Мигель собрал золотые самородки и подбросил их в воздух, поймав с поразительной ловкостью.
— Этот ключик открывает любые двери, — сказал он. — Но имейте в виду: у меня тоже есть условие. Помимо, естественно, полного моего прощения, я настаиваю, чтобы столицу острова перенесли на берега реки Осама и ни один испанец больше не подох от отвращения в этом свинарнике под названием Изабелла.
— Сомневаюсь, что он согласится, — честно ответила Ингрид. — Весьма сомневаюсь.
Но оказалось, что донья Мариана Монтенегро явно недооценивала амбиции и жажду золота братьев Колумбов. Едва она показала содержимое мешочка личному секретарю дона Бартоломео, как он тут же провел ее в маленькую, но роскошно обставленную гостиную, где оставил наедине с желтолицым типом с цепким и умным взглядом, который вдруг сделался добрым и участливым, стоило ему протянуть длинные когтистые пальцы к драгоценному металлу.
— Ну наконец-то! — ликующе воскликнул он. — Я знал, что оно здесь есть, но уже отчаялся его найти. Где вы его взяли?
С величайшей осторожностью, опасаясь вызвать вспышку гнева темпераментного губернатора, известного своим сложным характером, прекрасная немка дипломатично изложила причины своего визита и под конец прямо-таки застыла с раскрытым ртом, услышав ответ собеседника:
— Согласен!
— С чем?
— Со всем.
— Со всем? — удивилась она.
— Со всем, — ответил старший из Колумбов. — Да будет вам известно, что именно золото — то, что нам нужно, чтобы оправдать наше здесь пребывание и добыть средства для финансирования новых экспедиций, направленных на поиски Великого хана. Кроме того, мой брат, вице-король, перед отъездом в Испанию сам просил меня подыскать другое место для столицы, так как здесь мы ничего не дождемся, кроме новых вспышек болезней и бунтов... А можно ли найти лучшее место, чем в непосредственной близости от этих сказочных рудников? — он хитро улыбнулся. — Обещаю вам, что поговорю с мурсийцем, чтобы тот отказался от своих претензий в обмен на круглую сумму, — с этими словами он рывком поднялся на ноги. — Приходите завтра и получите помилование, а также бумагу, подтверждающую право Мигеля Диаса на два процента от прибыли, а еще на полтора процента — для вас... — он галантно поцеловал ей руку и проводил до дверей. — С этой минуты вы можете считать себя очень богатой дамой — если, конечно, арагонец не преувеличивает, — закончил Колумб. — Очень, очень богатой дамой!
5
Ближе к полудню жара становилась совершенно невыносимой.
Даже привычные и стойкие купригери, рожденные среди подобных температур, похоже, едва выносили удушающую жару и старались найти местечко в тени, исчезая из вида почти с той же скоростью, как делали и с наступлением сумерек.
Уголек и Сьенфуэгос садились под акацией и развлекались тем, что пытались обнаружить спрятавшихся туземцев, хотя обычно им удавалось найти не больше четырех в радиусе пятнадцати метров.
— Чего они от нас хотят? — спросила на третий день девушка, хотя, говоря по правде, не слишком-то она и беспокоилась по поводу своего будущего. — Куда нас ведут?
— В свое селение, наверное, — ответил канарец. — Думаю, дело в том, что они никогда не видели таких, как мы, и теперь собираются показывать нас, как обезьян на ярмарке... Ты боишься?
— Боюсь? — переспросила удивленная африканка. — Вовсе нет. — Она сделала многозначительный жест, обведя рукой вокруг, и весело добавила: — Я нахожусь в самом сердце пекла, единственная черная в руках белых дикарей, совершенно голых, зато утыканных перьями, причем индейцы в любую минуту могут превратить нас в отбивные, но должна признать, что не чувствую ни малейшего страха. А ты?
— Я столько всего пережил за последние годы, что это приключение кажется мне просто веселой прогулкой, — ответил канарец, и в его голосе прозвучала покорность судьбе. — Я уже давно перестал беспокоиться по этому поводу, единственное, чего мне сейчас не хватает — это хорошего табака и шахмат.
— Никогда не понимала этой привычки пускать дым или часами сидеть за игральным столом. Я умею играть только в крестики-нолики.
Она и правда умела играть, да так, что несмотря на острый ум, бедняге Сенфугосу так и не удалось выиграть у нее ни единой партии, и часто игра заканчивалась его дурным настроением и хохотом дагомейки.
Поскольку обоим нечего было поставить на кон, ставкой в игре стал щелчок по лбу, и бывали дни, когда у рыжеволосого козопаса голова прямо-таки раскалывалась от полученных щелбанов, а на душе становилось по-настоящему горько при виде того, как радуются туземцы каждой победе негритянки.
— Это невозможно! — повторял он снова и снова. — Невозможно! Ты жульничаешь...
Но единственная ловушка заключалась в том, что африканке удалось внушить канарцу такую неуверенность себе, когда дело касалось этой дурацкой игры, что бедняга слишком сильно волновался и в результате вечно ставил отметину совсем не там, где надо.
