К моменту, когда пишется этот очерк, после приговора прошло более трех лет. Более чем на три года убавились сроки наказания трех подсудимых. Более трех лет хранятся в архиве толстые папки с документами этого уголовного дела. На титульных листах пометки: «Хранить вечно».
Пока мы живы и будут живы дети наших детей и внуки внуков, эти папки будут лежать в темноте шкафов и хранить во всех подробностях следы бесчеловечной жестокости одних и беззаветного героизма других.
Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и уже более трех лет выполняется.
Но только ли суд выносит приговор? А жизнь? Она что, тоже подвела черту, поставила точку над этим делом? Нет.
Ни в один архив нельзя сложить прошлое. Не позволит память — эта беспощадная особенность человека связывать сегодняшний день с ушедшим.
Это так, и, значит, только с юридической стороны суд закончился и приговор обжалованию не подлежит. Жизнь продолжает свой суд.
Живет боль матери, потерявшей сына. Живет человек, который сидит на том же стуле и срывается по тревоге для исполнения тех же обязанностей, которые выполнял тот, кто погиб. Живут сыновья погибшего. Понемногу обретает силы женщина, забывая страшный звериный рык: «Тихо, тетка, не рыпайся!» Живет девчонка, которая прятала глаза в зале судебного заседания, — «это она, невеста убийцы». Они живы, и живы те, кого спас в ту ночь майор Беломестных. Неизвестно, в кого бы летели пули в тот вечер, если бы жизнь героя не преградила дальнейший путь бандитов...
И еще живут, огражденные запорами и стражей, те, кому жить среди людей на долгие годы запрещено. О чем они думают?
— Если бы я была судьей, — сказала наша собеседница, — я бы в приговор включала глаза матери. Пусть бы в камере или где они там сидят на стене была фотография. Не портрет, не лицо, а лишь одни глаза матери. И вот эти глаза все время смотрят на преступника.
Кто-то возразил ей:
— Это не наказание, это пытка.
Поспорили: способен ли человек, совершивший преступление, остро чувствовать угрызения совести? И если способен, то как долго? Пришли к тому, что в каждом случае свой ответ: одни способны, другие нет. Но глаза матери, потерявшей сына, глаза человека, которого они изуродовали и обездолили, должны бы каким-нибудь образом на них глядеть.
Кабинет, в котором работал Генрих Григорьевич, стал мемориальным. Там стоят его стол и стул. Там проходят партийные собрания, торжественные мероприятия сотрудников.
Большой портрет на стене.
Это майор Беломестных.
Глаза на портрете смотрят в упор. В них дружелюбие и легкая тень усталости. Эта комната, в которой сейчас или никого, или многолюдно, когда-то была его рабочим кабинетом. Он смотрел в это окно, поднимал трубку трезвонившего телефона, проводил совещания со следователями. Поздно вечером, завязав шнурки на папках с «Делами» и спрятав их в ящики письменного стола, доставал чистый листок и писал:
«Здравствуй, папа!
Письмо твое получил, прими за него мою сердечную благодарность. Упреки твои заслуженные, и оправдываться не буду. Но хоть немножко войди в мое положение. С ноябрьских праздников у меня еще ни разу не было двух выходных в неделю. В субботу все время занят. А в такие дни раньше 9—10 вечера тоже не бываю свободен. Домой придешь, так глаза бы не глядели на ручку, а уж чтоб взять ее и написать письмо, так уж и вовсе мужества не хватает. А тут еще внук Сережка. Он же совершенно ничего не дает делать. Сейчас вообразил себя помощником. Что ни начнешь делать, он «помогает». Даже газету не дает почитать.
Что-то уставать я стал. Особенно с трудом прихожу в себя после командировок. Недавно 7 дней был в Чимкенте. Город не описываю, не до него мне было. Из Чимкента самолетом в Кзыл-Орду, там был несколько часов и поездом уехал в Чиили. Там трое суток мотался по колхозам, пока не нашел того, кого мне надо было найти. Пришлось быть и следователем и оперативником. Одна радость за это мотанье — нашел! Из Чиили поездом в Ташкент. Там было у меня три свободных часа. Сходил на рынок. Купил килограмм яблок, полкило чего-то вроде яблок, забыл название, три редьки зеленые и две большие продолговатые луковицы. Было там еще кой-чего интересного из овощей, да денег не хватило. В шесть вечера вылетел в Москву. Прилетел, но, пока добрался с Домодедова до Шереметьева, самолет мой на Ригу улетел. Ночь провел на аэровокзале. До трех ночи на ногах, а потом и кресло освободилось.
Вернулся домой, дела мои, конечно, без меня лежали без движения. Пришлось каждый день сидеть допоздна, а то бы зашился. Ольга по телефону спрашивает: «Почему ты раскладушку себе в кабинет не поставишь?»
В марте моей службе 25 лет. Надо на пенсию, да вряд ли отпустят. Несколько лет наш отдел держал переходящее Красное знамя республики. В этом году придется отдать, но все равно результаты работы хорошие. Да и самому трудно оторваться от этой работы, хоть ни днем, ни ночью нет покоя.
У тебя все-таки времени свободного побольше. Не обижайся, пиши. Сейчас у нас уже красные ранние вишни. Приезжай.
