Угол покоя — страница 57 из 118

Она слегка рассердилась на него за то, что позволил себя использовать, хотя как он мог бы не дать взаймы отпрыску Ферда Уорда, пусть и шалопаю? Написала Оливеру, что надо немедленно, не теряя времени, потребовать от отца возмещения. В газетах появились слухи, что у Чародея Уолл-стрит шаткое положение. Она сообщала мужу в письмах, как хорошо чувствует себя Олли, как продвигается роман. Передавала впечатления Огасты от Сицилии. Ходила с письмами на почту и, вернувшись, работала до вечера. С удовольствием скряги смотрела, как растет стопка исписанных страниц. Жизнь ее дедушки впитала в себя ее собственную.

Надолго причем. Она окончила роман и продала его “Сенчури” для публикации с продолжением, в пяти номерах; когда в садах начали раскрываться почки, Оливер написал, что она теперь может приехать поездом. И тут же, словно пошла вода через мельничную плотину, ее запруженная жизнь снова двинулась вперед.


На сей раз она собиралась в путь с чувством, что едет не на пикник и не с визитом, а навсегда, и как следует постаралась отъединить себя от прошлого: одно выбросила, другое раздала, кое‑что уложила, чтобы взять с собой. Не без слез освободила отцовский чердак от своих старых вещей: тем, кто будет здесь жить впоследствии, это место понадобится, а для нее самой здоровее будет сделать переезд окончательным.

Много брать не стала: кое‑какие платья, кое‑что из постельного белья, столовые приборы, немножко из приданого, чтобы не ударить в грязь лицом перед новоприбывшими женами на аллее вдоль канала. Ящик с книгами сыну для обучения, Фрэнку и Прайси для удовольствия. Несколько дорогих сердцу предметов, которые, подобно кусочкам янтаря, вынесли на ее берег детство, семья, дружба и замужество: японский чайник и миниатюрная Мадонна, подаренные Томасом; все письма Огасты; циновка с Фиджи и кувшин для воды, которые ей подарил Оливер по приезде в Нью-Альмаден. Подстилка из звериных шкур – на ней Олли учился ползать. Два сундука, не более того.

С бобровыми шкурками, которые Оливер прислал из Дедвуда, пришлось нелегко. Неподатливые, они с самого начала ставили ее в тупик. Она не знала никого, кто занимался выделкой шкур. Попытаться, как наивно предложил Оливер, сшить из них шубу – все равно что заказать белое, как лосины Эммонса, платье из оленьей кожи; она чувствовала бы себя в такой шубе индейской принцессой Покахонтас. Привезти шкурки обратно на Запад как они есть значило бы усложнить то, чего она усложнять не хотела. В конце концов они с Бесси сумели из трех шкурок соорудить муфту и меховую шапочку. Остальное она отдала Бесси.

Была еще лосиная голова. Как и бобровые шкурки, она в домашний обиход Милтона никак не вписывалась. Сюзан не переставала удивляться – почему он ее прислал? Возможно, хотел, чтобы жена имела перед собой какую‑то его составляющую, о которой, он считал, ей не следовало забывать; впрочем, это моя догадка, а не ее. Но как с этой головой быть? Где ее в доме ни помести, она была бы там до нелепости чужеродна и вне пропорций. Она бы обесценивала тихую жизнь семьи. Решение повесить ее на балке в хлеву свидетельствовало о том, до чего она была неуместна. Там хотя бы она не попадалась все время на глаза. Отцовские друзья, Сюзан заметила, проявили к ней известный интерес, и дважды она увидела, как Джон Грант стоит и смотрит на нее с таким выражением на темном хмуром лице, словно сомневается в ее подлинности.

Одной цели эта голова послужила: Сюзан воспользовалась ею, чтобы внушить Олли идею отца, которого он совершенно позабыл. Возможно, на какой‑то особый лад, знакомый дикарям и детям, он думал, что это и есть отец. Вот почему она накануне их отъезда на Запад повела его на нее посмотреть.

В сумрачном помещении, затканном паутиной, огромная голова протягивала в полумрак ветвистые рога. Запыленная морда была приподнята, запыленные глаза таращились в темноту сеновала. Голова отвергала запахи домашнего скота, стоявшие в хлеву, от нее исходило презрение к сену, которым этот скот питался. Сын жался к ногам Сюзан, а она чувствовала, что лосиная голова ею пренебрегает, и испытала такой же укол стыда, как в тот день, когда ее отец и Джон вскрыли ящик, куда могло бы влезть пианино, и извлекли этот шуточный или бог знает какой подарок, несуразную памятку о жизни мужа в горах Блэк-Хилс. Мальчишеская бестактная прихоть, заключила она тогда, такая же режущая слух нота, как тот громадный кавалерийский пистолет, с которым он приехал свататься.

Ладонями она ощутила, что малыш почтительно замер перед этой головой.

– Ну, давай теперь прощаться с папиным лосем, – сказала она легким тоном. – Скажи: “Всего хорошего, папин лось, завтра мы поедем на поезде жить с папой. Где поезд остановится, там папа нас встретит, и мы отправимся по горам к нашему дому из бревнышек, а когда я немного подрасту, у меня будет лошадка, и я поеду на ней с папой, с Фрэнком или с Прайси, и между горами, где цветы растут выше стремян, мы остановимся отдохнуть и увидим или услышим такого лося, как ты, он понесет свои рога в лес или протрубит с высокой-высокой горы”. Скажешь ему так?

– Слишком много, не скажу.

– Тогда просто скажи: всего хорошего, папин лось.

– Всего хорошего, папин лось.

