В спертом воздухе ее безмолвное неизбывное присутствие чем дальше, тем сильней на меня давило, и к тому времени, как мы вернулись в передний коридор, я весь был в поту, ладони прилипли к подлокотникам; поворачивая к ней кресло перед лифтом, я чувствовал себя загнанным в угол зверем.
– Ну, – сказал я, – вот и все. – Я смотрел на нее во все глаза, изо всех сил стараясь быть Горгоной, но ощущая себя крысой в углу. – Вот где я живу. Со всеми мыслимыми удобствами, как ты видишь. Мне очень хорошо помогают. А теперь у меня, извини, есть кое‑какие дела.
Но она не отправилась восвояси, как отпущенная после занятий студентка. Стояла передо мной с каким‑то вопросом в глазах и слабой улыбкой на губах, и мне слышно было, как мои смехотворные слова затихают в коридоре. Ниоткуда в доме не доносилось ни звука – ни сковородок, ни тарелок, ни текущей воды из кухни, ни пишущей машинки или шагов наверху. Пока мы осматривали территорию, Эд, должно быть, вернулся и выключил дождеватель. Я провел ладонью по липкому лицу.
– Ада… – огласил я тишь. – Шелли…
Жалкий скулеж, тем более жалкий из‑за того, что мой взгляд Горгоны на нее не действовал. Он раскалывался о ее взгляд, который, насколько я мог видеть, был всего лишь мягким, печальным, задумчивым. Я не мог говорить мимо или в обход нее, я мог только говорить с ней.
– До свидания, – сказал я. – Не буду лгать, твой визит не доставил мне удовольствия, но я не желаю тебе зла. Ступай с Богом.
Да, я правда это произнес. Vaya con Dios, mi alma, vaya con Dios, mi amor.[169]С Богом? С моим проклятием, с плевком моим на твоем лице и на платье, вот что я, конечно, хотел сказать. В смятении закопошился, заехал в лифт задом, в конце концов зафиксировал в нем кресло и щелкнул переключателем.
К моему ужасу, она поплыла рядом, как наполненная гелием: встала в лифте в одних чулках у зафиксированного колеса кресла. Впервые накатил страх, что я не избавлюсь от нее вовсе, – что ее клюв не перестанет терзать мое сердце, что ее фигура не перестанет заслонять мою дверь. Беспомощный, сидя задом наперед, не имея возможности ни опередить ее, ни отстать, не способный даже повернуть голову и посмотреть на дьяволицу, я медленно перемещался наверх.
Но когда мы приехали и я увидел, что цел, не тронут, когда сумел высвободиться из лифта и вкатиться в широкий коридор, страх, вогнавший меня в пот, отступил. Я смог на нее взглянуть, и вид у нее был безвредный, даже смиренный. Я оживился; мне не терпелось показать ей, как я устроился, я хотел, чтобы она увидела приватную сердцевину моей независимой жизни. Катясь к открытой двери кабинета, я вел ладонью по шелковистым стенным панелям из секвойи. Я хотел, чтобы она оценила красоту натертого дощатого пола, таких полов нигде не увидишь, кроме как в Японии. Один из первых домов Мэйбека[170] – достопримечательность. Жалко, если его когда‑нибудь снесут. Надо будет, и я об этом позабочусь, передать его Национальному тресту[171].
Я остановился и пропустил ее в кабинет. Она вошла с охотой, и я подумал, что, может быть, просто вообразил себе это неумолимое преследование по всему саду и первому этажу. В кабинете оглядела мой письменный стол, картины на стенах, письма в рамочках, скоросшиватели, папки с еще не разобранными письмами, сосновые кроны и вечернее небо в прямоугольнике слухового окна. Довольно долго простояла перед портретом Сюзан Уорд.
– Это твоя бабушка?
– Сюзан Берлинг-Уорд. Ты должна ее помнить по фотографиям.
– Я не очень к ним присматривалась. Но я примерно такой ее себе и представляла.
– Хорошо.
– Восприимчивая, с высокими идеями.
– Да, все это в ней было.
– Но не очень счастливая.
– Ну, портрет писался, когда ей было около шестидесяти.
Она повернулась, и они оказались рядом – моя покойная бабушка и моя бывшая жена, две женщины, на которых я истратил уйму мысли и чувства, одна задумчивая, опустившая глаза в потоке бокового света, другая бледная, темноволосая, серьезная, со складкой между бровей, с глазами обиженного и удивленного ребенка. Особи женского пола, жены, матери, цивилизованные женщины. Эллен спросила:
– Разве нельзя быть счастливой в шестьдесят?
– Зачем ты меня об этом спрашиваешь? – сказал я. – Как бабушкин биограф выскажу догадку, что она никогда не была по‑настоящему счастлива после тридцати семи примерно лет, когда окончилась ее идиллия в каньоне Бойсе.
Ее глаза тревожили меня. Мне, Горгоне, – и потуплять перед ней взор?
– Но она потом долго еще прожила, – сказала Эллен.
– Умерла в девяносто один год. Дедушка – в восемьдесят девять. Ей почти не пришлось быть одинокой и дряхлой.
– Но счастлива не была.
– И несчастлива не была. Разве обязательно либо одно, либо другое?
Я уставился прямо в середину ее темно-синего удивленного взгляда. Уставился, по сути, в точку между ее глазами и, вроде бы глядя на нее, думал: почему немигающий вопросительный взгляд широко открытых глаз всегда кажется мне неумным? Он правда такой? Или, может быть, просто открытый, усердный?
Мое недолгое оживление прошло. Небо за окном тускнело, солнца на кронах сосен не было. Куда запропастилась Ада? Уже давно должна была прийти готовить мне ужин. Страх вернулся и уселся на мое сердце жабой. Без подготовки, не давая женщине возможности задать вопрос или остановить меня, я катнулся к телефону у края кровати и стал набирать номер. На четвертом гудке трубку взяли: Шелли, ее обычный басистый голос портового грузчика.
– Привет, – сказал я. – Мама ваша близко?
– Как раз хотела вам звонить, – сказала она. – Тут у нас такое… Ей плохо стало – какой‑то приступ. Папа прямо сейчас собирается везти ее в больницу. Мне, наверно, тоже стоит поехать. Не подождете с ужином, пока я вернусь? Час, может быть.
Тяжелый и грубый, похожий на мужской, ее голос бýхал и трещал у меня в ухе. Она говорила взволнованно, второпях и запыхавшись – видимо, бежала к телефону.
– Конечно, – сказал я. – Господи, разумеется. Делайте все, что ей нужно, обо мне не думайте. Я могу приготовить себе сэндвич. Ей – мои самые теплые чувства.
– Хорошо, – переводя дух, пробасила она. – Тогда… В общем, ждите меня. Не занимайтесь сами готовкой, я приду к вам. Хорошо?
– Хорошо.
Я повесил трубку.
– Что случилось? – спросила Эллен, хотя наверняка все слышала – голос Шелли раздавался из трубки как из мегафона. А лицо Эллен говорило: “Какая удача! Ровно на это мы и надеялись! Это должно было произойти рано или поздно, она явно отжила свой век”.
Туфли по‑прежнему держала в руке, голова была наклонена набок.
– Тебе стоило бы выпить, – сказала она. – Ты какой‑то сникший. – Наклонилась, надела одну туфлю, потом другую. – Где тут у тебя бутылка? Насчет того, что ты завязал, – глупости, выбрось это из головы. Случилось непредвиденное. Я приготовлю тебе глотнуть, а потом поищу, чем тебя накормить.
– Я могу подождать. Шелли будет через час.
– Нет-нет. Зачем ждать?
Она рьяно вошла в игру, как запасной квотербек, всеми силами стремящийся доказать, что его зря держали на скамейке. Беспомощный и беспокойный, я пялился на нее, не находя слов, чтобы ее остановить. Позволил ей приготовить мне питье, кинул в рот, когда она отвернулась, две таблетки аспирина. Протянул холодную потную руку и взял холодный запотевший стакан.
– Включить тебе здесь телевизор – новости или еще что‑нибудь?
Я чувствовал себя чем‑то затверделым и негнущимся, прислоненным в углу.
– Нет, спасибо.
– Что‑нибудь еще дать? Таблетки какие‑нибудь?
– Ничего не надо. Все отлично.
– Ну, тогда просто сиди и попивай. Я очень скоро вернусь.
Ее каблуки бодро простучали по доскам пола, потом по лестнице – проворная, хорошо сохранившаяся, энергичная женщина. Я сидел у окна, позволяя бурбону плескаться во рту – какого черта я, выдержав неделю на силе воли, пошел сейчас у нее на поводу? – и согревать комок холодной замазки в груди. Каждый звук, долетавший снизу, заставлял меня навострить уши. Вот вам, пожалуйста, и Кафка с его зверенышем, потеющим в своей норке! Один раз показалось, что слышу, как она напевает за стряпней. Осушил стакан в несколько глотков и быстренько, пока она не помешала, пока не вернулась на лифте со своими женскими понятиями о том, что мне полезно, а что нет, подкатился к холодильнику, плеснул на лед в стакане еще пару унций и откатился обратно. Потом ждал с пустым стаканом, повернув кресло так, чтобы смотреть в окно и видеть, как за ним темнеет; и вот она идет ко мне с подносом.
– Расскажи про свою книгу, – попросила она, когда я подкреплялся супом, сэндвичами, фруктами и молоком, которые она принесла. Сама беспокойно кружила по комнате, опять без обуви, держа в руке стакан. Похоже, ей, в отличие от ее сына, не нравился стук собственных каблуков по голому полу. – Как она будет называться?
– Пока не знаю. Была мысль назвать ее “Угол покоя”.
Она перестала скользить и расхаживать – задумалась о том, что услышала.
– Ты думаешь, это удачное название? Будет ли она с ним продаваться? Звучит как‑то… инертно, что ли.
– А как тебе нравится “Эффект Доплера”? Лучше?
– Эффект Доплера? Что это такое?
– Бог с ним. Не важно. Название мало что значит. Я мог бы ее назвать “Внутри стиральной машины”. Да это и не книга, в общем‑то, а своего рода исследование одной человеческой жизни.
– Бабушкиной.
– Да.
– Почему она не была счастлива.
– Нет, я не это исследую. Я знаю, почему она не была счастлива.
Она остановилась посреди комнаты, питье в руке, взгляд опущен в стакан, как будто оттуда может всплыть волшебный меч Экскалибур, или русалка, или джинн, или еще что‑нибудь.
– И почему?
Я положил недоеденный сэндвич на зажавший меня в кресле поднос, схватил одну дрожащую руку другой и закричал: