Угол покоя — страница 68 из 118

– Прошу вас, – сказал дон Густаво. – Пока нас нет, мой небогатый дом в вашем польном распоряшении. Командуйте.

Его бледные глаза навыкате ползли по ней, как слизни. От его волос пахло помадой.

– Благодарю вас, – сказала она. – Вы очень добры. – И перевела взгляд на Симпсона.

Ухмыляясь, он склонил песочного цвета голову над ее рукой, которая, казалось ей, висела, как больная лапа животного или как рука статуи на столбике лестницы.

– Я не так поднаторел в этих учтивостях, – сказал Симпсон, – но мне приятно, не судите меня за это строго.

– Похоже, приятнее, чем Оливеру.

Она заглянула на секунду в его смышленые глаза со светлыми ресницами. Он ей импонировал. Может быть, когда‑нибудь они с Оливером будут работать вместе. Может быть, она станет приглашать его к ужину, когда он будет приезжать для консультаций или инспекций. Начнут ли все они к тому времени одеваться по‑мексикански и принимать все эти мексиканские любезности как должное, уподобляясь дону Густаво, который прожил в Мексике двадцать лет и хочет, чтобы выглядело, будто не двадцать, а все двести? Худшее, что она знала о доне Густаво, имело отношение к голубизне глаз: несмотря на свои мексиканские потуги, он всячески подчеркивал, что голубые глаза его покойной жены, его дочери и Эмелиты – признак высшей породы, близкой к его собственной. Пусть они сто раз испанки, они произошли от вестготов. Так он оправдывал свой брачный союз с низшей расой.

– Это может перерасти в дурную привычку, – сухо промолвила Сюзан. – До свидания, мистер Симпсон. Надеюсь, вы найдете то, что ищете.

– То, что мы все ищем, – сказал Симпсон. – Когда я в следующий раз буду целовать на балконе вашу руку, я буду нагружен серебром, как одна из лошадей дона Педро.

Теперь Оливер. Она увидела: он не просто не испытывает неловкости, его бесконечно веселит весь этот цирк. Он взял ее руку церемонно, как при первом знакомстве, и тряхнул вверх-вниз. Углом рта произнес:

– А я‑то думал, мы походной жизнью будем жить.

– Ты скромновато оделся для парада, – заметила она поневоле.

Он с удивлением оглядел себя: вельветовые штаны, кожаная рубашка, револьвер, нож, большие железные шпоры.

– Почему? Это настоящее, из Колорадо. А шпоры – из Чиуауа, тоже не подделка.

– Железные, однако. Не серебро.

Смеясь, он обнял ее одной рукой за плечи, из‑за чего она застеснялась.

– Разве плохо, – спросил он, – что хоть кто‑то не в серебре? Тебе бы понравилось, если бы я выглядел как дон Педро? Рядом с ним и Кларенс Кинг покажется скупердяем. – На глазах у всех он наклонился и поцеловал ее легким поцелуем, а когда она, хмуря брови, отстранилась, он посмотрел на нее с улыбкой, как будто пошутил. – Просто будь собой, – мягко сказал он. – Не подлаживайся под всю эту пышность.

Его здравый смысл избавил ее от стеснительности и притворства, которые пытались ею овладеть. Переведя взгляд с него на дона Густаво, она поняла, как глупо готова была себя повести. Нет, она не хотела, чтобы Оливер был притворщиком, и сама притворщицей не хотела быть.

– Постараюсь.

– Рисуй, рисуй и рисуй.

– Я уже нарисовала в три раза больше, чем нужно. Может быть, Томас больше одного очерка не пожелает взять.

– Напиши так, чтобы пожелал. Заделайся миллионершей.

– И ты. Найди рудник богаче “Маленького Питтсбурга”.

– Или “Аделаиды”. – Он выразительно опустил углы рта. – Смотри тут по сторонам, хорошо? Может быть, Мичоакан – не худшее из мест.

– Когда ты вернешься, я уже буду знать. Да я и сейчас почти уверена.

– Ну, прощаемся.

– До свидания, дорогой. Береги себя.

В нем опять забулькал смех.

– Худшее, что может со мной случиться, – это что я свалюсь с его латунного ложа.

– Тебе дадут на него возлечь?

– Вот не знаю. Не терпится выяснить. Уж конечно, оно не для дона Педро. Он не положит гостя на землю, чтобы самому почивать с удобствами. Для кого тогда? Для дона Густаво? Для Симпсона? Для меня? Протокольный вопрос.

Все прочие стояли и ждали, мужчины отдельно, женщины отдельно. Сюзан быстро поцеловала его, пренебрегая этикетом. Мужчины, бряцая и звеня, спустились по лестнице, сели в седла и друг за другом двинулись к воротам. Дон Педро дал стоявшему там mozo глазами неуловимый приказ, и тот открыл ворота. Дамы махали платочками над балюстрадой. Дон Педро поклонился им с лошади, дон Густаво поклонился им с лошади, Симпсон поклонился им с лошади, тихо забавляясь и иронизируя над собой. Оливер притронулся к полям шляпы, глядя на Сюзан и больше ни на кого.

Высокий, светловолосый, серьезный, бедный на вид в своей поношенной полевой одежде, он сутулился в седле. Помпезничать, как дон Густаво, он не в силах был бы без смеха. Он мог быть только собой – ничего впечатляющего, красочного, бьющего в глаза. Всего-навсего, как она не раз писала Огасте, ее простецкий парень. Но от его навыков и суждения зависело в этой поездке все. Усомнившись в нем в красочную минуту прощания, она сейчас провожала его взглядом, полным нахлынувшей любви и гордости.

