Копыта уже не по камням, а по пыли, ближе, ближе – остановились. “Фух, приехали”, – сказал Оливер. Скрипнуло седло. Она выглянула из‑за угла сарая и увидела, как его длинная нога перемахнула через заднюю луку, как он, повернутый к ней спиной, согнулся и лег животом на седло, спешиваясь. И вдруг жесткий, сердитый возглас, и он повалился на спину в пыль.
Она вскрикнула и метнулась из своего укрытия на помощь. Мул шарахнулся в сторону, таща Оливера за ногу, которая все еще была в стремени. “Тпру, тпру!” – говорил он, судорожно садясь и ловя рукой то ли стремя, то ли свою ступню. Мул протащил его еще немного, потом они разъединились. Мул отбежал к дальнему забору и встал там под луной, кося глазом. Оливер сидел неподвижно.
– Боже мой! – воскликнула Сюзан.
– Господи, я бы убиться мог, ты что?
– Ох, ты упал, и я безотчетно… Ты не поранился? Не ушибся?
Он встал и принялся выбивать из штанов пыль, которая в лунном свете обволакивала его дымкой.
– Нет, – сказал он голосом, густым от отвращения. Пошел к мулу, подобрал упавшие поводья, обмотал их однократно вокруг жерди корраля, зацепил ближнее стремя за рожок и стал шарить по темному боку животного, нащупывая подпругу. – Ты‑то что здесь делаешь так поздно? Зачем ты сюда пришла?
– Просто поглядеть на луну. – Она подошла близко и встала за ним, но он продолжал расстегивать подпругу и не оборачивался. – Я услышала, как ты поёшь. Подумала, значит, произошло что‑то хорошее. Решила сделать тебе сюрприз. Прости меня, зря я так выскочила, когда ты упал.
– Ф-фу, наконец, – сказал Оливер.
Подпруга под брюхом мула расстегнулась, седло отправилось висеть на ограде.
– Что было в городе? Они согласились, да? Кто‑то согласился, ты получил поддержку.
Теперь он повернулся, но не полностью. Его лицо было затенено шляпой, он смотрел куда‑то вдоль каньона.
– Нет, – сказал он. – Не согласились они. Ничего не произошло. Никакой поддержки.
– Ох, Оливер!
– Для них канал мертв. Я славный малый, они ко мне всей душой, но они все прогорели. Хотели мне какие‑то акции продать.
Он говорил как мальчик, от которого чего‑то ждали, а он разочаровал и себя, и всех. Она двинулась было, чтобы положить на него руку, утешить, но он отвернулся и стал стягивать с мула оголовье, пригибая ему уши. Похлопал животное по ноге и, далеко обойдя Сюзан, как будто она была бог знает сколько в диаметре, отнес уздечку в сарай и вышел с ведром овса. Когда наклонился высыпать овес на землю, она услышала его свистящий, полный отвращения выдох сквозь зубы.
– Но ты так радостно пел! – сказала она и теперь приблизилась наконец, опустила ладонь ему на плечо – и, внезапно замерев на секунду, яростно нагнулась, чтобы заглянуть ему в лицо. – Ты выпивал!
Впервые за все время он не стал отворачиваться; она поняла, что до этого он старался дышать мимо нее. Они долго смотрели друг на друга. Она увидела, что он в нерешительности, что он не знает, что сказать. “Ага”, – проговорил он в конце концов, повернулся к ведру и хотел насадить его вверх дном на столб. Но промахнулся, ведро со звоном упало, он наклонился за ним и жестко, обеими руками нахлобучил его на столб.
– Ты пьян, – сказала она. – Едва держишься на ногах. О, ну как ты мог!
Он стоял перед ней молча.
– Вернулся домой как отпетый пьяница!
Он стоял как стоял. Не отвечал.
– Тебе хоть стыдно? Ты чувствуешь себя виноватым?
Он стоял как стоял.
– Ты, может быть, объяснишь хотя бы?
Мало-помалу она перемещалась, обходила его, и, чтобы оставаться с ней лицом к лицу, ему пришлось повернуться к свету. Его лицо было пристыженным и упрямым.
– Виноватым? – спросил он. – Конечно, я виноват. Но что тут объяснять? Мы долго разговаривали, ни к чему не пришли. Я хватил немного лишнего.
– Где это было? Где вы разговаривали?
– В задней комнате “Подъемного золота”.
– В этом кабаке!
– Можно и так назвать.
Она прижала пальцы к глазам и выдавила из них его упрямый облик. Когда отняла руки, его силуэт шатался и покачивался. Его язык заплетался, он даже говорить не мог внятно, хотя проехал из города десять миль. В каком же виде он отправился сюда из Бойсе?
– Если тебе не стыдно, то мне стыдно за тебя, – сказала она. – Нет смысла разговаривать, когда ты в таком состоянии. Я иду спать.
Идя по тропинке, она чувствовала, что плачет внутри себя, тихо глотает горькие непролитые слезы. Слышно было, как он спотыкается сзади, и она ненавидела его неуклюжесть.
Перед мостом он поравнялся с ней и взял ее под руку; она остановилась, не поворачиваясь.
– Погоди, – сказал он. – Тебе нельзя переходить без руки.
Ее взгляд был сосредоточен на серых досках, которые висели сами по себе между двумя темными скалистыми массами. Холодок от воды покрывал ей кожу мурашками, от реки шли всхлипывающие звуки.
– А тебе, думаешь, можно сейчас? – спросила она. – Впору мне тебе помогать.
