Когда комната прогрелась достаточно, чтобы можно было немножко отойти от огня, она позволила Олли испробовать гамак, который Оливер повесил в углу, и рассказала ему, как качала его в этом гамаке в Нью-Альмадене, когда он еще был совсем крохотный. Он загорелся желанием в нем спать; она сказала – можно будет. Но гамак возбудил в ней такую ностальгию, а движение часовых стрелок довело ее до такого беспокойства и нервозности, что она открыла один из сундуков и рылась в нем, пока не нашла кое‑какие уютные памятки. Кувшин для воды поставила на каминную доску. Циновку с Фиджи, от которой все еще пахло сеном, хоть и слабее из‑за двух лет хранения с камфорой, спасавшей от моли, разложила на столе под тарелками. Подстилку из шкур расстелила перед камином и предложила Олли по ней покататься.
– Посмотрим, заметит папа или нет, – сказала она. – Не будем ничего говорить, просто подождем и увидим, заметит ли он, как по‑домашнему тут стало.
От стука в дверь она вскочила на ноги. Слышно было, что стучат ногой, снизу. “Сиди тихо!” приказала она Олли, быстро прошла через комнату и встала с колотящимся сердцем перед грубыми дверными досками. Стук продолжался, громкий, яростный.
– Кто там? – спросила она.
– Открой, Сю. Быстро.
Она толкнула вверх деревянную щеколду, и дверь распахнулась в дом, оттесняя ее. Оливер вошел пятясь, за ним Фрэнк лицом вперед. Они несли тело мужчины. Она взглянула на его лицо и вскрикнула.
Бабушка прикрыла эти месяцы от чужих глаз, задернув занавеску. Письма почти прекращаются, в своих воспоминаниях она пишет об этом времени отвлеченно и скупо.
Неделю за неделей она ухаживала за Прайси как сиделка, а затем присматривала за ним, как санитар в доме для умалишенных. Рассеченные губы, сломанный нос, раздробленная скула, треснувший череп – все это кое‑как зажило, но ум его и глаза пугливо уворачивались, прятались. Погода была беспросветно плохая, конфликт на руднике оставался неразрешенным. Ее мучила тревога за Оливера, за Олли, за себя, за Фрэнка. Люди, вломившиеся в контору, чтобы присвоить или уничтожить бумаги, и сделавшие с безобидным Прайси то, что они сделали, не остановятся ни перед чем. Ей ненавистна была погода, из‑за которой Олли сидел взаперти в запахе карболки и перед ним все время маячило лицо Прайси. Какие сны, должно быть, снятся ребенку! Какая пародия на все, что она ему наобещала, когда везла его к отцу в горы!
Беззаботная общительность улетучилась, как прошлогодняя листва. Из экспертов мало кто проезжал сейчас через Ледвилл: они уже выполнили свои исследования, написали отчеты, получили заработанное и отправились дальше. Даже если кто‑то, подобный прошлогодним летним гостям, и появлялся, она не могла никого свободно пригласить к своему очагу. Прайси, ее слабоумный ребенок, не выходил из своего угла, раскачивался, читал. Если все же заходил какой‑нибудь посетитель, он хватал стереоскоп и прятался за ним, глядя в окуляр. То ли он боялся теперь всех незнакомцев, то ли стеснялся своего обезображенного лица, то ли нуждался время от времени в том, чтобы околдовывать себя трехмерными видами чарующего Запада, куда он приехал, полный надежд… кто знает? Бесконечно тоскливо было видеть, как он изуродован – телом и душой. Она плакала о нем, она не могла забыть, что его бы не избили, не будь он с ними связан. И все же иногда ощущала его как обузу, как висящего на шее альбатроса[106] и впадала в отчаяние из‑за воздействия, которое он мог оказывать на Олли.
Их семья по той простой причине, что могла кого‑то нанимать, давала направление другим жизням. Подобно климату и высокогорью, они были одной из рук судьбы. Одно дело – привезти на Запад Лиззи или Мэриан Праус: женщины тут пользовались спросом. Но на Прайси спроса не было – ни на Западе, ни где‑либо еще. Ответ его английских родителей на сообщение о его состоянии был, показалось Сюзан, подловатым, себялюбиво-осторожным. У них нет, писали они, ни здоровья, ни денег, чтобы за ним приехать. Оба его брата женаты и связаны работой и семьями. Если, писали родители, Иэну не станет лучше, то самое разумное – поискать какую‑нибудь добрую женщину, может быть, вдову или такую, у кого дети выросли и отселились, чтобы она заботилась о нем за плату, в которой они примут посильное участие. Помещать его в учреждение для душевнобольных им бы не хотелось.
– Ты ведь понимаешь, кого они подразумевают, когда пишут про добрую женщину, – сказала Сюзан. – Меня! Как бы хорошо я к нему ни относилась, мы не можем вечно нести такое бремя. Это было бы ужасно для Олли. Их надо заставить забрать его домой.
– Как? – спросил Оливер.
– Если бы кто‑нибудь, кого мы знаем, ехал за границу… Он такой мягкий и тихий, что с ним будет мало хлопот.
– Но никто из наших знакомых за границу не едет. Да и слишком ему было бы страшно ехать с кем‑нибудь, кроме нас.
– Но так не может без конца продолжаться!
Между глаз Оливера просела впадина, он двигался так, словно малейший шаг отдавался резью в пятках. Она явственно видела, что на подходе один из его приступов мигрени. Ближе к ночи он будет лежать в затемненной спальне с мокрой тканью на глазах. В голосе уже звучали хрипловатые нотки головной боли.
– Хочешь, чтобы я, как сундук, отправил его с биркой через океан?
– Конечно, нет. Он бы умер.
– Тогда пускай все пока остается как есть, другого выхода не вижу.
От боли или досады он сделал движение ладонями – напряженно и как‑то опасно их раскинул. Он хмурился, глядя на нее, голос подрагивал. Он был так же вымотан, как она.
– Мне очень жаль, Сю. Но так дела обстоят.
– Я знаю. Это Ледвилл. Это мой выбор.
Несколько секунд они смотрели друг на друга как враги. Потом она издала нечленораздельный звук раскаяния, схватила его ладонь и прижала к своей щеке.
– Не слушай меня. Мне бы и в голову не пришло бросить его. Просто… я смотрю на Олли, он бледный, подавленный, он теряет свое смешное детское чувство юмора, и я…
– Вот именно. – Он отвел от нее взгляд, посмотрел куда‑то поверх ее головы. – Если бы мы как‑нибудь утрясли с “Аргентиной” или попали в очень богатую руду, такую, что Ферд и другие дали бы нам денег, чтобы наладить большую добычу, мы бы могли что‑нибудь придумать. У меня есть родственницы в Гилфорде, девушки лет восемнадцати. Может быть, удалось бы выманить одну из них сюда.
– И где бы мы ее поселили?
– Вот именно.
– Тюрьма для тебя этот рудник! – воскликнула она. – Оливер, признаю, это была ошибка! Моя вина, это я тебя вынудила. Мог бы ты сейчас присоединиться к изысканиям?
– Сомневаюсь. Там ведь, ты знаешь, все переменилось.
– Как переменилось?
– Пауэллу такой, как я, вряд ли нужен. Это Кинг нанимал специалистов по горному делу, а он нанимает топографов и геологов. Кинг уже не директор, я тебе говорил?
Что ж, значит, в эту спасательную шлюпку уже не влезть из воды.
– Не директор? Почему?
Столько презрения, отвращения, горькой насмешки в его лице – лучше бы она этого не видела; не для таких выражений это лицо был создано.
– Чтобы обогатиться в качестве эксперта по рудникам.
– О господи!
– Вот именно, – сказал Оливер. – Ошарашивает, правда?
Потом однажды в конце июня после утреннего ливня днем стало развидняться. По кипучему небу летели большие облака. Солнце, когда вплывало в голубизну, грело по‑летнему, и от земли шел пар. Стоя в дверях, вдыхая эту свежесть, напитываясь солнцем до глубины, до закисших костей, Сюзан обернулась в дом:
– Олли, Прайси, пошли пройдемся вдоль канала, цветов нарвем.
Под ярким наружным светом Прайси выглядел еще более обезображенным, чем в полутемном помещении. Его нос, который в прошлом трогательно бугрился, теперь был уплощен, как у боксера. На левой скуле синела непроходящая шишка, над глазом была вмятина, как будто его ударили молотком. Может быть, и правда молотком. Этого уже не узнать, он ничего не помнил, если не считать памятью страх перед чужаками. Они пошли, он держался с ней рядом, его приоткрытый рот чернел, лишенный всех передних зубов.
– Не бойтесь, Прайси, походите, посмотрите вокруг, – сказала она. – Интересно, какое разнообразие нам встретится.
Наклоненная голова, вопросительный взгляд, полуробкий, полудоверчивый. Он немного отошел от тропы, нагнулся с серьезным видом, сорвал что‑то, посмотрел на Сюзан и поднял цветок повыше. Его рот растянула младенчески-жалостная улыбка.
– Хорошо, – сказала она. – Еще нарвите. Нарвите побольше. Будем ужинать – поставим на стол стаканы, полные цветов.
Олли принес ей в потной ладошке свою добычу, большей частью головки без стебельков, и пошел за новой порцией. Прайси трудился на совесть, так далеко он после случившегося еще от нее не отходил. В конце концов вернулся с толстым букетом. Столько доверия было в его избитом лице, столько желания, чтобы его похвалили, что она не поскупилась на восторги и обняла его, как обняла бы ребенка, отличившегося в чем‑то хорошем. Сколь жестоко с ним ни обошлись, застенчивой тяги сделать приятное из него не выбили. Она приняла от него пучок диких цветов как приношение, как плату за два тяжелых месяца.
Он стоял у ее плеча и вглядывался, пока она пересматривала цветы и определяла виды. Кастиллея, да, а розовые – это первоцвет. Голубые – пенстемон, милые такие, а вот белая аквилегия, прелесть. Кремовый с пятью лепестками – это разновидность лапчатки, мне очень похожие попадались дома, в штате Нью-Йорк. Но вот этот желтенький с серыми листочками – это новое что‑то.
– Во-во‑воробейник! – выпалил Прайси. – Литоспермум мультифлорум.
– Что? – Она уставилась на него и прыснула со смеху – полуистерически. – Откуда вы знаете это?
Прайси смутился, что‑то забормотал, пожимая плечами и шаря взглядом по ее лицу, как будто надеялся найти там ответ.
– Не волнуйтесь, – сказала она и похлопала его по плечу. – Прайси, вы поправляетесь, знаете вы это? Просто