Угловая палата — страница 11 из 40

Не удалось и покормить Ивана кашицей, в которую превратились хлебные корки. Вадим прибрал тюрю в консервную банку и, мусоля свиную кожицу, наслаждаясь ее вкусом, снова изнурял мозг разными планами Ни один из этих планов не годился.

* * *

Сколько прошло дней их пребывания на болоте? Вадим не мог определить этого. После того ночного дождя ливни стали возобновляться, одежда не просыхала. Теперь подлая слабость окончательно скрутила и Вадима Пучкова. Свело изнутри глотку, кишки пекло нестерпимым жаром и резало их на части. Запас прутиков черемухи, нарезанных неподалеку от последнего места боя, иссяк. Вадим, как святую матерь, молил Нину Андреевну явиться в его память со своим кладезем знаний. От ее лекций в мозгу мало что сохранилось, помнились лишь фитонциды лука и черемухи. Все же копался в придымленной памяти, в своих дилетантских познаниях трав. Что на болотах? Кубышка желтая, аир, дягиль, череда… Болото — вот оно. Набухшее дождями, стонущее топью, оно еще ничем, кроме страданий, не одарило. Череда… Кажись, годна при золотухе. Девясил возбуждает аппетит. Вот уж действительно — в точку, только аппетита им и не хватает… Отвар бы из наростов шиповника, успокоить кишки…

Отвар… Примус еще тебе, кастрюльку…

След от пули на лопатке загнивал, боль растекалась по всей спине, Пучкова лихорадило и трепало. Жестоко не отпускал, выворачивал наизнанку кровавый понос. Временами вязкой наволочью застилался рассудок, и Пучков обихаживал израненного Ивана уже в обморочной одури.

Обмытый, вновь перевязанный, очнувшийся Иван Малыгин подозвал однажды взглядом Вадима Пучкова.

— Вадим, я схожу с ума…

Пучков с усилием вникал в то, что говорил Малыгин. В своей еще большей недоле тот не замечал физической беспомощности друга, не видел его душевных страданий, говорил как с человеком, который еще способен пусть на тяжкое, но живое дело.

— …с головой неладно, — продолжал Малыгин. — Сейчас с полковником Трошиным говорил… как с тобой.

Действительно, то, что привиделось Ивану Малыгину, он не мог объяснить не чем иным, как помрачением рассудка. Наплывала, обволакивала ватная тишина, уходила боль, возникала дурманная тяга ко сну, дурманная и присущая только здоровому организму. Веки смыкались, наступал покой, и на этом присущее здоровому кончалось — Малыгин продолжал видеть то, что видел только что: кусты можжевельника, болотистое пространство с окнами черной тины, поодаль, на буграх, корявые стволы сосен. Этот унылый пейзаж начинал неестественно покачиваться, подрагивать, оживать цветными блестками и звуками. Поначалу звуки доносились со всех сторон, неразборчиво, но в какое-то мгновение слились, обозначились хлюпаньем ног по болоту, человеческими голосами, и Малыгин увидел в мареве ивняка, ольхи и крушины смутные, колеблющиеся, как под слоем воды, фигуры полковника Трошина и его заместителя, который, провожая их, давал последние наставления. Когда увидел их, голоса стихли, только стало что-то гулко и через равные промежутки бухать. Люди молчали. Молчал и пораженный Малыгин. А метрономные удары продолжались, они несли в изнуренный мозг все четче и четче проясняющуюся мысль: «Сон, надо открыть глаза».

Малыгин разлепил веки — призрак сгинул, а буханье осталось. Понял — это его еще живое сердце. Тотчас захотелось вернуть видение, не упустить его, и Малыгин поспешно закрыл глаза. Рассудок мутнел, Трошин и его зам снова возникли в обмане чувств. Они стояли на том же месте и будто всматривались во что-то, искали что-то. Малыгин решился подать голос: «Николай Антонович, вы слышите меня?» И как удар током: «Слышу, Ваня. Где вы? Где отряд?»

Тут не ошибешься — его голос, голос полковника Трошина.

* * *

Бухает сердце, подкачивает, толкает в мозг нездоровую кровь. Но что-то есть в той крови и живое, свежее — мутнеет обманчивая картина. Малыгин распахивает глаза, в них бьет дневной свет, в угарное сознание проникает свежая струйка: бред это. И все же Малыгин вновь спешит к призраку: смыкает глаза, здравый смысл теряется, надвигается бредовое, болезненно мнимое, и оно опять воспринимается за реальное.

— Николай Антонович, это ведь сон, вы пришли ко мне во сне.

— Это не имеет значения, Ваня, — отвечает полковник Трошин. — Сообщи…

Сердце замедляет движение, щемит надежда, но Малыгин, хотя и смутно, сознает чушь происходящего, сознает и не хочет возвращаться в реальность, спешит сказать полковнику Трошину:

— На северо-восток…

— Мы придем, ждите.

Не хочется расставаться с надеждой, Малыгин пытается удержать возникшее состояние, но через дрожание ресниц проникает реальный свет реального дня, странность истаивает…

В глубоко запавших глазах Ивана, обнесенных страдальческой чернотой, вспыхивает испуг:

— Вадим, я не хочу умереть помешанным… — Испуг сменяет мольба: — Не мучай… Днем раньше, днем позже…

Захирел дух, заплутал рассудок Ивана…

Пучков молча пересиливал жалость, поил товарища обтирал его мокрой тряпицей.

— Слюнтяй… Ты… Отдай пистолет…

Пучков стискивал челюсти, глотал обиду. Бредовые выходки полуживого Ивана Малыгина не могли пошатнуть в нем человеческое, ослабить братскую связку.

