Угловая палата — страница 23 из 40

Сжалось Машенькино сердце, больно и непонятно стало от посетивших дум, никак с ними не сладит. Ужас как не хочется наступления. Как все хорошо установилось. Раненые на прогулки выходить стали. Протоптанная тропинка к холму зарастает, и открытая яма, поди, обвалилась без надобности, а тут… Опять хлынут машина за машиной, машина за машиной, и все полнехоньки стонущими, бредящими, изуродованными. День и ночь будут скрипеть ворота — хоть не закрывай совсем. И обратный поток начнется: в светлое время — к вокзалу с теми, кому в тыл навсегда, в потемках — к холму с теми, кто на носилках под простыней. Тоже навсегда… Стоять бы да стоять вот так в обороне…

Опять же как без наступления? Без наступления война не кончится. К логову подошли, добивать надо полоумного Гитлера…

Не идут дальше мысли, запутались. Машенька заторопилась по крутой дощатой лестнице. Удивилась, застав в комнате пожилого солидного мужчину. Голова гладко выбрита, в очках. Он сидел у стола со шляпой на коленях, в позе виделась неловкость. Гость встал, поклонился Машеньке, попросил прощения за позднее вторжение.

— Вижу — огонь в окне, не спят, значит, — объяснял он. — Лучше, конечно, сделать как положено, но, думаю, поспрашиваю для начала.

Юрате пояснила ничего не понимающей Машеньке:

— Гражданин про того капитана интерес имеет. Они его с братом на улице подобрали и в госпиталь принесли. — Повернулась к пришельцу, что-то сказала по-литовски и тут же Машеньке: — Я говорю — он в твоей палате лежит, что ты лучше знаешь про него.

— Ради бога, — приложил гражданин шляпу к груди. Машенька освободилась от халата, повесила его на рогульку возле двери, благодарно улыбнулась:

— Спасибо вам. Если бы не вы, умер бы там, на улице.

— Зачем спасибо? Каждый бы… Разве можно… Не сказывал, кто он, откуда? Кто его так изранил?

— Говорить он не может. Ранения очень тяжелые, крови много потерял.

— Горе-то какое… Навестить бы, передать чего. Несчастье с человеком, большое несчастье.

— Приходите. Врачи говорят — поправится. Не скоро, наверно, температурит еще. Но ничего, уже кушать стал…

Юрате, обняв Машеньку, погордилась подругой:

— Для него она свою кровь дала.

— Героини вы наши… — гость посморкался в платок. — Придем, навестим с братом. Если разрешат, конечно.

— Почему не разрешат, — сказала Машенька. — Навещают же других.

Проводив гостя до лестницы, Юрате вернулась и торопливо притронулась к чайнику, ойкнула — горячий! — стала разматывать нитку на бумажной закрывашке стеклянной банки, прихватила на палец налипшее с краю, слизнула.

— Вкусно!

Машенька представила этот вкус, сглотнула слюну и побежала мыть руки.

С заваркой было скудно, чай жиденький, но этот недостаток восполняло ароматное и вкусное до умопомрачения вишневое варенье. Прихватывали попеременке чайной ложечкой, клали на язык и с наслаждением пили бледный чаек.

— Какие хорошие люди, — вспомнила Машенька позднего гостя, — не побоялись, помощь оказали. Ночью-то! А если бы засада? Бандиты могли и их так же Теперь вот о здоровье справляются… Раньше я ни литовцев, ни поляков не знала. В голову не приходило, что литовская девушка мне роднее сестры станет.

Юрате благодарно положила ладонь на Машину руку, погладила.

— Сколько хороших народов, — продолжала Машенька свои раздумья. — Только немцы вот… В кого они такие уродились?

Юрате осторожно, стараясь не обидеть Машеньку, сказала:

— Немцы тоже есть хорошие.

Машенька нахмурилась.

— Правда, правда, Маша. Есть немцы плохие, есть немцы хорошие, есть литовцы плохие, есть литовцы хорошие. Или вот начхоз наш, Мингали Валиевич… Нам что говорили? Придут киргизы, татары, эти… бородатые. Казаки. Всех изрубят! Порубили свои, литовцы…

У Юрате заподрагивал подбородок, навернулись слезы. Машенька посунулась успокаивать:

— Не надо, Юрате, не надо… Пей чай.

Быстрый умишко Маши Кузиной стал искать другой путь разговору.

— Ты знаешь, почему Мингали Валиевич по фамилии Валиев? Почему отчество и фамилия одинаковы?

Юрате пожала плечами. Особого интереса не проявила — о своем думала. Но смысл сказанного Машенькой не уходил, ответила:

— У русских тоже есть. Шофер санитарной летучки Семен Николаевич по фамилии Николаев.

— У русских совсем другое, — запнулась Машенька, — у русских просто так, а у татар… Мингали Валиевич первый сын в семье, а первому сыну отчество дают по фамилии отца. Остальным по имени отца, а первому — по фамилии. А еще вот… У брата Мингали Валиевича не было мальчиков, только девчонки рожались, тогда одному сыну Мингали Валиевича дали отчество по имени брата, будто он стал его сыном. Чтобы братов род продолжался. Интересно?

— Это благородно, Маша.

— А почему у литовцев нет отчества? Я — Мария Карповна Кузина, а ты просто Юрате Бальчунайте? Как по отцу?

— Никак. Отца звали Альфонас, но у нас не принято. Юрате Бальчунайте — и все.

— Ин-нтересно… А лейтенанта Гончарова зовешь Владимиром Петровичем. Он ведь литовец, сама говорила.

— Он литовцем давно был.

— Мамонька родная! Был, а теперь не стал?

— Я, наверно, плохо говорю. Владимир Петрович рассказывал. Отец его литовский революционер. Жандармы посадили его в тюрьму. Другие революционеры сделали так, чтобы он мог убежать, но отец Владаса — так звали Владимира Петровича — отказался. Сказал: из-за его побега жандармы могут плохо сделать с его женой и сыном. Тогда эти люди вывезли жену и Владаса в Советскую Россию, а потом помогли самому бежать из тюрьмы. Отец Владимира Петровича много перенес в тюрьме, сильно болел и умер в вашей стране. Его жена вышла замуж за русского, и Владас стал Владимиром Петровичем. Вот…

— Интересно как! Знаешь, Юрате, сейчас Надя Перегонова сказала мне… Ты не обидишься? Нет? Ты не сердись на нее. Она сказала… Правда, не будешь сердиться? Сказала — у тебя с лейтенантом Гончаровым налаживается.

— Что налаживается?

— Ну, любовь, что ли…

Юрате зарумянилась, но ответила серьезно, тоном более умудренного человека:

— Владимир Петрович очень хороший, я бы могла полюбить его, но…

— Что — но? Не хочешь, да?

— Страшно говорить. Я не буду, Маша, ладно?

Машенька разгрызла вишневую косточку, обидчиво передернула угловатыми плечиками:

— Не хочешь — не надо. Я-то не стала бы секретничать от подруги.

— Это не секрет, Маша. Я скажу, почему не могу полюбить Владимира Петровича, но больше ни о чем не спрашивай. Не будешь?

— Не буду, — поспешила заверить Машенька.

— Обещай богом.

— Божиться? Вот еще. Бога я запросто обману. Сказала — не буду. Чтоб у меня язык отсох, чтоб мои глаза лопнули, чтоб мне с лестницы…

Юрате замахала руками: дескать, зачем страсти такие, верю.

— Ну? — Машенька в нетерпении даже приостановила дыхание.

— Я, кажется, люблю другого человека.

— Вот так раз — кажется… А кого?

— Ты же обещала ничего не спрашивать больше. Машенька потерянно заморгала. Ин-те-рес-но-о… Другого… Кого — другого?

Машенька поелозила на стуле, не нашлась, как поступить. Заглядывая Юрате в глаза, с заискивающей безнадежностью спросила:

— Даже на букву не назовешь?

— Как — на букву?

— Как начинается имя? — беспомощно, в предчувствии бесславного поражения, лепетала Машенька. — На Пэ, на Вэ? Или еще на какую букву?

Юрате Бальчунайте не внешне, а на самом деле была житейски взрослее и мудрее подруги, рука так и тянулась погладить Машеньку, пожалеть ее как ребенка, но именно в силу того, что была внутренне взрослее и мудрее житейски, не пожалела, не протянула желанный пряник. Умиленная детской непосредственностью Машеньки, сказала шутливо:

— Маша, ты же языком поклялась. Вдруг да отсохнет.

Машенька с поглупевшим видом подавила вздох. Вот же какая Юрате! Гадай теперь, ломай голову. Не уснешь, пожалуй…

Уснула Машенька сразу — как только коснулась подушки. Вот Юрате не спалось. В голове, как говорила мама, девять баранов дрались. Неужели полюбила? Или действительно — кажется? Как это бывает по-настоящему? В гимназии — все больше из богатеев, нос задирали, а на хуторе какие парни? Потом, когда… Потом жить не хотелось, не только про любовь думать. Что же теперь с ней? Неужели — правда? Нет-нет, такой человек… О-о, святая дева…

Юрате приложила нагрудный крестик к губам, в непонятной, смутной печали шепчет собственную реажанчус[12]: «Божия матерь, обрати свой взор на Юрате, погаси огонь ее слабой души к человеку, желать любви которого такой же великий грех, как желать земной и плотской любви сына твоего — бога…»

Глава восемнадцатая

Сидели в скособоченной парковой беседке, редко присыпанной листом, отжившим свое к началу сентября. Мингали Валиевич не раз подумывал починить беседку, но хлопотное госпитальное житие не ссудило времени на такое, в сравнении со всем другим, пустячное дело.

— Не рухнет? — улыбаясь глазами, спросил Пестов. В ответ Мингали Валиевич ударил кулаком о столб, обсеял всех древесной трухой, озорно вскинул голову:

— Еще сто лет простоит.

Осмотр «игровой комнаты», состоящей из трех полуподвальных, где не так давно шилась одежда для вражеского воинства, закончен, и можно потолковать о чем-то, не касаемом сегодняшних хозяйственных забот. В разговоре об отделке, убранстве помещения, поскольку эта работа была как-то связана с ним, коснулись и самого Гончарова, в частности, его увольнения из армии.

— На пенсию в мои-то… — угрюмо изрек Гончаров.

Это еще на пути к беседке. И теперь, взглядывая на удлиненное, сухое и неулыбчивое лицо Гончарова, Мингали Валиевич спросил:

— Ты с какого года, Владимир Петрович?

— С четырнадцатого.

Пестов с удивлением отметил про себя, что Гончаров казался ему значительно старше. Почему? Откуда он взял лишние годы? Вон, ни единой сединки. Вероятно, из этой вот отчетливо увиденной сейчас основательности человека, знающего не только почем фунт лиха, но и как с ним обходиться.