Твой сын Гена.
Плюнул на все и завтра еду на озеро к Таськиным родным провожать в армию ее брата. Едем всей семьей».
На письменном столе под стеклом на двух белых листах его рабочая биография. Кто-то писал эту биографию, нарушая стиль делового документа, писал как рассказывал.
«Беломестных Генрих Григорьевич.
Родился в 1927 году в Иркутске. В этом городе он окончил семилетку и затем поехал в Красноярск. Это было начало войны. В Красноярск эвакуировался железнодорожный техникум. Генрих Беломестных поступил учиться в этот техникум.
Здесь его приняли в комсомол.
Но техникум окончить не пришлось. Время было трудное, отец ушел на фронт; надо было помогать матери, родственникам.
С семнадцати лет и до конца своей жизни Генрих Григорьевич был связан с трудной и опасной милицейской работой.
Каждый день его жизни был напряженным и нелегким. Борьба с расхитителями социалистической собственности, с ворами, грабителями... А он еще и учился. Ведь за плечами была всего неполная средняя школа. Учился упорно, так же, как работал. В 1961 году, тридцати четырех лет от роду, он получил высшее образование, закончил Высшую школу МВД СССР.
А в 1950 году, когда Генриху Беломестных было 23 года, его приняли в члены Коммунистической партии. Каким он был коммунистом, говорят его дела и жизнь.
Его самоотверженный труд отмечен семью правительственными наградами.
Мы никогда не забудем его, нашего друга и начальника — жизнерадостного, авторитетного, справедливого.
Решением коллегии МВД ЛатвССР от 14 августа 1970 года имя товарища Беломестных Генриха Григорьевича занесено на мемориальную доску МВД Латвийской ССР».
«Газик» останавливается у чугунной ограды старого городского кладбища. Сразу у входа направо возвышается памятник. На мраморной стеле золотой барельеф и прощальные слова: «Мужеству отважных должное отдаем». У подножия бело от цветов. Белые астры, белые хризантемы. За оградой могилы сидят на встроенных вдоль дорожек скамьях, стоят под деревьями люди. Большинство из них в милицейской форме. Бросается в глаза их особый, парадный вид. Так каждый год 10 ноября, в День милиции, здесь собираются его друзья.
На одной из скамеек, окруженная плотным кольцом детей и женщин, — Анна Петровна Беломестных. Мать.
Каждое утро с шести утра до восьми сидит она на этой скамейке. В дождь — под зонтиком, в мороз — с грелкой для ног. Ей 69 лет. Но она еще работает.
До этого утра, когда пришло известие о гибели сына, Анна Петровна Беломестных не замечала своего возраста. Была бессменным председателем месткома, вечерами спешила на репетиции хора ветеранов. Хор до сих пор славится в Даугавпилсе, до сих пор вспоминают зрители его лучшую солистку Анну Петровну Беломестных. А пироги и блины, которые готовила она по праздникам, кто только не едал: и друзья Генриха, и подруги из хора, и сослуживцы из госбанка.
И все это в один час оборвалось. Пуля, вылетевшая из пистолета убийцы, рикошетом ударила в сердца многим. Почернела, застыла в горе великом мать: как жить, зачем жить дальше?
Принято считать, что горе на людях, разделенное с другими, — полгоря. Так оно и не так. На суде в переполненном зале ей было легче. В перерывах между заседаниями к ней подходили совсем незнакомые люди, стояли молча или говорили о том, что разделяют ее горе, просили сказать, чем они ей могут помочь.
Но были и другие минуты, короткие минуты отчуждения, когда она говорила в перерыве невестке и внукам: «Вы идите, я посижу здесь. Никого не могу видеть». Вот в такую минуту к ней подошел отец подсудимого Павла Степанова.
— Мы родители, — сказал он, — никто нас так не поймет, как мы друг друга.
Она готова была понять. Она знала, что самую большую боль, или радость, или позор могут принести родителям только их дети.
— Вам уже никто не может помочь, — говорил отец Степанов, — вашего сына уже нет в живых, и ничто не сможет его воскресить. Пожалейте живых. Они молодые. У них жизнь впереди.
— Как мне их пожалеть?
— Скажите, когда придет ваш черед давать показания, слово в их защиту. Вы мать. Ваше слово много значит.
Она глядела на него и не видела его лица. Она понимала и не понимала его просьбы. И она сказала:
— Убили меня вместе с Геной. Нечем мне вашего сына пожалеть.
Они ехали после суда из Риги все в одном вагоне. И что-то берегло ее от новых испытаний: ни разу не встретилась даже взглядом с родителями тех, кого увели из зала суда под конвоем. Но это испытание поджидало ее.
Даже писатель в самой драматической истории порой не придумает такого, что иногда преподнесет жизнь.
Она вышла на работу через несколько дней после суда. Управляющий перевел ее временно на более легкий участок. К ней подходили люди, протягивали пенсионные книжки.
Операция была несложная. Она не видела лиц: брала из руки книжку, доставала карточку, книжку — карточку, книжку — карточку... Эта работа отвлекала от дум. Когда руки с пенсионной книжкой в окошке не было, она доставала из сумочки платок, прикладывала к глазам, и тогда кто-нибудь из ее товарищей говорил: