Угловая палата — страница 30 из 40

остоятельно, почти не было, в основном, как установилось в разговорном обиходе медиков, — носилочные. Не обошлось, конечно, без ругани и матерщины, но все эти в мать и бога — сдержанно, без истерик и адреса: так, для облегчения собственных страданий. Этот привоз чем-то отличался от обычного привоза израненной и разноперой солдатской массы.

На носилках, составленных в орошенные туманом газоны, кто-то кого-то узнал:

— Хо, Свиридов! Живой?

— Наполовину.

— Уже хорошо. О майоре не знаешь чего?

— Каком? У нас много майоров.

— Не из наших, тот… Из разведотдела который. Он с третьей цепью шел.

— С проволоки сняли. Мина.

— А-а, в гробину… Зачем попер? И без него бы…

— Значит, так положено.

— Положено… Вот и положили…

По соседству человек с забинтованной до макушки головой — только смотровая щель для глаз — сквозь намокшую от дыхания марлю глухо спрашивает:

— Мужики, о Викторе Викторовиче что известно?

— Ты о Захарове, танкисте?

— О ком больше… Бобров, ты это? Вроде узнаю по голосу.

Бобров, крючась, пытается сесть, не может — мешают лубки на ногах. Повернулся на бок, в прыгающих лучах автомобильных фар углядел спрашивающего, сочувственно крякнул:

— Эк тебя…

— Будто ты лучше… Чего не отвечаешь? Знаешь или нет что про Виктора Викторовича?

— Здорово живешь. Ты же был в его десятке, а пытаешь меня.

— До атаки был. Подполковник с тем молоденьким лейтенантом… Да знаешь ты его, Ромка Пятницкий. Они влево, а тут такое… Пока носом землю пахал…

Разговор услышали в неразгруженной еще машине, оттуда донесся пересохший голос:

— Видел Захарова. Его вроде бы в подвижной армейский с тем лейтенантом Пятницким. Кого не очень, туда направляли. Захарова в руку, а Ромка Пятницкий контужен. Оглох. Контрольного все же приволокли. Вдвоем.

Из той же «санитарки» горделиво-снисходительный баритон:

— Наша группа трех. Правда, пока тащили, один дуба дал.

— …только поднялся — крупнокалиберный, зараза… Без руки вот теперь…

Вцепившись в палки носилок, тужится сесть голый до пояса, с набухшими от крови бинтами через грудь, кричит в бреду: «Ложись!!!»

— Сердяга, не лег, когда надо, теперь о других печется…

— Курить охота — уши опухли. Скрутил бы кто…

— Куда бы с добром — спирта стакашек. Забыться.

— Попроси.

— Положат на стол — попрошу. Вместо наркоза.

Выделился раздраженный гортанный голос:

— Цволочь! Лэжишь, лэжишь… Где врач? Где сестры? Дздохнуть можна…

Разгневанного приструнили. Оправдываясь, прохрипел виновато:

— Мочи нет, кацо…

Санитары вытягивали из «летучки» очередные носилки. Искажая лицо в мучительной немоте, раненый силится сказать что-то. Не понимают. Уже другой — шепотом:

— Младший лейтенант скончался у нас. Парнишка еще…

Человек в лубках, которого назвали Бобровым, горюя и осуждая себя, мотает кудлатой нечесаной головой:

— Крепко отрыгнулось мне искупление, в душу…

От носилок к носилкам мечутся медсестры: поят, успокаивают, негласно, по степени неотложности, устанавливают очередность на операции. Человеческий гомон привлек приблудную беспородную собачонку. Было кинулась к людям, но замерла. Ударило в чуткий нос острым духом медикаментов, окопной продымленной глины и крови. Пустолайку подманивают. Стоит. Только чуть мотается крендель хвоста.

— Хороши мы… Собаки боятся.

Расползается, редеет тьма. Во дворе завывание моторов, рваный говор, охи, хрипы, стон, чертыхня сквозь зубы…

На «виллисе» примчался с двумя офицерами (один в погонах юриста) полковник из разведуправления, разгоряченно потребовал Олега Павловича. Пробегавшая мимо медсестра на ходу отозвалась:

— В операционной. Занят.

— Есть кто-нибудь из руководства, черт побери?!

К полковнику подошел Мингали Валиевич, назвался.

Понимая, что начальство приехало сюда не ради прогулки, возбуждено и, как водится, могут последовать всякие нелепые распоряжения, Валиев постарался опередить полковника своим напористым:

— Почему санпоезд на сортировочную подали?

— Вас не спросили, — заморгал, обомлел полковник.

— Напрасно, надо было спросить, — удерживал свою позицию Мингали Вэлиевич. — Двенадцать километров, а эти, — махнул в сторону разгруженных санлетучек, — обратно порожняком нацелились Своего транспорта у нас нет.

— Распоряжусь, — понял его полковник и, успокаиваясь, с любопытством посмотрел на непочтительного майора. Похоже, увидел что-то в начхозе располагающее. Улыбнулся сдержанно, спросил: — Сколько принято? Все в целости?

— Тех, кто целый, к нам не привозят… Сто тридцать семь. Много без сознания, так что потом станет известно — кто в «целости».

Полковник обернулся к офицеру-юристу:

— Уточните списки, никого не упустите. Люди сразу должны узнать о полной реабилитации. Позаботьтесь, чтобы и на погибших пятна не осталось.

