– Я не его креатура, – сказал Оливер. – Смит и Конрад меня ему в некотором роде навязали. И поселились мы на холме, а не в асьенде. Они решили, что мы ставим себя выше них. Я знаю, что Юинг, лавочник, всегда так думал, а он у Кендалла главный шпик и лизоблюд. Может быть, потому‑то мне и пришлось раскошелиться на обновление дома. Начинаешь понимать?
– Получается, это с самого начала, – сказала Сюзан. – До чего же мелочно!
– Согласен. А потом я забраковал его австрийца, твоего утонченного друга. Я думаю, миссис Кендалл не прочь была заполучить своего ручного барона, как ей художницу свою нравится тут иметь, хоть эта художница и держится особняком. А еще я оспорил Кендалла насчет этого подъемника и доказал, что он был неправ.
– Но он поднял тебе жалованье.
– Смит так распорядился.
– Вот оно что, – сказала она. – Я могла бы и догадаться. Какой же он ничтожный, подлый маленький тиран!
– Я абсолютно такого же мнения.
– Считаешь, я напрасно спустилась в шахту на той неделе? Понятно было, что он против.
– Кажется, ему не очень понравилось твое замечание про арестантов.
– Но они правда арестанты!
– Да, безусловно, – сказал Оливер. – Я думаю, этим отчасти объясняется, что он не рад присутствию сердобольных женщин, особенно если они пишут очерки в журналы.
– Но ты со мной заодно.
– Да, конечно, и он это знает. Он считает, я слишком запанибрата с рабочими. Они мне что‑то говорят, я слушаю. Он бы хотел так: если я где какой ропот или ворчание услышу, тут же к нему и доложить. И он бы поувольнял смутьянов. Ему известно, сколько тут недовольства.
– Ты мне не говорил. Много?
– Очень много.
– И с тобой делятся, а с другими нет.
– Примерно так. С людьми из асьенды точно нет.
– Получается, на самом деле они не винили тебя, когда из‑за твоих измерений приходилось прекращать работу?
– Да нет, не особенно.
– Я рада. Не хочу, чтобы тебя винили.
– Они знают, кого винить. И кто доносит и докладывает, тоже знают. Тут вся гора заражена страхом и ненавистью. У Кендалла один рецепт: кто открывает рот, кто хоть что‑нибудь себе позволяет – вон отсюда. Двоих-троих для примера выгонит, и все запуганы. На той неделе уволил двоих мексиканцев со строительных работ: на тридцать шагов отошли повесить свой обед в тени. А позавчера Трегонинга, машиниста подъемника на своей шахте.
– Трегонинга? Этого симпатичного, беззубого? Я думала, он тут неотъемлемая часть.
– Так все думали. Четырнадцать лет проработал. Может быть, сам считал, что он неотъемлемая часть, но у Кендалла никто не застрахован. Если он решил кого‑то примерно наказать, он не смотрит, есть тут пригодная замена или нет. Трегонингу ее нет фактически. Он был хороший машинист. Но на днях купил в Сан-Хосе отрезки печной трубы и привез на дилижансе, а Юинг это заметил. Знаешь правило? Покупать только в лавке компании. Кендалл дал ему сорок восемь часов, чтобы убрался с горы. То есть до середины дня сегодня.
– Какая низость!
– Вот именно, черт возьми. Низость полнейшая.
Прозвучал гудок, до того резкий и властный, что показался продолжением самого Кендалла, а не только проявлением мощи компании. Не успел он умолкнуть, как на Шейкрэг-стрит начали открываться двери; пара минут – и по улице уже вовсю шли мужчины с обедами, взятыми из дома. Сквозь открытую дверь она слышала их гортанную речь, похожую на гусиный гогот.
– Ты ничего не можешь сделать? – спросила она.
– Я пошел к нему и стал протестовать, – сказал Оливер. – Он мне ответил, что мое дело – штольня Санта-Исабель, а люди – его забота. Я думаю, он потому так вызверился на бедного Трегонинга, что я к нему хорошо отношусь, и он это знает.
– Оливер, ты должен пожаловаться на него мистеру Прагеру и мистеру Смиту!
– Да? – Оливер взглянул на нее искоса. – Они все одного полета птицы.
– Но они ни за что такого не допустят!
– Кендалл – управляющий, – сказал Оливер. – С точки зрения акционеров, хороший. Рудник приносит хорошие дивиденды. Они не поставят свои доходы под удар только из‑за того, что он уволил машиниста-корнуольца.
– Но ты говоришь, он и тебя не прочь уволить, а это может повредить компании. Сколько ты сберег им денег с этим подъемным механизмом!
– Меня он не уволит, – сказал Оливер. – Просто постарается, чтобы я сам ушел. Назавтра после того, как я говорил с ним про Трегонинга, он велел Эрнандесу повесить эту табличку. Это ведь не значит: нельзя курить. Это значит: смотри у меня, молодой человек.
– А ты стоишь перед ней и куришь!
– Ага.
– А если он увидит?
– Хорошо бы увидел.
– Но вдруг он даст тебе нагоняй?
– Он даст его первый и последний раз.
– Оливер, – серьезно спросила она, – какой нам самим резон оставаться?
– Такой, что я все еще учусь, – сказал он. – Я получаю массу полезного опыта, а опыт – капитал инженера. К тому же никакая другая работа меня не ждет. К тому же тебе тут нравится, и ты не все еще нарисовала.
– Мне бы не нравилось, если бы я знала. И теперь уже не нравится.
– О, да ничего нового, – сказал он. – Просто тяжелый момент прямо сейчас.
– Невыносимо думать, что тебе приходится покоряться этому человеку.
– Покоряться? – мягко переспросил он. – Разве я ему покоряюсь?
Пронзительный семичасовой гудок, вырвавшись на волю, переметнулся через ущелье. На его жалобном излете вошел мистер Эрнандес. Выглянув на улицу, Сюзан не увидела ни единого мужчины – женщина-другая, и только. Ни одного отставшего, кто торопился бы к штольне, к надшахтной постройке, к вагончику. Этим утром опоздавших не было. Шпики, предположила она, донесут: предметный урок, преподанный через Трегонинга и двоих мексиканцев, усвоен. Когда она только приехала, здешний порядок показался ей похожим на военный. Теперь понятно стало, чем он обеспечен.
– Buenos dias[69], – ответила она на негромкое приветствие Эрнандеса. Они условились разговаривать между собой только по‑испански, и беседы их в результате сводились в основном к “здравствуйте” и “до свидания”.
Оливер положил ей на спину ладонь.
– Ты лучше иди теперь. Никаких посторонних в этом кабинете, да, Чепе[70]?
Эрнандес тихонько прищелкнул языком.
– Вы слышали? Он обещал уволить всякого, кто купит у Трегонинга что‑нибудь из его обстановки.
Несколько секунд Оливер молчал, только смотрел на Эрнандеса ровным взглядом.
– А что Трегонинг?
– Что он может сделать? – сказал Эрнандес. – Отдает вещи даром.
Оливер задумался, глядя на Шейкрэг-стрит в грязное окно.
– Вы тут давно, Чепе? – спросил он наконец.
– Шесть лет.
– И ни разу никаких неприятностей с асьендой?
– Нет, – ответил Эрнандес со слабой улыбкой.
– Хорошо, – сказал Оливер. – Еще восемь лет верной службы – и можете дослужиться до такой же награды, как Трегонинг.
– Я слежу за собой, – сказал Эрнандес. – У меня мама и две сестры.
Нечаянно увидев со стороны, как глубоки и жестоки противоречия на руднике, Сюзан почувствовала себя домашней хозяйкой, которая, выглянув в окно своего тихого опрятного жилища, наблюдает за свирепой мужской дракой. До этого она была, как хрупкая вещь, окутана ватой. Каждый взгляд между двумя инженерами был утяжелен смыслами, от которых она прежде была защищена. Она видела обоих только когда они оставляли рудник и управляющего за спиной. Она знала мужа не как инженера, но как верного друга, возлюбленного, слушателя, домашнего мастера на все руки. Рисуя для мистера Хауэллса и “Атлантика” двух сестер Эрнандеса, она изобразила их томными, стройными, семейственными, предлагающими ей, гостье, инжир и местное вино. О том, на каком опасном краю они живут, как сурова их возможная доля, она не задумывалась, плененная их изяществом, их темными выразительными глазами, элегантностью их танца, красотой ребосо или мантильи поверх волос, женственностью движений и поз. Негодуя, она почти жалела сейчас, что отправила эти доски, лучше бы послала что‑нибудь более близкое к правде жизни в шахтерском поселке. Но как бы она могла приблизиться к этим жизням настолько, чтобы верно их нарисовать? Год без малого она в Нью-Альмадене – и видела только его живописную внешность.
– Иди, Сюзан, ступай себе, – сказал Оливер. – Что толку расстраиваться? Так вот на руднике дела обстоят.
– Хорошо, я пойду. – Но положила ладонь ему на руку. Посмотрела на Эрнандеса, улыбнулась ему. – ¿Con permiso?[71] – Он вскинул брови, восхитившись ее лингвистическими дарованиями, и отвернулся, прикинулся глухим. В дверях она сказала Оливеру: – Нас с мальчиком не принимай в расчет ни на секунду. Не поступайся своими принципами.
– Уверена?
– Абсолютно.
– Ладно, поглядим. Может быть, он власть показал и теперь уймется.
Она не стала задерживаться в поселке корнуольцев и не пыталась рисовать, хотя туман уже начал рассеиваться. Пошла прямиком домой мимо бака с водой, где собрались погонщики и мальчишки, где aguador, уже вернувшись после первой возки в гору, заново наполнял свои бочонки. Людские взгляды, когда она шла сквозь них, обычно ей мешали, даже если ее сопровождал Чужак и нечего было опасаться. Теперь, однако, когда она увидела, какими гнилыми нитками сшиты жизни этих людей, она шла сквозь их взгляды с яркой улыбкой товарищества и симпатии, с улыбкой до того непреклонной, что лицу было больно, когда она наконец их миновала. Рассказать подобную историю сейчас, в двадцатом веке, любому американцу, и он непременно захочет знать, как начальству сошло с рук это безобразие. Почему люди не устроили забастовку? Попробуй сегодня выкинуть такой номер, и Объединенный профсоюз горняков свяжет предприятие по рукам и ногам. Помню, однажды связали “Зодиак”, когда мой отец занимал на руднике руководящую должность, – а все из‑за того, что администрация таскала туда-сюда сумки с обедами рабочих, чтобы предотвратить воровство золотоносной руды. “Не подглядывать в нашу раздевалку!” – такой выдвинули лозунг. Комариные укусы, если сравнить; досадные помехи, а не произвол. Что показывает, насколько нам необходимо чувство истории: без него мы не будем знать, как выглядел настоящий произвол. Когда Кендалл начальствовал в Нью-Альмадене, до создания Объединенного профсоюза горняков оставалось полвека, до возникновения Западной федерации шахтеров – поколение; организация “Индустриальные рабочие мира” б