Угол покоя — страница 36 из 118

Да, сказала она ему, наклонившись к его шелковистым волосикам и уткнувшись в них носом. Да, но! Кушай, как сейчас, и будешь большой и тяжелый, как лошадь миссис Эллиот.

Она вскинула взгляд и увидела в серых сумерках, что Оливер лежит на боку и смотрит на них, полностью проснувшийся. Она застеснялась своего вида и отвернулась слегка, но он сказал, не поднимаясь и глядя на нее полными любви глазами:

– Не надо, сиди, как ты сидела.

Она повернулась обратно, но ей было неловко. Казалось, они пожирают ее оба: он – глазами, ребенок – ртом, издавая животные звуки у ее груди. Она сказала:

– Ты так поздно вернулся, поспал бы еще.

– Я уже проспал больше обычного.

– Ты слишком много трудишься, пожалел бы себя. Есть какие‑нибудь новости?

– Похоже, на всей земле для меня нет работы.

– А я могу тебе кое‑что сообщить, – сказала она. – Томас определенно берет у меня очерк о Санта-Крузе. Я рисовала каждый день. Даже одну из ужасных дочек миссис Эллиот изобразила, вполне презентабельный вид ей придала.

– Хорошо. Им полезна помощь со стороны. – Он смотрел на нее такими сияющими глазами, что ей огромного усилия стоило не заслонить плечом свою грудь, которую младенец немилосердно мял и жевал. Она состроила протестующую, смущенную гримаску. – Есть и у меня одно, – сказал он.

– Что?

– Я сделал цемент.

– Что? – От волнения выдернула сосок у ребенка изо рта, и пришлось снова ему дать. Не будь она так занята своим материнским делом, бросилась бы к постели и расцеловала это сонное улыбающееся лицо. – О, я же знала, душа моя, что ты сможешь, все время знала!

Оливер подбросил подушку к потолку и поймал.

– Я три раза это проделал. Даже старик Эшбернер признал, а он осторожный – пока палец в огонь не сунет, не скажет, что он горячий.

– Теперь мы сможем купить наш мыс.

– Теперь нам сидеть и ждать. Я только его изготовил. Что бы ты сказала, если бы какой‑нибудь желторотый инженер двадцати девяти лет без университетского диплома вошел к тебе в кабинет и заявил, что может делать гидравлический цемент и ему нужно сто тысяч долларов, чтобы построить завод?

– Дала бы ему их немедленно.

– Ну, ты ведь жена этого инженера. Ни один сан-францисский банкир так легко не раскошелится. Я не очень‑то умею убеждать да уламывать.

– Но тебе все удастся, душа моя. О, ну до чего же чудесно! Я горжусь тобой. Я знала, что тебе удастся. Разве ты не рад сейчас, душа моя, что мы не поехали в Потоси? – Ребенок вздохнул и пустил слюни у ее груди. – Погоди, – прошептала она. – Дай я с ним закончу.

Он свисал у нее с груди, как спелый плод, готовый упасть. Глазки закрылись, открылись, снова закрылись. Когда отняла его от груди, он пустил по подбородку молочные пузыри, и она, вытирая, журила его, называла свинкой. Он очень легко срыгивал, это не взрослая рвота, когда прошибает холодный пот. Тут не было ничего болезненного, из него выходило с такой же легкостью, с какой входило. Словно он еще не отвык от материнского кровотока, втекающего в него и вытекающего, питающего его так же, как море питает актинию на скале. И ее кровь все еще помнила его: что ее разбудило сегодня утром – может быть, не крик ребенка, а его голод? Ей претила мысль, что ему придется стать отдельным организмом, испытывающим тяготы, приговоренным к усилию и выбору.

Раскладывая у себя на плече сухой подгузник и приподнимая ребенка, она обратила на Оливера, все еще смотревшего на нее, взгляд, который, она думала, должен выразить торжество и поддержку. Выше и выше, к звездам! Но его глаза сияли навстречу, лицо было полно не очень‑то терпеливого ожидания. Еще один голод требовал утоления. Как странно сотворила нас природа, подумала Сюзан в смятении. Она, пожалуй, предпочла бы оставаться перед ним в том же положении, являть собой идеализированный образ материнской заботы – но ее кожу, когда она ходила с ребенком взад-вперед, покалывало от прикосновения его глаз, она чувствовала податливость своей плоти без корсета под ночной рубашкой, сполна понимала соблазнительность своей босоногой ходьбы.

Младенец изогнулся, и она отклонилась назад, посмотрела ему в глаза. Темная голубизна. Знают они ее или нет? Конечно, знают; он улыбнулся. Или газы беспокоят? Он приподнял голову на некрепкой шее и попытался сосредоточить взгляд поверх ее плеча на том месте, где он только что был. (Так рано – уже не прочь посмотреть исторически.) Из него исторглась могучая отрыжка, голова шатнулась из‑за отдачи.

– Ну вот! – тихо рассмеялась она. – Теперь нам хорошо.

Она поднесла его к окну и распахнула раму, чтобы показать ему утро и отсрочить то, что ждало ее, когда она обернется. За окном стоял всегдашний туман, белый и непроницаемый, как сон. Дальше мокрого кровельного гонта, за край которого то ли свисал, то ли стекал призрак плетистой розы, не видно было ни силуэтов, ни масс, ни направлений, ни расстояний. Мир, насколько он был для нее обозрим, то есть футов на пятнадцать, пропитывала влага; Сюзан дышала чем‑то средним между насыщенным водой воздухом и разбавленной воздухом водой. Неторопливо, величественно капало. Лист герани, приклеившийся к неровной и загрубевшей от времени древесине наружного подоконника, скопил в своей чашечке миниатюрную линзу, блестящую ртутным блеском, и в ней, придвинувшись, она увидела собственное лицо, крохотное, будто семечко травы. Другое лицо появилось рядом, рука обняла ее за талию. Ее пробрала дрожь.

– Здорово, старина, – сказал Оливер ребенку. Наклонился, выглянул в окно. – Густо как, ни зги.

– Я люблю, когда так, – сказала Сюзан. – Люблю в известной мере. Хотя и пугает немного. Словно каждое утро мир сотворяется заново. Все только еще предстоит, слово не произнесено. Как будто стоишь перед выбеленной доской, и тебе надо нанести на нее рисунок. Сколько бы раз я ни видела, как это происходит, никогда не могу быть уверена, что это произойдет снова. Чудится, будто всматриваюсь в нашу жизнь, и в ней такая же смутность и неясность, как здесь. Но теперь цемент все изменит.

– Не уверен, что сквозь цемент лучше видно, чем сквозь туман.

Но поддразнивать ее сейчас, такую счастливую, было бесполезно. Вот они стоят, думалось ей, семья в ее классическом виде, и глядят из своего убежища в смутную, но полную надежд неизвестность. Без сомнения, она соотнесла окно, перед которым они стояли, с одним из “волшебных окон” в китсовской “Оде соловью”. Слышен ли был ей шум “грозных морей”? Трудно представить себе, чтобы в бабушке в важный момент ее жизни не пробудились стихи, которые они во множестве читали с Огастой.

Тяжелая, словно шарик от подшипника, капля стукнула по мокрому гонту. За призрачной кромкой крыши виднелись только легчайшие, очень осторожные, угольным карандашом намеченные линии, обозначавшие формы: намек на розы, смутные холмики кустов внизу, длинное размытое нечто, способное стать деревом. Справа, слева, сверху, снизу до нее доходил звук Санта-Круза, такой повсеместный, что казалось, через некую дрожь подоконника передается и ее ладони на нем, звук затрудненный и в то же время расслабленный, грозящий и успокаивающий, словно бы не способный решить, стать ли ему собой, обрести ли ясность – или бормотать себе дальше невнятно, как бормочет летний гром, которому лень стрельнуть молнией.

– Слышишь море? – спросила она.

– Если права миссис Эллиот, это для души полезно.

– Миссис Эллиот всегда права. В этом‑то и беда с миссис Эллиот.

Он удивился.

– Вы что, не ладите?

– Ладим, разумеется. Она в высшей степени великодушна и заботлива. Но она мне помогает, даже когда я этого не хочу. Она не предлагает, а командует.

– Ты не обязана слушаться. Ты тут на пансионе, а не в гостях.

– Попробуй не послушайся! У нее на все есть готовые теории. Стоит мне отвернуться, и она дает ребенку сосать кусочки сырой говядины.

– И он сосет?

– Да, что самое досадное. Любит.

Он засмеялся – она не столько это услышала, сколько почувствовала.

– Тебе хорошо смеяться, – сказала она. – Не тебя она все время донимает. У нее нет знакомой женщины, кому она не втолковывала бы, как растить детей, как их отлучать от груди, как предупреждать беременность. С примерами из своей практики. Ты бы послушал ее в женской компании – она рассуждает на такие интимные темы, что просто невозможно. Сейчас для нее главный вопрос – предотвращение зачатия. Она хочет вызволить женщин из биологического рабства. Она ни в чем за всю свою жизнь не испытала ни малейшего сомнения. Не говори мне, что тебе такие люди нравятся – такие добрые, альтруистичные и невыносимые.

– Я нахожу ее очень неприятной, – сказал Оливер, все еще смеясь.

– Ты думаешь, женщине пристало презрительно отзываться о своем муже?

– Избави боже. Она о нем презрительно?

– О, у нее язык острее некуда! Рассказывает мне, какие предложения получала, когда только сюда приехала. Трудно, казалось бы, поверить, она такая неряшливая и резкая, но думаю, так могло быть, ведь женщин тут было мало. А я, говорит мне, мелкого дубильщика выбрала, небрежно так говорит, словно он не человек, а кастрюля из лавки.

– Чем ей Эллиот нехорош? По-моему, отличная партия.

– Не мыслитель из Новой Англии, – сказала Сюзан. – Не похож на Джорджа Уильяма Кертиса. Никогда не мыл посуду с Маргарет Фуллер. Но посуду моет, притом в одиночку, это дело другое. У них, как она выражается, договор. Она готовит, он убирает и моет. Бедняга весь день в своих дубильных чанах, весь вечер в лохани для мытья посуды, а эти их великовозрастные вульгарные девицы балуются за пианино или играют в вист.

Ладонь Оливера двинулась вдоль ее живота.

– Мне знакомы чувства этого бедолаги. Имею опыт женитьбы на женщине умнее себя.

– О, да как ты… Кто цемент изобрел? – Не противясь его крепнущим объятиям, она сказала с каким‑то надрывом в голосе: – Нам планировать, планировать и планировать.

– Как бы мы ни планировали, миссис Эллиот нам, боюсь, придется еще потерпеть. Могут месяцы пройти, пока я найду денежную поддержку.