Уготован покой... — страница 2 из 85

— Это что-то совершенно новое, — сказал Иолек, — нынче никто не хочет работать в гараже. Как говорится, общий привет! Несколько лет тому назад тут чуть не до драки дело доходило: каждый хотел быть только механиком, но теперь, видите ли, им не пристало обслуживать машины. Скифы. Гунны. Татары. Я не имею в виду лично тебя. Я говорю вообще. Возьми, к примеру, молодежь из нашей Рабочей партии. Или нашу литературную поросль. Не имеет значения. Тебя я прошу принять гараж, хотя бы до тех пор, пока не будет найдено более приемлемое решение. Ведь к тебе-то, по крайней мере, можно обратиться с подобной просьбой и услышать в ответ аргументы, а не сантименты.

— Видишь ли, — заметил Ионатан, — видишь ли, я просто не чувствую, что подхожу для этой должности. Вот и всё.

— Не подхожу, — повторил Иолек. — Не чувствую. Да чувствую. Не подхожу. Да подхожу. Что это здесь? Драматическая студия? И мы выясняем, кто из актеров подходит на роль Бориса Годунова? Я тебя очень прошу раз и навсегда объяснить мне, что это за дела — «подходит», «не подходит»?.. Что это за разговоры о «самореализации»?.. Поблажки, капризы? Что это такое? Работа в гараже — это что, платья или парфюмерия? Одеколон? Что значит — не подходит, когда с тобой говорят о рабочем месте, а?

В эти зимние дни оба они — и отец, и сын — страдали от какой-то легкой аллергии: Иолек охрип и тяжело дышал, а у Ионатана покраснели и немного слезились глаза.

— Послушай, — сказал Ионатан, — я говорю тебе, что это не для меня. Что толку, если ты на меня рассердишься? Во-первых, эта работа в гараже — я к ней не способен. Это так. Во-вторых, у меня вообще есть сейчас кое-какие сомнения насчет собственного будущего. А ты тут стоишь и обсуждаешь со мной молодое поколение Рабочей партии и все такое, даже не замечая, что нас поливает дождем. Смотри, дождь-то припустил…

Иолек не услышал, а возможно, как раз услышал именно то, что было сказано, но счел, что лучше не нажимать, и произнес:

— Ну ладно. Хорошо. Ты подумай несколько дней, а потом дашь ответ. Я не просил тебя ответить мне, не сходя с места. При случае, когда у тебя настроение будет получше, мы еще потолкуем об этом. Чего ради мы стоим тут целый вечер и спорим, когда дождь льет нам прямо на голову? До свидания. Послушай-ка, тебе бы стоило немного постричься: вон как зарос. Это тоже внесет в жизнь что-то новенькое.


В одну из суббот, когда Амос, младший брат Ионатана, приехал из армии в отпуск на пару дней, сказал ему Ионатан:

— Стоит ли так много говорить о том, что будет в следующем году? Ведь ты вообще не можешь знать сегодня, где окажешься в следующем году. Да и я этого не знаю…

Римону, жену свою, он спросил:

— Ты считаешь, что мне уже пора постричься?

Римона взглянула на него. Помолчала и, смущенно улыбнувшись, словно заданный ей вопрос был по-особому деликатным и даже таил в себе некую опасность, промолвила:

— Тебе идут длинные волосы. Но если они тебе мешают, дело другое.

— С чего это вдруг? — сказал Ионатан.

И замолчал.


Ему было жаль расставаться с запахами, голосами, красками, сопровождавшими его с самого детства. Он любил запахи опускающегося вечера, медленно падающего на подстриженные газоны в последние дни лета. Возле олеандров три дворняги яростно дерутся из-за старого, изодранного в клочья ботинка. Старый кибуцник, из поколения первых поселенцев, стоит в картузе посреди пешеходной дорожки, освещенный закатным пламенем, и читает газету. Губы его шевелятся, словно произносит он молитву. Проходит мимо него пожилая женщина, в руках у нее голубое ведро, в нем — овощи, яйца и свежий хлеб. Старик не удостаивает ее даже легкого кивка головы: между ними давний конфликт.

«Ионатан, — голос женщины звучит мягко и ласково. — Взгляни на маргаритки, вон там, на краю лужайки. Они такие белые и чистые, что напоминают мне снег, который выпадал, бывало, зимою у нас, в Лопатине…»

Из дома, где — отдельно от родителей — живут дети кибуцников, слышны звуки флейты, заглушаемые то и дело птичьим гомоном. А вдалеке, на западе, за цитрусовой плантацией, там, где заходит солнце, проносится товарный состав, и оттуда долетают два отрывистых гудка локомотива…

Жаль было Ионатану оставлять своих родителей. И еще было ему жаль тех субботних и праздничных вечеров, когда в клубе собираются большинство членов кибуца, дети одеты в нарядные белые наглаженные рубашки и все хором поют старые песни. И той будочки из жести, что притаилась в глубине цитрусовой плантации: здесь он, бывало, скрывался в рабочее время минут на двадцать, чтобы в одиночестве почитать спортивные новости. И Римону жаль. И восход солнца летом, в пять часов утра, когда небо меж скалистыми холмами и развалинами арабской деревни Шейх-Дахр словно залито кровью. И субботние прогулки к этим холмам и развалинам: он с Римоной, Уди и Анат, а иногда — он сам, один.