Оливер уронил руку. Сюзан пошла по мосту, видя только доски под ногами, ощущая только шаткую их подвижность и шершавость каната в руке. От тяжести Оливера мост два раза сильно качнулся, так что ей пришлось пережидать, держась за канат. Упал с мула! – думала она. – Такой ездок – и упал с мула!
Пока поднимались на холм, она ни разу не обернулась. Когда остановилась передохнуть, его шаги позади нее смолкли. Когда пошла дальше, они зазвучали следом. От этих его неверных шагов ее мстительность вспыхнула с новой силой.
Из тени на свет. Она повернула голову и увидела луну, выглянувшую из‑за Эрроурока. Белея, круглился пригорок, на который она взошла. Ее дом, врытый в холм, был бы почти не виден, если бы не горящее окно, но кухонная палатка и хижина, как бы плывя, бледно светились, оттененные угольной чернотой.
Когда подошли к развилке тропы между домом и хижиной, Оливер сказал:
– Я думаю, ты предпочтешь, чтобы я ночевал в хижине.
– Да, лучше так.
Он с такой готовностью повернул к хижине, что ей захотелось крикнуть ему в спину: чем ты‑то обижен? Почему ведешь себя так, будто я тебя разозлила? Она чувствовала себя пустой, как эти горы. Хотелось сказать ему вслед: прошло одиннадцать лет, и ты наконец доказываешь мне, что Огаста была права.
Она обнаружила, что безотчетно пошла за ним. Они встали перед дверью хижины. Оливер не смотрел на нее, упорно молчал. Миновала долгая безмолвная минута; он открыл дверь.
– Спокойной ночи, – сказал он.
Он вошел, дверь закрылась, она осталась одна перед хижиной, чей некрашеный фасад белел под луной, как фронтон фермерского дома в Новой Англии. Над дверью она увидела доску с цитатой из Конфуция, которую Оливер прибил пять лет назад. Нижняя часть доски отвалилась, но начало, потускневшее от времени, ясно читалось под полночными лучами:
Юй! К нему у меня нет нареканий.
Он жил в простом низеньком доме
Примерно в этом месте мне нужен некий “мистер Боунз”[149], чтобы спросить: “А есть в этой истории что‑нибудь, кроме неудач и ожидания? Пророет он когда‑нибудь эту свою канаву?” Тогда я бы дал краткий обобщенный ответ и миновал это мертвое время.
Потому что мне тягостно пережидать его с ними. Не хочу сопровождать дедушку в его поездках на почту, где его не ждет ничего, кроме письма бабушке от Огасты Хадсон, которое сыплет соль на его растревоженную совесть, напоминая о женином изгнании, или чека от Томаса Хадсона, болезненно заставляющего вспомнить, на какие средства они существуют. Не хочу мотаться с ним ни в территориальные учреждения, ни в “Подъемное золото”. Не хочу смотреть, как он принимает выпивку от людей, предлагающих ее отчасти из симпатии к нему, отчасти чтобы уклониться от его обращений за поддержкой.
Не хочу и трястись с ним в долгих железнодорожных поездках в Нью-Йорк, где генерал Томпкинс время от времени зажигал огонек в горстке подмокших финансовых стружек. Не хочу смотреть, как они с надеждой дуют то на один, то на другой костерок, а тот гаснет. Не хочу этих унылых возвращений домой, шесть дней в пути, каждый раз все с бóльшим грузом неудачи. Неудивительно, что он столько времени проводил в клубном вагоне.
Дома после этих вылазок он мог избывать свое разочарование, помогая Джону корчевать кусты полыни вдоль линии предполагаемого канала. Он уже разуверился в том, что эта расчищенная линия, огибающая холмы, может кого‑нибудь обмануть, заставить думать, что строительство канала продвигается; просто он был из тех, чья озабоченность выражается мускульным образом. Я же, оставшийся без мускулов, не могу разделить с ним даже это минимальное облегчение. Пытаясь вообразить его состояние, я делаюсь нервным и беспокойным, слишком много думаю, лежу без сна, теряю уверенность в том, чем сам занимаюсь, и даже порой склоняюсь к мысли – не пойти ли Родману навстречу, не предпочесть ли пустое усмиренное существование на пастбище стариков в Менло-Парке? Может быть, умнее было бы посвятить свои отшельнические годы какой‑нибудь глупенькой и спокойной теме вроде Лолы Монтес?
Тягостней всего мне видеть, как мало-помалу разъедаются привязанность и верность, соединявшие Оливера и Сюзан Уорд. Мне стыдно, что он, когда тоскливо, хватается за бутылку, мне ненавистна эта картина: бабушка сидит у себя в глубине каньона, хмурая, печальная мать семейства, и тревожится не без злобности, что он может, возвращаясь, упасть с моста или показаться детям в неприглядном виде. И испытывает при этом глубочайшую, абсолютно безнадежную жалость, хочет помочь и понятия не имеет как. Она понимала, что алкоголь – искушение почти непреодолимое, сколько бы она ни ждала от Оливера способности по‑мужски ему воспротивиться.
Все меньше и меньше подруга ему, все больше и больше зануда, она приросла к рабочему столу, охваченная отчаянным чувством, что семья полностью зависит от ее заработка; и чем больше заставляла себя работать, тем больше досадовала на разобщенность из‑за этой работы между ней и детьми, между ней и мужем. Могу себе представить, как она выходила из дома тихим ранним утром, оглядывала безотрадное запустение, в котором жила, и содрогалась из‑за произошедшего с ней; и, если ей попадалось на глаза ее собственное лицо в темном зеркале ведра с водой, она пугалась.