Между тем, они продолжали куда-то идти. Унылая степь, поросшая чахлой растительностью, сменялась то небольшими островками сельвы, то жаркой пустыней, усеянной кактусами, то бесчисленными озерами, нередко загрязненными жирным и вонючим «мене», убивающим все живое. Так они почти две недели скитались по окрестностям, озабоченные лишь тем, где бы найти чистую воду, охотясь на попугаев и обезьян, раскапывая кладки черепашьих яиц и мало чем отличаясь от полудюжины оголодавших индейских семей, попавшихся на пути, чьи убогие жилища являли собой лишь ряд жердей, прислоненных к стволу дерева.
Далеко на юге виднелся горный хребет, но воины упорно не желали к нему приближаться. Когда Сьенфуэгос спросил, почему они избегают гор, туземцы дали понять, что хребет занят враждебным племенем, от которого лучше держаться подальше.
— Карибы? — спросил канарец. — Каннибалы?
— Не карибы, — ответили ему. — Не каннибалы. Мотилоны.
Мало-помалу Сьенфуэгос начал все лучше разбираться в языке этого отряда молодых воинов и находить общее с определенными формами арауканского или асаванского диалекта, на котором говорили жители Кубы и Гаити. И наконец, он научился их понимать, хотя и с определенными сложностями.
Между тем, чернокожая Асава-Улуэ-Че-Ганвиэ тоже прилагала весьма похвальные усилия к тому, чтобы выучить язык этих милых людей, причем язык давался девушке с обескураживающей легкостью, словно от этого зависела ее жизнь и будущее.
— В конце концов, — сказала она Сьенфуэгосу как-то на закате, когда они вместе любовались невероятной красотой заходящего солнца, — мой единственный дом — этот тот, где я сплю, а единственная родная земля — та, по которой хожу. Я почти не помню свою родину и мечтаю забыть корабль, где выросла. Здесь мне хорошо, а будет еще лучше, я точно знаю.
— Я скучаю по Гомере.
— Ты скучаешь по своей блондинке, — насмешливо ответила негритянка. — Может, приготовить тебе магический отвар, чтобы ты ее забыл? Твоя жизнь сразу станет спокойней.
— А зачем мне жить, если я ее забуду? — он обвел руками окружающую местность. — Не думаю, что у меня есть какое-то иное будущее, кроме как тупо прорываться вперед в попытке спасти свою шкуру, вечно находясь на волоске от гибели. Какой смысл пережить столько бедствий, если я ее забуду? Единственное, что держит меня на свете, это вера в то, что однажды я встречусь с Ингрид.
— А если она тебя забыла?
— Я живу своими воспоминаниями, а не твоими, — ответил канарец с легкой грустью в голосе. — Я не дурак и не стану притворяться, будто верю в то, что виконтесса лелеет воспоминания о тех днях, которые провела с жалким неграмотным пастухом, даже не понимая его речи. В последний раз я видел ее пять лет назад и смирился с неизбежным, но это не изменит моих чувств.
— Как бы я хотела, чтобы кто-нибудь полюбил меня так же, — вздохнула Уголек.
— Для этого ты должна сначала полюбить сама.
— Это не так просто, — покачала она головой. — Если ты знаешь лишь борова вроде капитана Эва, да того бедного парнишку, которому пришлось пить расплавленный свинец, это совсем непросто, — печально улыбнулась Уголек. — Я ведь еще девственница.
— Я этого не знал. — Немного помолчав, канарец решился спросить, смущенно краснея: — А что, это имеет какое-нибудь значение?
— Для женщин моего народа — имеет, и очень большое.
— Но сейчас мы далеко от твоего народа, — напомнил Сьенфуэгос. — Ингрид не была девственницей, когда мы с ней познакомились, но я никогда не знал более совершенной женщины. Мне даже в голову не приходило, что такой пустяк может сделать ее хуже или лучше. — Он устремил взгляд вдаль, в безлюдную пустыню, что открывалась перед ними, сияя под полуденным солнцем, и лукаво подмигнул: — Разве не глупо болтать о таких вещах в такой час и на такой жаре?
— Да, пожалуй, — негритянка сделала жест рукой, словно указывая на невидимых туземцев. — Кажется, они удивлены, почему мы не занимаемся любовью.
— Я тоже это заметил.
— И почему же мы это не делаем?
— Потому что в эти минуты мне гораздо нужнее верный друг, чем любовница.
— Мне нравится быть твоим другом, — улыбнулась она.
— Мне тоже.
— Но я совсем не уверена, что мне бы понравилось быть твоей любовницей.
— И я в этом совсем не уверен.
— Боюсь, что на этой жаре у нас обоих вконец расплавились мозги.
Она не получила ответа, потому что канарец сомлел на жаре и закрыл глаза. Они замолчали, тихо потея в самой огромной в мире бане. Тишина стояла такая, словно земля вдруг перестала кружиться, поскольку в кошмарных полуденных температурах этого враждебного региона на северо-западе современной Венесуэлы всё вокруг словно вымирало, сквозь тяжелый воздух не доносилось ни единого звука, казалось, он слишком густ для существования ветра.
Не свистели цикады, не пели птицы, даже мухи погружались в летаргию, потому что солнечные лучи могли их просто-напросто сжечь. Будто Создатель каждый день специально устраивал такое пекло, чтобы спокойно лицезреть свое творение при свете дня, и никто не смог бы его отвлечь.