Юрист молча кивнул и направился в приемный покой.

Солнце взошло за кладбищенским холмом, и его лучи коснулись макушек толстостволых долгожителей парка, причудливо расцветили прихваченный росой черепичный верх водокачки и подбирались к окнам третьего этажа, откуда торчали головы любопытно-встревоженных обитателей госпиталя. Низовое движение воздуха растеребливало куделю тумана, его волокна истаивали, оставляя водянистые следы на траве газонов, на обкатной чешуе мощеных аллей, на облепивших каменную ограду наслоениях мха.

Кое-кто из ходячих, потревоженных ночной суматохой, выбрался во двор с неясной надеждой встретить среди тех, кого привезли и вновь отправляют, земляка или однополчанина, на худой конец не земляка — любого служивого порасспросить о житухе на передке, узнать о ней не из газет. Были здесь Гончаров с Якухиным и Боря Басаргин. Помогли, насколько было их сил и возможностей, в отправке раненых. Но особыми новостями не обогатились. Возбуждены и говорливы бывают раненые до того, как положат на операционный стол, после на какое-то время становятся вялыми, ко всему безразличными, и было бы верхом назойливости лезть со своим в общем-то праздным любопытством к ним, только что резанным по живому телу, измученным перевязками-перетасками.

Да и что могли сказать эти люди о житухе на передке, если были там лишь столько, сколько длился бой.

На свежий воздух выбралась из операционной измотанная Серафима, она и внесла кое-какую ясность:

— Штрафники. Бывшие офицеры.

— Ну, звания им теперь вернут, — сочувственно заверил Якухин.

— Звания безгрешных человеков. Офицерами им уже не быть, — сказал Гончаров и посмотрел на свою лежавшую в перевязи руку. — Эти, как и я, для армии теперь не годятся.

Якухин скосил глаза на Борю Басаргина, увязшего в своем запутанном, нечесаном горе, потрепал его по спине:

— Пойдем, Борька, доспим недоспанное.

Они ушли. Гончаров присел на ступеньки крыльца рядом с Серафимой. Давно и прочно захваченный идеей изобразить госпитальное утро на крутой несходности добра и зла, сидел недвижно, воображением художника переносил в строго очерченное пространство холста редкостную красоту нарождающегося дня и несовместимые с этим телесные и душевные страдания людей. Нет, в его картине не будет обнаженных мук, зритель не должен содрогаться от натурности изувеченных, все это надо обозначить намеком. Трепет и раздумья пускай вызовут внешне спокойные лица женщин, деловито спокойные от профессиональной привычки к ужасам войны и все же не способные скрыть до конца растерянность перед напастью, насильственно и жестоко вторгшейся в природу живой жизни. Потянуло к ватману, к карандашам — сейчас, немедленно перенести на бумагу схваченную сердцем и еще не остывшую в памяти натуру.

Закрылись ворота за последней машиной. В разной настроенности подались к подъезду и за ворота санитары и сестры, владельцы костылей и мышастых халатов. Олег Павлович, простившись с офицерами штаба фронта, не вернулся на территорию госпиталя. Хотелось побыть одному, отдохнуть, поразмышлять о событиях последних дней, о письме Руфины, которого беспокойно ждал и которое искренне порадовало. Малохоженой тропкой направился к склону лесистого холма. Обливная освещенность от верхушек дубов и кленов перемещалась все ниже и словно движением этим нарушала устоявшуюся здесь дремотную тишину. Шепотно колыхнулась листва, качнулись игольчатые плоды каштанов, с влажной мягкостью упал в росистую траву обломившийся сучок. Ровное и тихое одиночество Олега Павловича, не желая того, нарушила Юрате Бальчунайте.

— Олег Павлович!

Олег Павлович остановился, рассеянно посмотрел на Юрате.

— Слушаю вас.

Юрате вспомнила свою ночную молитву, увидела себя со стороны в своих сердечных муках и стала густо краснеть. Смущаясь все больше и больше, пролепетала:

— Граждане просят раненого повидать…

Не обделенный женским вниманием, Олег Павлович понимал, что таилось за этим смущением. Грустно подумал: «Этого еще не хватало…» Приобнял Юрате, спросил шутливо:

— Кто просит? Чего просит?

И тут же догадался, о каких гражданах может говорить Юрате. Досадливо нахмурился, на лице проступила тень усталости. Он убрал руку с плеча девушки.

— Нельзя, да? — так поняла его Юрате.

— Почему нельзя? — с запинкой, будто себя, спросил Олег Павлович. — Можно, только я. Где они?

Юрате повернула голову, и двое, стоявшие у крыльца дома, приняли это движение как знак подойти. Приблизившись, человек в очках оголил бритую голову, с поклоном придавил шляпу к груди Его спутник — долговязый юнец с покорными глазами на исхудалой физиономии, приотстал на шаг, вместо шляпы, которой не было, поднес к груди матерчатый узелок и тоже качнулся в поклоне:

— Калнаускас, — представился первый и повел смятой шляпой в сторону юнца в полотняной рубахе, заправленной в клетчатые штаны, — а это — Витаутас, мой брат Увидели, что раненых увозят, за того офицера побеспокоились. Чужой, а вот… О здоровье справиться, угостить.

Олег Павлович, сжимая и разжимая набрякшие в работе пальцы, рассматривал ранних посетителей с тревожным интересом. Выслушал, ответил продуманное: