Угол покоя — страница 41 из 118

– Канарейки, – ответил водитель.

– Канарейки?

– Двадцать четыре канарейки.

И тут за его спиной, повернув из‑за угла, показалась Шелли.

– Привет, – сказала она. – Что тут у вас такое?

– Он говорит, у него для вас двадцать четыре канарейки.

– Что?

– Не смотрите на меня так, – сказал водитель. – Я доставка, и только. Двадцать четыре канарейки из “Эмпориума”[86]. Куда мне их?

– Никуда, – ответила Шелли. – Это шутка какая‑то чертова.

Она подошла к фургону и заглянула внутрь. Водитель открыл заднюю дверь и достал нетяжелую, завернутую в бумагу посылку в пять футов высотой и в три шириной и толщиной. Он стащил бумагу – и вот вам пожалуйста. Со своего кресла над пандусом мне показалось, что в клетке из деревянных прутьев их больше двух дюжин.

– Кто это послал? – спросила Шелли.

– “Эмпориум”.

– Дайте на вашу бумагу посмотреть.

Он протянул ей планшет. Тем временем канарейки на свету начали трещать и щебетать.

– Ну да, это он, сучонок, – сказала Шелли, отдавая водителю планшет. – Везите обратно, это шуточки у него такие поганые[87].

– Черт, даже не знаю…

– Везите обратно, – повторила она. – Я позвоню в “Эмпориум” и все им объясню.

Водитель пожал плечами, погрузил клетку обратно в фургон и уехал. Шелли подошла к пьяцце, где я сидел и, должен признать, смеялся. Я сказал:

– А жаль вообще‑то, они бы этот дом могли оживить. По одной на каждую комнату.

– Ну что за гадство! – Она плюхнулась на ступеньку рядом с пандусом, взяла в рот прядь волос и хмуро уставилась на розы. Выплюнула волосы. – Что я вам говорила. Его шутки боль причиняют. Презент. Подарочек от любящего человека. А платить мне. Сукин сын выкрал мою расчетную карту, когда я кошелек ему дала купить сигареты. Он завалит меня подарками! Мне теперь до Рождества с его проклятущими остроумными фокусами разбираться.

Не исключено, я думаю, раз такое дело. Я убрал улыбку с лица и предложил ей пойти в дом и позвонить, куда ей нужно, чтобы мы могли приняться за работу. Секунда недоверчивости, когда она выглядела так, словно я ей предложил принести пишущую машинку на чьи‑то похороны, чтобы до заупокойной службы разделаться с парой писем. Потом пошла и позвонила.

Интересно, как бы повела себя бабушка с таким мужем. Ответ: с таким человеком у нее изначально ничего общего не могло быть. В каком‑то смысле, полагаю, мы заслуживаем своих мужей и жен.

Часть IVЛедвилл

1

Сегодня был Родман – его день. Он все равно что пистолет приставил к моему виску.

Позвонил без скольких‑то девять, сказал, что Лия везет Джеки в ее лагерь, а он может заскочить, если я буду дома. Где еще, по его мнению, я могу быть? Буду рад тебя видеть, сказал я довольно искренне. Мы с Адой спланировали ланч: салат с авокадо, суфле, чесночные гренки, бутылка “венгерского зеленого”[88]. Просто-напросто нет смысла давать ему повод думать, что я пробавляюсь консервированными супами и сэндвичами с арахисовым маслом.

Незадолго до полудня я услышал его машину на дорожке, потом звонок. Ада ему открыла, и минуту-другую они разговаривали в гулком коридоре. Когда все окна и двери нараспашку, чтобы дом проветривался, звук очень отчетливо по нему разносится.

В Родмане есть некая располагающая к нему невинность: конспиратор и сыщик из него хуже некуда. Ему явно ни разу в голову не пришло, что у него самый громкий голос на свете и поэтому для конфиденциального разговора ему надо отойти на две мили. Он напоминает мне Боба Спраула, президента Калифорнийского университета в бытность мою тамошним преподавателем, в более простые времена, чем нынешние. О нем много лет рассказывали такую историю. Однажды к нему в приемную пришел посетитель на условленную встречу и услышал, как в кабинете грохочет его голос. Присядьте, сказала секретарша, он освободится через несколько минут, разговаривает с Нью-Йорком. Похоже на то, заметил посетитель, но почему он не пользуется телефоном?

Родман точно такой же. Он так разговаривает с Адой, что окна трясутся.

– Привет, Ада. Жарко сегодня, да? Как дела? Как мой папаша?

– Все хорошо у него.

– А как его боли? Не лучше?

– Ну, про это как я могу знать? Он же не говорит, когда ему больно, просто аспирин свой глотает. Когда‑нибудь он лопнет от этого аспирина: две дюжины за день.

– А спит как?

– Спит, кажись, неплохо. В десять примерно я его укладываю, в шесть встает.

– Ну и длинный же рабочий день у вас.

– Подымать‑то я его не подымаю. Сам встает. Ездит вверх-вниз на этом лифте, каждый день во двор выезжает. Столько всего сам для себя делает, вы диву дадитесь.

– Я и не сомневался, – говорит Родман. – Я диву даюсь, что он в гольф еще не начал играть. – Его голос делается тише на несколько децибел, ваза с маргаритками на письменном столе перестает дрожать. – Случаются какие‑нибудь, ну, сбои? Все шарики у него на месте?

– Скажете тоже, шарики! Насчет его шариков не волнуйтесь! (Браво, Ада, молодец девочка.)

– Нет таких проблем, как у дедушки?

Ответ Ады звучит невнятно. В отличие от Родмана, она знает, как идет звук вдоль голой лестницы, и, думаю, ей неловко высказываться о моем психическом здоровье так, что я слышу. Я знаю, какого она была мнения о моем отце. Такой угрюмый – она не раз мне это говорила. Часами просто сидел и смотрел неизвестно куда, мог встать, когда ты с ним разговариваешь, и молча выйти. Жил в каком‑то своем мире. И, как ему становилось хуже, скаредный тоже делался: прятал в холодильник всякие объедки, жил бы на этих объедках, если б она за ним не следила. Я не такой, правда же, Ада? Шутки отпускаю время от времени, ты ведь слышишь их? Выражаю тебе признательность за то, что ты для меня делаешь, правда же? Мой отец когда‑нибудь пропускал с тобой перед сном стаканчик? Сидел он когда‑нибудь с тобой и Эдом на веранде с пивом, когда по телевизору идет бейсбол?

– Отлично, – раздается голос Родмана. – Замечательно. Мы хотим, чтобы у него и дальше так шло, пока он справляется. Где он, наверху, в кабинете?

– Где ж ему еще быть, – говорит Ада. – За столом за своим все время. Вы бы поднялись бы к нему туда, ему полезно на минутку от книжки глаза оторвать. Я покричу, когда ланч будет готов.

Твердые шаги по тонкому белуджскому ковру, потом по дереву. Ему женские туфли на каблуке надо носить, да с набойками. Он что, в своем существовании сомневаться начнет, если перестанет себя слышать? Спрашивает, стоя у лестницы:

– Как этот лифт работает? В него пускают без билета?

– Станьте просто сюда и нажмите здесь, – говорит Ада. – Я все время езжу, он мне ноги бережет.

Звук движущегося лифта, большой смех едет в нем наверх. Щелчок остановки, твердые шаги по голым доскам.

– Папаша, ты здесь? Привет, папаша, это я, Род.

Я отталкиваюсь в кресле от письменного стола, за которым рассматривал стереоскопические виды Дедвуда 1870‑х, снятые Ф. Джеем Хейнзом[89], и поворачиваю кресло к двери.

– Родман! – говорю я. – Ну что за манера так тихо подкрадываться!

Непрошибаемый, ражий, бородатый, сияющий, идет ко мне, выставив вперед руку. Полегче, дубина, моя ладонь не выдержит… О господи.

Виновато разжимает тиски.

– Упс, прошу прощения. Очень больно?

– Нет, нет.

Как бы небрежно опускаю руку на подлокотник кресла. Чуть погодя кости сядут на свои места, особенно если улучу момент, когда он не смотрит, и слегка пошевелю пальцами.

– Как поживает университет? – спрашиваю. – Занятия окончены?

– Занятия окончены, оценки выставлены. Я чист и свободен. Как твоя книга подвигается?

– Она держит меня на плаву.

– Еще бы. Девяносто бабушкиных лет продержат тебя на плаву до двадцать первого века. Где она у тебя на сегодня?

– В Милтоне, штат Нью-Йорк. А дедушка в Дедвуде.

– В Дедвуде? Там, где лагерь был или поселок в диком месте? Дикий Билл Хикок, Бедовая Джейн[90] и все такое прочее?

– Родман, – говорю я, – ты же учил историю.

– Вечно ты меня критикуешь. Я не против истории, когда она интересная. – Улыбаясь, он наклоняется взглянуть на стереослайды, разложенные на столе. – Это Дедвуд? Похоже на киношные декорации.

– Да, частенько и правда похоже.

– Я и не знал, что твой дедушка в чем‑то таком участвовал. – Берет стереоскоп, вставляет картинку в щель, вынимает, вставляет другую. – Ну прямо киносъемки, точно. Все мужчины с оружием. Что‑нибудь с ним там захватывающее произошло?

– Он не стрелялся с Диким Биллом Хикоком, если ты это имеешь в виду.

Сдвигает окуляр на лоб, смотрит на меня иронически.

– Хорошо, папа, хорошо. Чем он там занимался?

– Рыл канал для ударной мельницы на руднике Хоумстейк. Слыхал про Хоумстейк – про рудник Джорджа Херста?

– Про Херста слыхал. Про Хоумстейк – нет.

– К тому времени, как я последний раз поинтересовался, он принес золота на полмиллиарда.

– И дедушка там прорыл канал для ударной мельницы, – говорит Родман. – Молодец дедушка.

Он бесит меня, как всегда. Ему ничто не интересно, если оно не громыхает так же, как он. Я говорю ему:

– Ты зимовал когда‑нибудь в палатке в Дакоте? Это, знаешь ли, довольно захватывающе само по себе. Ты видел, как Баффало Билл Коуди и капитан Джек Кроуфорд въезжают верхом на подмостки театра “Белла Юнион”, чтобы воссоздать легендарный эпизод, когда Баффало Билл в одиночку убил и скальпировал Желтую Руку – вождя племени оглала?

Он опять смотрит в окуляр.

– Настоящий Баффало Билл?

– Я не слыхал, чтобы были поддельные. К сожалению, головной убор из перьев у капитана Джека испугал его лошадь, и он прострелил себе ногу, после чего быстренько опустили занавес.