4

Каса Валькенхорст

Морелия, Мичоакан

12 сентября 1880 года

Моя драгоценная Огаста!

Больше недели прошло с тех пор, как Оливер отправился обследовать рудник с его владельцами и с инженером от возможных покупателей. Они отбыли словно в крестовый поход – но об этом расскажу при встрече. Даже не верится, что я могу послать это письмо на милый старый адрес мастерской и что, когда мы вернемся в следующем месяце, вы с Томасом снова будете в Нью-Йорке. После скольких же?.. после четырех долгих лет, когда я была лишена твоего общества! Дорогая моя, у нас будет о чем поговорить и помимо крестового похода Оливера.

В Каса Валькенхорст в Морелии, в доме здешнего городского банкира из Пруссии, я блаженствую, словно червяк в яблоке. При этом Эмелите, свояченице дона Густаво, которая ведет его дом, я, вероятно, досаждаю, своими norteamericana[125] привычками, как тот самый червяк в надкушенном яблоке – или как пол-червяка, сказала бы, хихикая, Бесси. Но Эмелита такое милое и доброе создание, такой образец предупредительности и такта, что ни за что не даст мне знать, как бы я ни нарушала привычный ей обиход. Я могла бы ходить на ходулях, носить медвежью шкуру – и она была бы все так же доброжелательна и мила, убежденная, что это ничего, что это всего лишь прихоти и чудачества художницы-американки или, может быть, дань обычаям ее племени. Ибо я тут слыву художницей – моя здешняя репутация бесконечно раздута невозможностью увидеть мои работы. Впрочем, однажды я сама застелила свою постель (меня воспитали маминой помощницей, а в бревенчатой хижине на берегу канала я была “прислугой за все”), а потом услышала, как она бранит служанку за нерасторопность, так что после этого я не без удовольствия погрузилась в ленивое роскошество и каждодневное рисование.

На то, чтобы с головой уйти в эту огороженную, защищенную домашнюю жизнь, у меня две причины. Она дарит мне множество набросков, и она дает мне образ того, чем может стать мое будущее. Оливер сказал мне перед отъездом, что есть хорошие шансы, если рудник окажется стоящим, на то, что ему предложат вернуться и управлять им. Тогда передо мной встанет задача – устроить здесь дом, где мы сможем жить, как привыкли, но отдавая должное и мексиканским традициям, которые не очень‑то уступчивы.

Ты можешь себе представить, до чего сильно такой дом, как у Эмелиты, который чудесно ведется и гипнотически уютен, действует на мои подавленные инстинкты домовитой хозяйки. Я влюблена в мирную тишину этого дома, где раньше располагалось духовное училище и до сих пор сохраняется его затворническая атмосфера. По утрам тут царит чрезвычайно приятное ощущение женской работы, из дальних комнат невнятно доносятся голоса, на высоких козырьках воркуют голуби, старый Асенсион идет с веником и метет corredor, а с наружного двора долетают шлепанье и хлюпанье стирки, дуновения древесного дыма, крепкого мыла и пара. Недавним утром, идя из кухни мимо рабочей комнаты, я остановилась как вкопанная, пораженная таким дивным запахом свежей утюжки, что мигом переплавилась в домашнюю хозяйку. Я требую от Эмелиты рецепт каждого необычного блюда, которое мы едим: останемся мы тут или нет, такие вещи бесценны.

Меня здесь принимают и как родную сестру, и как привилегированную гостью, и, когда Эмелита совершает свой утренний обход, я увязываюсь за ней с блокнотом и табуреткой. Здешние salas[126] неинтересны – перегружены убранством, слишком много хрусталя и массивной мебели, но кухня – подлинное сокровище, в ней над горящим древесным углем висят медные котлы и орудует худая сердитая кухарка, которую выгнали бы мгновенно, не будь она способна готовить такую аппетитную еду. Так что мы все, наоборот, хвалим ее и улещиваем, а она выслушивает похвалы и в один миг мрачнеет, и я рисую ее мрачную – то, что получится, думаю, понравится Томасу и даже тебе.

Я рисую все подряд – как Асенсион поливает свои цветы в кадках, как Соледад застеливает одну из огромных lits du roi[127], как Консепсьон метет пол, сгибаясь над своим коротким веником, как индианки на заднем дворе замачивают белье в медных баках, вправленных в каменные печи напротив фонтанчика, который с прохладным журчанием льет воду в каменную поилку для лошадей у зарослей бамбука. Я отчасти завидую этим прачкам – они работают в таком месте! – но мои norteamericana инстинкты побудили меня сказать Эмелите, что, будь у них стиральные доски, их спинам было бы легче, а спине Консепсьон было бы легче, будь у нее метла с длинным черенком. Ах, нет, ответила она. Это собьет их с толку. Они привыкли трудиться по старинке.

Мне надо хорошенько налечь на испанский, ведь ты знаешь, как я люблю сходиться с людьми через посредство речи, а английским сейчас, когда мужчины уехали, в доме не владеет никто, кроме австрийки, гувернантки маленькой Энрикеты, а эта одинокая, в изрядной степени отчаявшаяся женщина редко выходит из своей комнаты и весь запас своих чувств тратит на пуделя Энрикеты по кличке Энрике. Так что на одной стороне блокнота у меня рисунки, а на другой испанские глаголы и существительные. И наряду с этим я постигаю кое‑какие тайны мексиканского домашнего хозяйства.