И в этой печали расставания нашел Ионатан еще одну причину для раздражения и даже для возмущения, словно опять на него оказывают давление и требуют бесконечных уступок. Словно его собственные чувства присоединились ко всем тем силам, что непрестанно проявляют к нему несправедливость. Всегда, всю свою жизнь я только и делаю, что уступаю. Уже в самом раннем детстве первое, чему научили меня, — уступать. И в классе уступать, и в играх уступать. Думать о других, идти другим навстречу. И в армии, и в кибуце, и в собственном доме, и на спортплощадке — всегда быть великодушным, всегда быть на высоте, никогда не быть эгоистом, не досаждать, не надоедать, не упрямиться… Напротив, уделить внимание, принять в расчет, отдать ближнему, отдать обществу, подставить плечо, подчинить все общей цели, не мелочиться, забыть о личной выгоде… И что я имею в результате? Все говорят, что Ионатан, он парень что надо, серьезный, с ним можно поговорить, стоит к нему обратиться, и он все сделает, отличный работник, обаятельный мужчина… Но теперь довольно! Хватит! Уступкам конец. Начинается новая история.


Ночью, когда он лежал в постели и не мог уснуть, охватила Ионатана тревога: ему представилось, что его ждут и недоумевают, почему он опаздывает. Если он не появится тотчас же, они поднимутся, разойдутся по своим делам и более ждать не станут. Проснувшись поутру, он вышел в трусах и майке на веранду, чтобы там надеть рабочую одежду и обуться в рабочие ботинки, покрытые засохшей грязью. Один из них несколько дней назад разинул рот, полный ржавых гвоздей. И тут, на рассвете, услышал Ионатан за собой леденящие душу птичьи крики, зовущие его подняться и идти, но не на цитрусовую плантацию, а в совсем иное, в то самое, в его место. Птичий клич звучал с серьезной настойчивостью: если он опоздает, то опоздает…

День ото дня в нем что-то угасало, а он не знал, в чем причина: возможно, в болезни, возможно, в бессоннице, и только губы его непроизвольно шептали: «Всё. Довольно. С этим покончено».

Все его взгляды, все убеждения, привитые ему еще в детстве, не то чтобы изменились, но как-то съежились и полиняли. И когда, бывало, на общем собрании членов кибуца заходила речь об участившихся нарушениях «принципа равенства», о том, что «общественное должно превалировать над личным», о сути коллективизма, о честности и справедливости, Ионатан сидел себе молча, один, у крайнего стола, за колонной, в самом конце кибуцной столовой, и рисовал на бумажной салфетке эсминцы, корабль за кораблем. Если обсуждение затягивалось, то он добирался аж до авианосца, хотя подобный корабль видел только в кино да в иллюстрированных журналах. Когда читал Ионатан в газете, что «опасность войны нарастает», он замечал, обращаясь к Римоне: «Тоже мне, всё говорят и говорят, без конца…» И переключался на раздел спорта. Незадолго до праздников он вышел из комиссии, занимавшейся проблемами молодежи. Все его прежние представления поблекли и выцвели, а вместо них пришло чувство горечи. Сила этого чувства нарастала и спадала, как нарастает и спадает вой сирены во время войны. Но и тогда, когда оно ослабевало, в часы работы или во время шахматной партии, Ионатан все равно ощущал, будто что-то извне пронзает все его существо. Нечто чужеродное ощущал он в животе, в груди, в горле… Так бывало в детстве, когда мне случалось натворить что-нибудь, и хотя никто меня не поймал и не наказал, хотя никто, кроме меня самого, не знал о происшедшем, я все равно дрожал весь день, а потом и всю ночь, в постели, в темноте, до самого утра: что же теперь будет, что ты, непутевый, наделал…

Ионатан отчаянно желал уехать побыстрее и подальше за пределы своего страдания. Как те описанные в книгах богачи из Европы, что летом уезжали в заснеженные края, спасаясь от жары, а зимой — туда, где потеплее. Однажды, когда на цитрусовой плантации сгружали они с грузовика и складывали под навес мешки с органическими удобрениями, спросил Ионатан своего друга Уди:

— Послушай, Уди, ты когда-нибудь думал о самом большом обмане в мире?

— Должно быть, это котлеты, которые Фейга жарит нам на обед три раза в неделю, просто залежалый хлеб, немного пахнущий мясом…

— Нет, — настаивал Ионатан, — серьезно. Самый гнусный обман.

— Ладно, — с неохотой ответил Уди, — по-моему, это религия, или коммунизм, или и то и другое вместе. Почему ты спрашиваешь?

— Нет, — сказал Ионатан, — не это. Истории, которые нам рассказывали, когда мы были совсем маленькими.

— Истории? — удивился Уди. — С чего это вдруг истории?

— Полная противоположность жизни — вот что такое эти истории. Дай-ка спички… Это вроде того, что было однажды во время рейда по сирийским тылам в Нукейбе. Когда мы оставили убитого сирийского солдата (помнишь, нижняя часть туловища у него была снесена напрочь?) в джипе, усадили его так, чтобы руки его лежали на баранке, сунули ему в рот зажженную сигарету и смылись оттуда. Ты это помнишь?

Уди не спешил с ответом. Он стащил с грузовика мешок, старательно расправил его и аккуратно уложил на земле, подготовив таким образом основание для нового штабеля мешков, повернулся, тяжело дыша, почесался, словно дикая обезьяна, взглянул искоса на Ионатана, который стоял, опираясь на борт грузовика, курил и, похоже, впрямь ожидал ответа. Уди рассмеялся: