасти умирающее? Понятия не имею. Пишу от легкомыслия, а может, из необходимости – пишу то, что пишу. Создаю свое небытие, выношу какие-то вещи, события за скобки обычной жизни. Слушаю Серёжины стенания на другом конце про́вода, одни и те же отцовские анекдоты, слушаю чаек и мотыльков, ведь все сущее говорит, только на свой манер. И отдать бы сомнения дыму, обдать копотью легкие – ведь так легко представить, что не было ни перрона, ни «Ласточки», что я уснул, убаюканный шумом колес и мерным раскачиванием вагона, и все проводники, переходы и указатели – лишь сон, дурной и нескладный.

Немытая кастрюля, пустая пачка из-под чернослива, свадебная фотография на полу. Поперек двери – все та же трещина. И постельное белье все то же: лег поверх одеяла, не раздеваясь. Сна – ни в одном глазу. В сотый раз подумал о Серёже и Беловой, а потом – о Беловой и мне: мокрые перчатки, запах снега, окно, полное желтым фонарным светом. Поискал среди воспоминаний что-то более твердое, однозначное – не вышло: может, снег и перчатки – тоже не про Белову; может, и не было ничего – и искать нечего.

На часах: девять утра. Пропущенный от бабушки: кажется, обещал приехать? Не сейчас, не сегодня, завтра. Внизу на улице загудели ворота винзавода, шумно поползли по улицам цистерны – одна, другая, третья. Следом – полицейские машины, похожие на приплюснутые эклеры: сложной траекторией – через центр города, касаясь крышами ветвей, оставляя призрачный след на мостовой. Проезжают площадь за площадью: неподвижные истуканы по фасаду мэрии, золотая вода в фонтанах – и, наконец, Лувр в окружении глиняных пирамидок с неровными буквами на боку.

Зазвонил телефон – я проснулся.

– Я дома, – сообщил Серёжа.

– Что у вас приключилось?

– Она не хотела трахаться, пока ты за стенкой. И я немного… перестарался.

– В смысле?

– Ну, мы… подрались.

– Блядь, что ты творишь?..

– Лучше спроси, что было дальше.

– Что?

– Я зачем-то решил идти пешком – наверное, от злости. Не понял, в которой стороне дом, чуть ли не вышел из города – уже совсем село началось. Спросил, как доехать до центра, сел на автобус – а налички нет. И телефон разрядился – такси не вызовешь. Минут пять плакался кондукторше – все-таки сжалилась. Ты еще там?

– Нет. Она меня выставила.

– Спишь?

– Спал.

– Вот и спи. Тоже ложусь.

Но спать опять расхотелось: полежал, повтыкал в потолок. Было бы здорово, затеряйся Серёжа в каком-нибудь селе, не пусти его кондукторша в автобус, останься он в глуши – без телефона, без налички, без вечной своей изобретательности. Серёжа – дар данайцев, сулящий Трое погибель; я люблю его, но всякий раз гадаю, какая из его выходок или выдумок будет стоить нам живота. Главное для Серёжи – собственно Серёжа. И в этом у нас гармония: главное для меня – безусловно, я. Но все же есть разница: я уверен, что не переступлю через Серёжу, чтобы сделать себе приятно или весело. А Серёжа? Серёжа смеха ради ссал мне на ноги, пока я мылил голову в душе. Серёжа уезжал домой со случайной шлюхой, оставив меня в «Гараже» с чеком на два косаря и стольником в кармане. Стоит рассказать Серёже, что я влюбился в кого-то, и Серёжа влюбится тоже – и ничего тут не попишешь, ибо сердце сердцу весть подает. Всякий раз я прощал его – и Серёжа продолжал в том же духе: врал, забывал, бросал. В общем-то, обычай сей достойней уничтожить – и однажды я почти убедил себя в этом: перестал отвечать на звонки и эсэмэски, старался не думать о нем. И все-таки сдался: мы тысячу лет знаем друг друга – как это перечеркнешь? Наверное, так же непросто дружили отец с коньяком: коньяк отца предавал, подводил, подставлял – но отец смиренно терпел, вымаливая очередные пятьдесят грамм у бабушки.

Бабушка позвонила в полпятого:

– Ты хотел приехать?

Больше всего я хотел найти какое-нибудь применение этому дню.

– Чем же ты занимался?

Варил и ел очередную порцию пельменей, ходил из угла в угол, пытался смыть с языка и десен перцовый привкус, искал в ящике Семёна приличные носки, зачем-то вспоминал, что меня веселит в Серёже (например, он говорит «отвязать коня» вместо «поссать» и верит, что сталинские высотки излучают волны покорности), спрашивал соседей про зарядник для айфона (и даже одолжил провод на два часа), читал очередную порцию соболезнований (еще один обычай, что достойней уничтожить), приуроченную к очередной порции документов на отпуск (боже, сколько их?), смотрел какой-то репортаж, в котором Путин упрямо твердил про «футбол объединяет» (делом нужно заниматься, молодой человек), дважды собирался позвонить маме и дважды откладывал, смаковал «Чевенгур» по странице («помахай мне лопухом по верхам – я ветер люблю»), чистил джемпер от черных кошачьих волос, снова ходил из угла в угол, снова что-то искал, смотрел, чистил.

В пятнадцать минут шестого я был в «Пятёрочке».

– Чего тебе? – спросила Белова.

– Третий день работаешь.

– Пятый.

И опять:

– Так чего тебе?

Что ей ответить? Что больше не могу искать, смотреть и чистить? Что не хочу видеть Серёжу – и к бабушке тоже не хочу? Что должен узнать: о ее жизни сейчас, о ее жизни тогда – и о том далеком вечере?

– Смена еще долго?

– А тебе-то что?

Очередные десять минут у крыльца – и наизусть уже каждый кирпич, каждая вмятина в асфальте. Вышла Настя – в юбке и водолазке: я впервые рассмотрел ее грудь – небольшую, с несоразмерно крупными сосками, от которых ткань лучами расходилась в разные стороны.

– Давай быстрее. Отпросилась у мужа до восьми.

В такси сильно пахло бензином. Я не знал, с чего начать, – и мы молчали: каждый – о своем. Когда вышли из машины, поднялся ветер; она шла через улицу – и юбка взлетала на каждом шагу. Заиграли «Шербурские зонтики»:

– Да я же сказала. Бывший одноклассник.

И через секунду:

– Ой, всё, – и трубку в карман.

В «Гараже» то ли поломались краны, то ли закончился газ – народ смотрел футбол под водку или вино. Я взял бутылку игристого: ее принесли теплой – пришлось просить лед. Когда официант бахнул пробкой, Настя зажмурилась. Глоток, еще один – и опять все поплыло друг на друга: барная стойка, антресоли, Лужники на экранах.

– Я бросила универ, когда заболела мама. Я была на втором курсе: у нее нашли рак – и начались обследования, консультации. Куда мы только не ездили – и в Москву, и даже в Воронеж. А когда дошло до операции, ее разрезали – и тут же зашили: слишком поздно. Я недавно вспомнила, как мы гостили у тетки на даче, – мне было лет пять. Там я поняла, что умру: мы спали вчетвером в одной комнате – я вдруг зарыдала, перебудила всех. Мама сказала, дескать, нечего бояться, мне еще жить и жить, – но и умереть все равно придется: все мы однажды умрем – и я, и она, и тетка тоже, и теткин муж, – но это нестрашно, ведь мы все равно встретимся там, наверху. С тех пор я стала постоянно думать о смерти. Я боялась, что кого-то из нас не пустят в рай, – например тетку: она материлась, и мама просила ее не гневить бога. Я тогда решила, что все же попрошу Бога пустить тетку в рай, а меня – отправить вместо нее в ад. А Бог сжалится – он же добрый – и оставит такую хорошую девочку на небесах. Потом я сообразила, что от Бога ничего не скроешь: он поймет, что я прошу за тетку, заранее зная о его жалостливости, – и таки отправит меня в ад, чтобы было неповадно.