Угол покоя — страница 72 из 118

– На небесах, судя по всему.

– “Что вы так боязливы, маловерные?” Ничего, Сю, мы осядем. Будет и работа, какая надо, будет и дом с двором и чердаком. Дай срок.

– Неведомо как, неведомо когда.

– Mañana[131], – сказал Оливер. Похлопал ее по бедру и вновь обратился к своим запискам и карте. – Может быть, начнешь укладываться? У нас завтра сорок миль верхом.

Она поневоле засмеялась. Едва заговорили о том, чтобы осесть, как приходит пора ехать.


Конец мечты номер три, которая, как санта-крузская, была скорее ее мечтой, чем его. Короткая, но яркая, эта мечта ненадолго очаровала в ней и художницу, и замужнюю женщину. Сюзан отодвинула мечту в сторону, и не стала хандрить, и извлекла из обратного пути все возможное. Кое-что говорит и о ней лично, и об Утонченной Женщине вообще то обстоятельство, что все пять дней с небольшим, которые понадобились, чтобы проехать двести пятьдесят миль до Мехико, она писала и рисовала, причем в прямом смысле в седле, и сделала все записи и часть эскизов для третьего очерка в “Сенчури”.

У нее был темперамент терьера, ее интересовало все, что движется. За черной шелковой маской, которую ей подарила Эмелита для защиты от muy fuerte[132] мексиканского солнца, ее глаза не дремали. Карандаш был всегда наготове.

Их было четверо: они с Оливером, Симпсон и злодейского вида кавалерийский полковник, один из полковников Диаса[133], который ехал на лошади по кличке Napoleon Tercero[134] и внушил им подозрение в том, что до того, как патриотизм его облагородил, он был бандитом. Они потому согласились на его общество, что вдоль дорог рыскало немало его необлагороженных собратьев.

За путниками следовала небольшая процессия: два вьючных мула, два мула в поводу и две запасные лошади; со всем этим управлялись шестеро слуг, и тот, что ехал последним, сидел на своем муле очень близко к хвосту и, насколько они могли видеть, не делал ровно ничего – только менял угол своего сомбреро в зависимости от положения солнца.

Опережая их на шесть часов, ехал доверенный слуга Гутьерресов, который готовил им ночлег и послеполуденный отдых в величественных estancias[135]. На воображение бабушки, неравнодушной к романтическим образам Средневековья, ничто не могло подействовать сильней, чем эти поместья. Путники являлись подобно странствующим рыцарям, сенешаль распахивал перед ними ворота, а у внутренних ворот их встречал гостеприимный господин. Вассалы уводили смирную лошадь дамы и отстегивали шпоры рыцарей, горничные провожали даму в ее покои. Обедали и ужинали за феодальными столами, куда не допускалась челядь, а снаружи, во дворах, освещенных факелами, звучали гитары менестрелей.

Волшебный край, сказочная страна, полная старинной учтивости и феодального величия, где буйно цвела живописность, которая была для Сюзан Уорд лакомой пищей. Каждую из больших усадеб она покидала скрепя сердце. Пересекая очередную пропеченную солнцем котловину нагорья, глядя, как однообразно покачиваются на вялом ходу плечи спутников, слыша однообразное звяканье их заряженных карабинов, она, может быть, думала, что они всем теперешним обязаны дону Педро Гутьерресу и что будь отчет Оливера немного иным, они все‑таки имели бы шанс стать частью этого мира. Читая ее воспоминания, я ловлю ее на печальном вопросе: удалось ли этим estancias выжить, когда до них стали долетать паровозные гудки, существуют ли еще такие усадьбы, как Керендаро, Тепетонго и Тепетитлан, где всю их кавалькаду из десяти человек, двенадцати лошадей и четырех мулов могли принять, предупрежденные всего за час, без какой‑либо суеты помимо дружелюбных и степенных хлопот гостеприимства?

Только одно место в ее третьем очерке для “Сенчури” указывает на то, что порой она забывала про окружавший ее романтический колорит и переходила мыслями на то обстоятельство, что живописная дорога вела не куда‑нибудь, а назад – и куда же именно? Даже не в Ледвилл с его скудной устойчивостью.

“Мы не встречали никого, кроме индейцев, – пишет она. – Один раз нам встретился молодой человек, он отдал свою соломенную шляпу женщине, шедшей сзади, а сам шагал с непокрытой головой, копна его жестких волос блестела под солнцем, как сапожная вакса. Женщина несла спящего ребенка, он тяжело покачивался в складках ее rebozo. Одной рукой, в которой держала свою обувь из светлой овечьей кожи, она вдобавок прикрывала лицо краем rebozo. В другой руке несла грубо сработанную гитару. Ее громадные черные глаза пристально смотрели на нас поверх синей хлопковой ткани.

Меня удивил ее взгляд, полный любопытства и страха, но потом я сообразила, что еду на своей rosillo, сцепив руки за спиной, чтобы дать им отдых от поводьев, которые взял на это время Оливер. На мне была черная шелковая маска, подаренная Эмелитой. Этой индианке я, должно быть, показалась узницей, которую увозят в горы, связав ей руки и закрыв лицо маской”.

Я слышу тебя, бабушка. Entiendo[136].

Часть VIПри пиковом интересе

1

– Сюзан, – сказал Томас Хадсон, сидя в своем глубоком моррисовском кресле и глядя на нее поверх ладоней, сложенных домиком, – вы понимаете, насколько вы замечательная?

– Бог ты мой! – воскликнула Сюзан. – Мы так уютно сидим втроем, чýдное завершение чудного вечера. Зачем портить лестью его лучшую часть?

– Посмотри на нее, Огаста, – сказал Томас. – До чего же она красива! Румяная, как яблоко в саду ее отца. Годкин, должен вам сказать, пришел от вас в восторг. Жаль, мистер Джеймс прихворнул, а то нашел бы в вас новый образец американской девушки.

– Девушки? Скажете тоже! Не уверена, что выдержала бы такую худобу, как у девушек, про которых он пишет. Я отчасти была рада, что он не вышел, так ужасно с моей стороны! Мне было бы страшно с ним разговаривать. И он отвлек бы меня от вас и Огасты.

Перед теплым камином она чувствовала себя размягченной, уставшей, обласканной. Ее глаза влажно моргали. Прошедший вечер был из тех, что румянили ей щеки и развязывали язык. Вначале ужин в доме Э. Л. Годкина, редактора журнала “Нейшн”, предполагалась беседа с Генри Джеймсом, который у него гостил, но Джеймс к ужину не спустился – послал свои извинения, переусердствовал до этого с кофе. Пришлось ей довольствоваться тем, что сидела между мистером Годкином и Джозефом Джефферсоном. А потом “Пейшенс”[137], Годкин по одну руку от нее, Томас по другую, и все смеялись до колик. А потом устрицы и шампанское для восьмерых здесь, в мастерской, и похвалы ее мексиканским альбомам, выставленным на обозрение. А теперь эти сладкие и доверительные полчаса: потухающий камин, теплые увлажненные глаза. Чтобы кровь после этого перестала играть, как шампанское, нужна была неделя усердной работы по возвращении в Милтон.

Томас – улыбающееся узкое лицо – смотрел на нее из полумрака. Повсюду вокруг – на стенах, камине, этажерке, высоком комоде – были напоминания о жизни, полной блеска и богатства, которыми Хадсоны сегодня от души с ней делились: фотографии знаменитостей, графический портрет Огасты работы Хомера, пара фарфоровых львов – подарок Рафаэля Пумпелли[138], целая стена японских гравюр, малайский крис – кинжал с волнистым лезвием, австралийский бумеранг, угрюмый деревянный святой из бургундской церкви. Они коллекционировали предметы так же, как собирали вокруг себя друзей; богатство их накоплений говорило и о том, до чего они были щедры. Они вносили гармонию в дичайшие несоответствия. Они вытащили Сюзан Уорд из ее сельского захолустья и соединили с Джефферсоном, Годкином, самими собой, могли бы и с Генри Джеймсом соединить, если бы он появился. Сейчас они смотрели на нее с такой любовью, с таким одобрением, что ее горячее лицо разгорелось еще пуще. Счастьем было слышать их похвалы; она не могла устоять.

– Так и быть, – сказала она, – расскажите мне, чем же я замечательная.

– Как будто ты сама не знаешь, – промолвила со своего пуфика Огаста – мягкое лицо, темные волосы, сияющие карие глаза.

Томас еще глубже утонул в своем кресле, его локти покоились на подлокотниках, пальцы были сложены у подбородка домиком, и он заговорил, обращаясь к потемневшему святому на деревянном постаменте позади Сюзан:

– Чем сия особа замечательна? Гм-м. Попробую перечислить. Она почти пять лет провела на Западе, в этом вакууме, лишенном истории, так далеко от всех центров цивилизации, как только можно себе представить. И что же она делает? Она наделяет Запад историей, вносит в него искусство, просвещает его грубое общество. Ей приходится вести дом и растить ребенка, а она при этом работает больше и лучше, чем способно большинство из нас, располагая всем своим временем. Она два месяца проводит в Мексике и привозит сотню великолепных рисунков и очерки, которые могли бы составить небольшую книгу. Она пишет не хуже Кейбла, а рисует лучше Морана. Она проехала через перевал Москито в легкой коляске и через всю Мексику в дилижансе и в седле, она спускалась в шахты и была среди бандитов, посещала места, где до нее не ступала нога дамы, и ей это ни капельки не повредило. Ни один волосок не выбился из ее прически. И, сверх того, она так очаровательна и полна жизни, что Годкин, этот старый политикан, этот боевой конь, умилился и стал просить сахарку, а в театре на нашу ложу нацелилась сотня биноклей.

– Эта особа, конечно, чистейшая выдумка, – сказала Сюзан. – А бинокли были нацелены на Огасту.

Томас пропустил эти слова мимо ушей.

– Ее муж в отъезде, – продолжал он, поглядев с улыбкой на свою жену. – На ней все будничные дела. И что же? Я знаю, что она выполняет по меньшей мере три заказа на рисунки, и могу поспорить на свой годовой доход, что она и пишет что‑то.