Я облегченно вздохнула и поплыла в сон. Он обволакивал облаком, мягким и тугим, как вата. В нем было спокойно, тепло, пусто и звонко.
Выплывая из дремы, я услышала голоса. Один принадлежал Героиде. Один маме. И один был чужой, мужской. «Милиционер!!» — в ужасе подумала я и приоткрыла глаза. Электронный будильник на столе показывал 23:48. У изголовья кровати сидел врач и считал мой пульс. Рядом стояли мама и Героида.
— У нее днем был понос, а потом температура поднялась. Последний раз час назад мерили — тридцать девять и девять. Я дала чай с лимоном, она сразу уснула и все это время спала.
— Почему?! — воскликнула я вслух и окончательно проснулась.
— Выпей морсика, — сказала мама, — сейчас тебе укольчик сделают, и станет легче.
Я ошалело таращилась на Героиду. Я не верила своим глазам. Как это так? Она же должна у-ме-реть! А вместо этого поправляет мне подушки и протягивает стакан смородинового морса.
И я его беру. Я принимаю стакан у нее из рук.
Потом я долго болела и долго думала над этой историей. Почему Героида не отправилась на тот свет, так и осталось загадкой. Единственное объяснение, которое я смогла найти, — вместо поганки на том же месте успела вырасти обычная съедобная сыроежка.
Наверное, так оно и было.
Да, забыла сказать — несколько раз Сашка меня навещал. Ему разрешили. Нам разрешили, если точнее. Он объяснял пройденный материал и приносил букеты из кленовых листьев. Самый крупный, пламенно-рыжий, я храню до сих пор.
И это все неправда…
В раннем детстве я плохо отличала живое от неживого — до тех пор, пока не произошла история с Хрюшей. В тот вечер была особенно интересная передача, показали мультик про попугая Рому, а в самом конце, на прощание, Хрюша сказал: «Дорогие мальчики и девочки! Присылайте нам свои рисунки. Мы с тетей Таней читаем все ваши письма. Да, тетя Таня?» — «Да, присылайте, ребята, — подтвердила она. — С нетерпением ждем от вас веселые картинки».
Я очень любила Хрюшу. Я попросила у мамы чистые перфокарты и села рисовать. Я нарисовала его самого, и Степашку, и Филю, и тетю Таню. Бордовым карандашом. Сверху я написала слова. Хрюша. Мама. ЭСССР.
Маме понравилось.
— Завтра пойдем в магазин и по пути отошлем, — сказала она.
Почтовый ящик был в двух минутах ходьбы от дома, между колодцем и продовольственным магазином. Мама подсадила меня, чтобы я кинула письмо в щель, но толстый конверт никак не пролезал, и тогда она сказала: дай я, — и сама пропихнула послание в ящик.
Все лето я ждала ответа, а он не приходил.
— А когда Хрюша письмо пришлет? — спрашивала я маму.
— Скоро уже, потерпи.
Из детского сада мама забирала меня на велосипеде. Я залезала на багажник, обмотанный старым войлоком, хваталась за мамины бока, и по обочине шоссе мы ехали три километра до дома. Больше ни за кем на велике не приезжали, и мне все завидовали.
— А меня, меня прокатите! — увидев маму в воротах, кричали дети, и она, если было время, сажала всех по очереди на багажник и делала круг по детской площадке.
В тот день мама привела меня раньше всех, наспех раздела и убежала. Я зашла в игровую, достала со стеллажа коробку с игрушками и вытащила за хобот слона Борю. Вслед за ним на пол вывалилась обезьянка Чита.
— Вставай, лежебока! А то без завтрака останешься. Мне через пятнадцать минут на работу.
— Встаю, встаю, — пропищала Чита.
— На завтрак у нас… бананы. С яичницей. Нет, с пшенной кашей.
— Не хочу я кашу, сама такое ешь.
— Не спорь со старшими! Не будешь слушаться, сдам на пятидневку!
— Не обижай Читу, — вступился слон Боря, — обезьяны пшенку не едят. Дай лучше побольше бананов. А мне…
Я задумалась, что больше всего любят слоны, но тут к нам подошел Колян Елисеев.
— А мой папа мотоцикл купил! — с ходу деловито сообщил он. — Сегодня приедет за мной, вот увидишь.
Слоны моментально вылетели у меня из головы. Это был серьезный удар по авторитету, но так просто сдавать позиции я не собиралась. Я подумала и придумала вот что:
— А мой папа машину скоро купит. «Москвич».
— А у моего дедушки — заграничная! В гараже. «Виллис» называется. Военная.
Это была правда, папа один раз ходил помогать чинить елисеевский «виллис».
— А мне зато Хрюша письмо пришлет! Из передачи! — выложила я последний козырь.
— Кто, Хрюша? — засмеялся Колян. — Ничего он тебе не пришлет. Он невзаправдашний.
— Взаправдашний.
— Не веришь — спроси у мамы.
…Вечером, когда мама привезла меня домой, у нас состоялось объяснение.
— Мамочка! Ты говорила, что Хрюша живой! Мы же письмо посылали! Я рисовала, а ты в почтовый ящик бросала! Почему ты сразу не сказала, что это неправда!!
— Там же актеры. Твое письмо получила актриса.
— Но я писала Хрюше! Я думала, он настоящий!!
