Да какого черта! Мой правый фланг отступает, мой центр просел, мой левый трещит по швам[153], и я только что послал бутылочное подкрепление в тыловые части. Иду в атаку. Продолжаю писать личную историю моей бабушки, следуя совету Банкрофта: подавай свой предмет в его выражениях, суди о нем в своих.
От суждений, честно говоря, я бы отказался полностью. Я вообще не из тех, кто легко судит о людях. И, пожалуй, позволю ей самой себя подать: ее письма с Нагорья – из самых длинных и полных за всю полувековую переписку.
Нагорье
16 августа 1889 года
Моя милая Огаста!
В нашем доме, окруженном полынным кустарником, мы проспали пятую ночь. Дом, как все здешнее, большой и голый. Он на будущее, он жертвует ради будущего настоящим. Когда‑нибудь он может стать очаровательным, но сейчас он выглядит безнадежно. Нам нужно все: навесы над окнами, больше стульев, дощатые дорожки по участку, лужайка, кусты, цветы, деревья, тень. Солнце лупит по нам от рассвета до заката. Мы словно на пляже, только пыль вместо песка. На пьяццу нанесло пыли в два дюйма толщиной, пыль летит нам в лица, если мы садимся там читать или работать, пыль вьется по двору, пыль вносится в дом на каждой паре обуви, пыль висит над входом в каньон и заволакивает всю долину, особенно на закате.
Я писала тебе из Альмадена, как странно преображаются облака пыли после захода солнца. Здесь то же самое. В некоторых отношениях нагорье – это возврат. Как в Альмадене, перед нами расстилается обширная долина, луна светит сзади. Ни деревца, сколько хватает глаз, ни на юге, ни на востоке, ни на западе. На севере протянулась орошаемая низина вдоль реки. Благородная по очертаниям местность лежит под небом оголенная, словно едва сотворена, и готова порождать деревья и урожаи.
Оливер поглощен этим видением. Он преследует его, как в пустыне люди, пыхтя, гонятся за миражами, и работает, работает, работает. Он ведет свои изыскания, он руководит постройкой канала, он совещается с политиками, подрядчиками и акционерами, он принимает представителей синдиката, приезжающих для надзора за работами, – пока я тут, их у нас уже побывало двое, – и в сумерках, а то и в темноте они с Джоном что‑то делают с нашим участком, строениями и скважиной. Он полон энтузиазма и энергии. Но мое сердце шепчет мне, что до всего, о чем он мечтает, еще годы и годы, а между тем мы стареем, умаляемся, теряем связь со всем, что делало жизнь богатой и чудесной. Я только что считала на пальцах, сколько времени мы не виделись. Семь лет с лишним.
Но я начала про наш дом – начала, а потом пыль и годы затянули его пеленой. Стены, как в каньоне, у нас глинобитные. Материал не такой прочный, как в каньоне, но цвет лучше: зеленовато-желто-серый, как у берегового песка. Мы хотим в одной из комнат покрасить стенные панели, дверь и все деревянное в цвет старой слоновой кости – я думаю, это подчеркнет цвет самих стен. Даже одна отделанная комната подбодрит меня. Я должна думать именно в таких выражениях: одна комната, затем другая, затем еще одна, пока все не будут готовы, а затем трава вокруг дома вместо пыли и гамаки на веранде, чтобы любоваться закатами.
Затем, если бы ты только смогла приехать, мы бы предоставили тебе тихие, просторные спальные покои в доме, где твоя безмятежная красота чувствовала бы себя привольно. До чего же безлюдной и странной покажется тебе эта широко раскинувшаяся местность! Но я могу вообразить, что тебе понравится лежать на склоне холма подле кустов полыни и, опустив взгляд, смотреть поверх долины вглубь горного хребта напротив – почти так же, как мы лежали на Орчард-Хилле и смотрели на фермы округа Датчесс.
Уайли прокопал более восьми миль канала “Сюзан”. Когда будет двадцать, в него пустят воду для орошения участков, лежащих ниже нашего. Это – следующим летом. Между тем “Большой канал” весь в упряжках и скреперах, и каньон оглашают звуки взрывов. Меня охватывает трепет от грандиозности этого плана. Все годы, пока я думала, что вношу вклад в эту мечту, мне не хватало воображения понять, о чем я мечтаю. Большой канал будет колоссальным, это будет рукотворная река, в итоге он оросит почти триста тысяч акров – почти пятьсот квадратных миль. На свете есть страны, меньшие по площади. Нужно будет построить несколько водоудержательных плотин – но это позже. Даже без плотин это будет из самого грандиозного, что есть на Западе.
Готовый отрезок канала, пока еще немногим больше полумили, огибает склон горы огромной дугой, ширина русла – восемьдесят футов сверху, пятьдесят у дна. Двенадцатифутовые берега идут под “углом покоя” – это угол, при котором земля и мелкие камни не сползают. По дну канала пятнадцать всадников могут ехать грудь в грудь, не теснясь. Я рада была на днях все это увидеть, находясь в обществе представителей лондонского синдиката, и рада была напомнить себе, что все это осуществляется благодаря воображению моего паренька и его отказу мириться с неудачей.
Он работает слишком, слишком усердно; это всегда в нем было. Я порой ставила ему это в упрек – что работа у него сначала, а семья потом. Сейчас ему надо отправиться в последнюю поездку в горы, чтобы закончить для Геологической службы какую‑то полевую работу, касающуюся орошения, и это значит, что Олли придется поехать на Восток, не повидавшись больше с отцом. И это огромная жалость, потому что они очень близки. Но что я могу поделать? Непозволительно, чтобы Олли упустил шанс, который ему дала Школа святого Павла. Да, ему будет там одиноко, он будет скучать по своему пони и по азарту работ на канале, где он пропадает весь день – объезжает стройку с Уайли или с отцом. Он живет на своем пони.
Все время, пока мы жили в Виктории, он так говорил о каньоне, словно это был Рай, из которого нас изгнали, и, когда мы вернулись, его тянуло туда с первой же минуты. Вчера я махнула рукой на все, что здесь необходимо сделать, и отправилась с ним в каньон. Там был Уайли, и он показал нам, что изменилось. Они с Фрэнком делят нашу старую спальню, в других комнатах живут два чертежника, хижина битком набита людьми. Совсем другое место, нежели тихий каньон, где мы обитали, питаясь надеждой. Но меня обрадовало, что посаженные нами деревья растут исправно и что маки распространились самосевом вокруг пригорка и цветут без людского участия.
Странным было это возвращение в Эдем. Внизу протекала река, вверху пробегали облака – все как прежде. Солнце палило так, как я помнила, – меня, бывало, посещал запах раскаленного гравия, которым усыпано это ущелье! Все было таким, каким мы его оставили, – и не таким. Наше сонное затворничество сменилось жаркой деятельностью, и из дверей, где я привыкла видеть только лики святых из нашего местного сообщества, то и дело выглядывали незнакомые лица. От этого мне сделалось довольно‑таки грустно, и я уверена, что Олли тоже стало не по себе: по его воспоминаниям был нанесен удар. Но побудить его к разговору об этом я, конечно, не могла. Он прячет всё в себя, и думает об этом, и не дает этому выхода, чем заставляет меня опасаться за его будущее. Он ранимый мальчик.
Обратно мы ехали мимо старой лачуги Джона, и мы увидели, что маленькая площадка, на которой она стоит, превратилась в огромный строительный лагерь: восемьдесят мужчин и двести лошадей. Фрэнк там начальствует над срытием целого холма для отводной дамбы, которая заставит реку течь в канал “Сюзан”, а позднее в Большой канал. Фрэнк, боюсь, утратил часть своей свежести и экспансивности, стал чуть ли не сумрачным. Подобно Оливеру, он так безжалостно загоняет себя в работу, что я опасаюсь, как бы он не сломался.
Ах, Огаста, ты знаешь мои упования! И ты знаешь, чтó меня тревожит, хотя тебе, идеальному созданию и жене идеального мужчины, который дополняет собой и поддерживает тебя, непонятны низменные противоречия в душе не столь уверенной в себе особы. Ты, конечно, права была тогда, столько лет назад, относительно Фрэнка и его чувств. Но он истый джентльмен, он все понимает. Меня не беспокоит поэтому, что Оливера две недели не будет. Я в полной безопасности и на этом нагорье, и в себе самой и нахожу такое же удовлетворение в работе, какое, по всему видно, находят Оливер и Фрэнк. Сегодня утром, среди всего хаоса, я сдула пыль со своего стола и писала два часа. Завтра хочу отправиться на Большой канал и зарисовать конские упряжки, волокущие скреперами землю вверх по наклонным берегам. Мой цикл “Жизнь на Дальнем Западе” должен включать в себя приготовления к грядущему, ведь именно этому жизнь на Дальнем Западе и посвящена.
Нагорье
30 августа 1889 года
Моя милая Огаста!
Сегодня утром я отправила своего мальчика на Восток, и я знаю, что его сердце, как мое, разбито. Мы с Нелли пытались вселить в него отвагу и решимость историями о чудесах, которые он увидит, разговорами обо всем прекрасном, чему он научится, о том, какие прекрасные у него будут учителя и с какими прекрасными ребятами он сведет дружбу. Но сегодня утром после завтрака я послала Олли в его комнату одеваться и готовиться – поезд отправлялся в десять тридцать, – а потом вошла, потому что он долго не выходил, и увидела его полностью одетым в свое новое, школьное, и просто сидящим на кровати, глаза большие, темные, а лицо очень бледное, как будто никакое солнце Айдахо не жгло его три недели. “Олли, ты что, – спросила я, – в чем дело?”, а он посмотрел на меня, чуть не плача: “Мама, мне обязательно ехать?”
Я едва удержалась от того, чтобы прижать его к сердцу и утопить в слезах. Всего двенадцать! Только представь: проделать в одиночку в этом возрасте весь путь от Айдахо до Нью-Гэмпшира, направляясь к чему‑то новому и чужому, туда, где ты не знаешь ни души, и боясь, что будешь там гадким утенком с Запада, невежественным и не способным учиться! Я знаю, что он так настроен, он говорил Нелли, хотя мне бы ни за что не признался.
Пожалуй, к лучшему, что Оливер сейчас в отъезде. Он никогда не разделял мою уверенность, что Олли надо отправить на Восток. “Зачем его отсылать? – сказал он мне не далее как на прошлой неделе. – Я только-только начинаю с ним заново знакомиться. Почему бы не отдать его в школу в Бойсе?”