* * *

В мареве июльской жары шевелится сырой болотный воздух, беспощадно жрет комар и мелкий гнус, облепляют тело Малыгина невесть откуда налетевшие здоровенные и мерзкие мухи. Противными голосами орут лягушки. В близком сосняке тарахтит дятел. Прочищая горло, неуверенно подает голос кукушка: «ку-ку, ку-ку»… Замолчала, переждала малость, посоображала — стоит ли продолжать свою монотонную песню. Снова закуковала. Загадать? А что ответит эта птаха? Годы, дни, часы? Кому? Ему, Вадиму Пучкову, или Ивану Малыгину? Или обоим вместе?

Счет дням давно потерян. Однажды часы не были заведены и теперь безбожно врали. С той стороны, где Неман — ни звука. Выходит, стал фронт, зарылся в землю?

Может, вопреки здравому смыслу, сходить все же на хутор? Будь что будет! Живым не возьмут! Выманить ту тетку-молодку, припугнуть, привести сюда…

Какая нелепость! Никуда теперь Вадиму не уйти Переместились от хутора километров на шесть, такого расстояния он не одолеет, если одолеет — не хватит сил чтобы вернуться к Ивану.

Все не то, не то…

А что — то? Сидеть и ждать? Что ждать? Когда исполнят обещание призраки, явившиеся Ивану?

Хуже смерти это ожидание. Тело немощно, но душа-то жива, действий требует. Бездействие, пассивность — вот что унизительно, вот что раздражает, давит на психику…

Когда возвращалось сознание, Иван Малыгин опять и опять наседал на Пучкова. Пучков собирался с силами, упрашивал:

— Ваня, не надо, не рви себе душу.

Иван хрипел по-звериному. От этого хрипа начинала горлом идти кровь, слепляла губы. Вадим обтирал лицо Ивана, пальцами сдавливал уголки губ, губы выпячивались хоботком, обнажали стиснутые, испачканные кровью зубы. Вадим лил на них воду. Иван не мог противиться, глотал, водил глазами туда-сюда и снова:

— Вадим, тяжко мне… Сжалься, не будь… кислятиной… Не поднимается рука — дай мне…

В сотый раз запечатывался кадык Вадима, он отвергающе мотает головой. Малыгин булькает сырым от крови горлом, просит с необоримым упрямством:

— Вадим, не будь бабой…

Вадим костенеет, выдавливает с огромным трудом:

— Не дам.

— А если немцы? Голыми руками возьмут… Этого хочешь?

— Тогда дам.

— Тогда не смогу.

— Я смогу. За тебя и за себя.

…Ждать, ждать… Пусть давит на психику, но ждать. А что ждать? Счастливого конца? Как в кино? Беспощадная шашка занесена над головой героя, рот его распялен в предсмертном прощании, в проклятии врагам, еще миг… Но меткий выстрел друга — и шашка выбита из вражеской руки…

Сцепить зубы, сжать нервы в комок и, как Чапаев, — «Врешь, не возьмешь…». Но в том фильме как раз и не было счастливого конца, в том фильме все было как в жизни…

Малыгин стонет, его искаженные близкой смертью губы снова выжимают мольбу. Вадим льет ему воду в рот, на лицо и твердит свое:

— Будем ждать, Ваня.

— Глупо… Бесполезно. Действовать надо…

— Действовать? — Вадим с неимоверным трудом поднимает голову. — Разве ждать — не действие?

Да-да, действие. Еще какое действие. Только оно сложнее по своей структуре, требует не одной энергии мышц, но и энергии духа, непостижимого напряжения воли. Почему мы должны отказываться от этой формы действия? Или у нас есть другой выход из адского положения?

Что-то вот такое хотел сказать Вадим Пучков, но не сказал, сил не хватило, хотя в мыслях было все это. Затрудненно высказал неоспоримую истину:

— Фронт рано или поздно двинется…

Тогда облитые кровью губы Малыгина вышептывают:

— Рохля, тюфяк… Будь проклят…

* * *

Потерян счет дням.

Часы показывают неверное время.

Над болотом висят растеребленные бахромистые тучи и сеют водяное просо.

В камышах блеют бекасы.

Малыгин выговаривает Пучкову грубо и мерзко, просит:

— Дай пистолет… дай…

Пучков встает на четвереньки. Звенит в тяжелой голове, и Вадим утыкается в прохладу сырого мха. Это приводит его в чувство.

Снова встал на четвереньки. Резь в животе вроде стихла. Попробовать на ноги? Уцепился за куст, поднялся, шагнул к Малыгину.

Лицо Малыгина песочного цвета, колодезная темень в провалах глаз. Живой ли? Вздрагивают ресницы, разлепляются губы. Живой. Просит:

— Пистолет…

Сжимаются и разжимаются пальцы левой руки — тоже выпрашивают.

Вадим дошагал все же, опустился рядом, смотрит на Ивана помутневшими глазами и цепенеет от сознания того, что решил сейчас сделать.

— Не дам, Ваня… Не могу… Ты возьмешь его сам. Прости…

Вадим с усилием расстегнул кобуру, вынул пистолет, ткнул ствол себе под левый сосок, но тут же, мгновенно, отвел руку… Ну нет, лейтенант Пучков, это не выход…

Он долго сидел, опустив руки между колен, смотрел на ставший вдруг неимоверно тяжелым пистолет. Откуда-то подкралось навязчивое и тоскливое желание обыденного армейского — разобрать его, почистить. Заметил на потершемся затворе, возле предохранителя, коричневое пятно ржавчины, обтер о штанину… А рядом мысли совсем не обыденные: что же все-таки делать? Действовать? Как?… Ну что ж, давай будем действовать, как велишь, Ваня…