— Ты что, решила, в телевизор живую свинью с собакой посадили? Глупенькая, это же куклы!
— И Хрюша?!
— И Хрюша кукла.
— Живая?
— Куклы — это игрушки, они неживые. Люди — живые.
— Но он разговаривает!
— Потому что это передача. Там дяди и тети сидят под столом и говорят за него. И за Степашку, и за Филю.
— Почему?! Почему ты сказала тогда, что он живой, а теперь говоришь, что кукла?!
Весь мир перевернулся. Откуда было мне знать, как устроен телевизор и что свиньи не разговаривают.
Когда я на секунду прекратила рев, чтобы вздохнуть, то услышала, как папа на кухне моет посуду и тихонько напевает под нос:
Там под столом
Сидит актер,
И это все неправда.
Тирлим-бом-бом,
Тирлим-бом-бом,
И это все неправда…
Меня захлестнуло отчаяние, такое горькое, что я даже перестала реветь. Я слушала громыханье кастрюль и веселый мотивчик — папин голос уже перешел в свист, к которому добавилось ритмичное притопывание.
Тут со мной случилось нечто вроде обморока, и очнулась я только тогда, когда о зубы стукнулась ложка с валерьянкой.
— Ну все, все. Хватит переживать. Успокойся. Хочешь, мозаику сложим? Или порисуем вместе. Через двадцать минут уже Хрюшу твоего покажут…
— Не хочу-у-у!..
В тот вечер я впервые не стала смотреть «Спокойной ночи, малыши!», а на следующий день в саду случилось ужасное: со мной перестали разговаривать игрушки. Они онемели. Теперь я могла только сама говорить за них, как тот актер под столом, — они мне уже не отвечали.
Софья Перовская
В глазах была какая-то упорная непреклонность…
Всякий раз, когда мама обижала меня, я ставила на обоях крестик: обида — крестик; еще обида — еще крестик. Квартира была съемная, чужая, но я не понимала таких вещей: обида распирала изнутри, как воздушный шар, и, чтобы не лопнуть от злости, я концентрировала ее почти до точки, до маленькой черной метки — и предавала бумаге. То есть обоям.
Мама обнаружила граффити, когда они уже растянулись на полстены. Недолго думая, она дала мне затрещину. Отревевшись, я подошла к стене и незаметно поставила еще один крестик.
На следующий день мама принесла с работы чертежный ластик, мягкий с одной стороны и жесткий с другой, и попыталась оттереть стену, но с обоев начала облезать краска. Мама, увидев, что стало только хуже, обругала меня неблагодарной скотиной и бросила это занятие.
— Чтоб этого больше не повторялось! Будешь серьезно наказана. Еще раз увижу, выпорю, не посмотрю, что родная дочь!
Плюс два крестика. За скотину и за выпорю. Я была непреклонна.
Родители ничего не могли со мной поделать. Уговоры не действовали. Угрозы тем более. Как только я получала тычок за новые сантиметры настенной росписи, я тихо отсиживалась в своем углу и шла ставить причитающуюся черную метку. Борьба продолжалась довольно долго. Моя линия Маннергейма обогнула комнату по периметру и уперлась в дверной косяк. Я начала второй уровень. Теперь я ставила крестики уже не черным, а фиолетовым карандашом. Это не значило ничего, просто я так решила.
Фиолетовые крестики окончательно допекли маму.
— Засранка! У меня нет денег на новые обои! — Она в сердцах схватила со стола портфель и огрела меня пониже спины. Замок оказался не застегнут, и на пол посыпались тетрадки, раскатились карандаши.
Мама взглянула на развалившийся пенал, и я поняла, что она сейчас скажет.
— С сегодняшнего дня ручки и карандаши по выдаче. В школу и на два часа, пока уроки делаешь.
Так мой любимый заграничный пенал, зависть всего первого «А», отправился в секретер под замок. Это стоило о-очень большого крестика. Или трех маленьких.
Я уже знала, чем их поставить. Я расчесала ссадину на коленке и нарисовала пальцем две перекрещивающиеся багровые линии. Получилось красиво. Очень даже красиво, прямо ух как здорово.
С этого дня я стала раздирать болячки и чертила крестики кровью. Я рисовала сразу два икса: по делу и за вскрытую ранку. Это было не местью, но летописью, хроникой, конспектом того билета, по которому я когда-нибудь подробно отвечу — повзрослев или просто набравшись сил.
И тут мама испугалась.
— Ты уже большая. Неужели ты не понимаешь, что хорошие дети так не поступают?
— Хорошие мамы тоже, — возразила я.
— Что «тоже»? Что? — взорвалась мама и повела меня к психиатру.
Мы приехали в новый район под названием Автогенный. Долго шли мимо заводских заборов, вдоль выпростанных из земли байпасов. Была ранняя весна, в проталинах проклюнулись ярко-желтые хохолки мать-и-мачехи. Я нагнулась, сорвала самый большой — насколько вообще эти ростки можно было назвать большими — и так и заявилась с ним в поликлинику.
Дождавшись очереди, мы вошли в кабинет. На полу лежал мягкий зеленый ковер, с подоконника на посетителей взирали Крокодил Гена с Чебурашкой, Три Поросенка, Кот Леопольд и Карлсон. В углу за столом сидел дядька в голубом халате и что-то писал.