– Хочешь опять папу увидеть?

– Да.

По его удивленным глазам она почувствовала, что он не понял, о чем она его попросила. Не уверенная, что сама поняла, крепко обняла его и подняла фонарь повыше, чтобы он в последний раз взглянул на огромное существо на балке.

Лакированная морда под матовым полуторагодичным слоем пыли заблестела на свету, как умытая. Глаза призрачно полыхнули. Почудилось – вот-вот затрубит.

– Очень странно, – сказала Сюзан поздно вечером, сидя у камина с Бесси и Джоном. – Она взяла и глянула на нас, блеснула глазами, как будто до нее дошли слова про горы. Услыхала про Ледвилл и ожила на секунду. О, я тоже теперь оживаю, я чувствую это! Не терпится вернуться и устроить дом среди этой дикой красоты.

Джон Грант до этого сидел обмякший, скрестив ноги и уставившись на носок верхнего ботинка. Подбородок упирался в грудь, глаза были едва открыты. Теперь внезапно он открыл их широко и бросил на нее взгляд – как ножом ударил. Лицо было полно ненависти. От года к году в нем нарастало критиканство, он говорил мало, а если говорил, то с презрением или недовольством, казалось – вечно ссорится с чем‑то у себя внутри.

Черные глаза сверлили ее одно мгновение, а потом опять превратились в щелочки. Еще секунду-другую он, покачивая ботинком, мрачно смотрел на его носок. Потом встал и вышел из комнаты. Слышно было, как он спускается с крыльца и идет к дороге, чтобы вернуться в свой дом.

Бесси тихо сидела с пяльцами на коленях. Вдруг ее голова досадливо дернулась, на каждой щеке блеснуло по слезе.

– Что я не так сказала? – спросила ошеломленная Сюзан. – Бесси, прости меня!

– Не сердись на него, – сказала Бесси. – Он страшно завидует Оливеру. Его хвалит, а других почти всех ругает. Сам очень бы хотел туда. Говорит, тут задыхается.

Сюзан не находила, что ответить. Ее незлобивая сестра всегда была терпеливица, всегда на вторых ролях, ее никогда не баловали. Именно Бесси вышла за непритязательного парня, именно Бесси вела хозяйство на ферме, именно Бесси была на подхвате, когда родители в чем‑то нуждались, именно Бесси варила варенье, которое нью-йоркские друзья Сюзан, возвращаясь после сельской вылазки к ней, гордо увозили в баночках как трофеи. Она часами высиживала, отдавая карандашу Сюзан свои миловидные черты. Пока Сюзан училась в Нью-Йорке и пересекала туда-сюда континент, Бесси пеклась о доме. Когда Сюзан не могла быть со своим ребенком, о нем заботилась Бесси. Сюзан, бывало, завидовала сладостному спокойствию ее жизни.

– Ты бы поехала, душа моя? – тихо спросила она.

– Да, если б это ему помогло. Если б он стал от этого таким, как был.

– Так что же! – загорелась Сюзан. – Давай я попрошу Оливера. Может быть, он найдет ему место на руднике “Аделаида”. И ты, душа моя, построишь себе дом рядом с нашим у канала!

Бесси это почти позабавило. Она возвела глаза к потолку.

– А с ними, наверху, что будет?

– Можно взять их с собой.

Иллюзия длилась у Сюзан секунд пять, а затем реальность взяла верх. По-брейгелевски подробная, в голове возникла картина: мужчины, толкаясь, снуют по дощатым мосткам, которые бренчат и гнутся под сапогами; разодетые женщины прохаживаются мимо открытых дверей пробирных палаток и адвокатских контор, где мужчины в одних рубашках спорят, курят или глазеют на улицу; несутся повозки, запряженные голубоглазыми лошадьми, возницы привстают, чтобы приложиться хлыстом к подрагивающему крупу; наяривает духовой оркестр, дымят трубы плавилен, земля трясется от работающих ударных мельниц, все стоит точно покосясь на сильном ветру, и все закоулки, все дверные проемы, все окна полны пялящихся лиц, и каждое лицо искажено страстью к обогащению, каждый глаз глядит косо, ловя выгодный шанс. И где‑то сбоку от всего этого они, седая пара, спящая сейчас наверху, робкие и потерянные между лихорадкой толп и безразличием гор, – податливость, оттесняемая локтями, тихонравие, задеваемое каждой грубостью, растоптанные привычки, две жизни, ставшие ничем.

Нет, исключено. Пересаженное дерево чахнет. А значит, исключено и для Бесси с Джоном. Что она принимает для себя и своего сына, невозможно для ее родителей и труднопредставимо для сестры. Сама она, показалось ей, уже далеко-далеко отошла от сотворивших ее тихих вод. Что тянулось, не прерываясь, от прапрадеда, построившего этот дом, к ее отцу, которому предстоит в нем умереть, на ней заканчивается. Книга о дедушке, которую она начала как дань любовной памяти, обернулась чем‑то вроде эпитафии.

8

Ветер горизонтально гнал снежную муть по каньону Ройял-Гордж. Сонная головка Олли лежала у нее на коленях, пуховое одеяло укрывало обоих, и время от времени она пыталась ухватить взглядом что‑то от чуда природы за окном поезда, но видела лишь стены из заурядного камня с прожилками снега – вся громадная высь, все величие, вся живописность тонули в метели. Темная, пенящаяся в обледенелых берегах река была так не похожа на Арканзас, который ближе к истоку она переезжала на лошади вброд, что даже не верилось. Продышав и протерев кружок в мерзлом окне, она видела, как он зарастает таинственным морозным папоротником.