Уготован покой... — страница 38 из 85

Пора заканчивать письмо — дружеским, от всего сердца приветом. На улице тьма египетская, бушует буря и громыхает гром, а у меня керосиновая лампа коптит и мерцает. Кажется, смерть наша стучит кулаками в оконные стекла, предупреждая, что не потерпит ни уверток, ни проволочек. Выпью-ка я еще рюмочку коньяка за здоровье дьявола и вернусь, с твоего позволения, в постель. Напиши мне, будь добр, побыстрее по поводу моего сына. Ты без труда сможешь найти для него что-нибудь, как говорится, то ли в поле, то ли на винограднике. Ты сможешь. Между прочим, все, что я сказал на собрании партии в Тель-Авиве, не принимай, ради Бога, на свой счет: ты мне очень дорог. Особенно потому, что через плечо твое уже заглядывают те самые татары.

Да. И еще кое-что. То ли из-за коньяка, то ли из-за этой коптящей лампы, но мысли у меня слегка туманятся, и возникла у меня еще одна идея. Предложение. Ведь и у тебя, в Иерусалиме, наверняка такая же жуткая ночь. Ведь и тебя одолевает бессонница. Итак, выслушай меня, пожалуйста. Если и вправду существует мир грядущий, о котором наши праотцы говорили как о лучшем из миров, то не согласишься ли ты потесниться, чтобы осесть со мною вместе в одном из кругов его? Иначе говоря, если эта идея тебе по нраву, то оба мы обратимся и попросим, чтобы разрешили нам делить один шатер на двоих. Каждое утро будем мы на заре вставать на работу; попросим, чтобы нам поручили очистить от камней какой-нибудь участок среди скал, вырыть там колодцы, посадить виноградные лозы, окопать лунки. Мы вдвоем станем погонщиками одного осла, на котором будем возить в баках из жести воду для полива. И не станем больше ссориться. Ты и я. Наоборот, сможем каждый вечер, засветив в шатре свечу, а то и две, вести задушевные беседы. А если возникнут разногласия то мы сядем рядком и поговорим ладком. Если же устанем, ты поиграешь на гармошке (прости, но как тут обойтись без русского языка?), а я в майке, усядусь в сторонке, чтобы набросать тезисы, и, уж конечно, буду время от времени с тобой советоваться, а если не все твои советы приму, ты отнесешься к этому с пониманием и доброжелательностью. Возможно, окажется, что есть там какая-нибудь терраса, с которой удастся обозревать землю. Ты и я будем стоять там, босые, овеваемые вечерним ветерком, пристально следя за поступками детей наших. И кто знает, может, мы сумеем даже кое-что сделать для них — ходатайствами ли, уловками ли, добротою ли, — смягчить приговор небес, добиться какой-нибудь отсрочки, ослабления грядущего наказания, таящего в себе темный ужас. Да простится мне грешное слово, сорвавшееся с уст моих. Рука противится тому, что я пишу. Но ты, Эшкол, так же как и я, знаешь, что это правда. Возможно, я теряю рассудок. Физические страдания доконают меня, но и ты, похоже, далек от совершенного здоровья. Береги себя, это главное. Крепись и мужайся.

Сомневающийся и страдающий от боли

твой Иолек

Он отложил перо и сидел, не в силах собраться с мыслями. В меркнущем свете керосиновой лампы на его старческом лице боролись, сменяя друг друга, ирония, доброта, гнев, лукавство… Внезапно он передумал. Осторожно вырвал листки с письмом из блокнота, соединил их канцелярской скрепкой и положил на край письменного стола. Затем взял ручку и сформулировал все по-новому:

Дорогой Эшкол! Я хотел бы попросить твоей помощи по сугубо личному делу. Речь идет о моем сыне. Могу ли я посоветоваться с тобой в ближайшее время, объяснив все в личной беседе?

С дружеским приветом, твой Исраэль Иолек Лифшиц

С болезненным стоном поднялся он со своего места. Прошаркал к книжному шкафу, открыл маленькую дверцу, притаившуюся между рядами книг. Дрожащей рукой спрятал первое письмо в коричневый конверт с надписью «Личное/Наследие». А новое, исправленное, сложил и запечатал в обыкновенный конверт, который адресовал «главе правительства и министру обороны товарищу Леви Эшколу, правительственная резиденция, Иерусалим».

Затем он погасил агонизирующую лампу. Вернулся в постель. И лежал, печальный, без сна.

А дождь лил не переставая.

8

Теперь оба они у меня спят. И это даже смешно. Один уснул на диване в большой комнате, засунув голову глубоко под подушку, соорудив себе что-то вроде берлоги. А другой — наоборот. Уснул в спальне на широкой постели. Даже покрывала не сдернул. Так и лежит на животе. Раскинув руки и ноги по всем четырем углам кровати. Когда ты бодрствуешь, пока другие спят, то испытываешь обычно чувство жалости. Засыпая, человек становится похожим на ребенка, которым был когда-то. В книге, рассказывающей о принесении человеческих жертв в Конго, написано: «Сон насылается на нас из тех мест, где мы жили прежде, чем родились, и туда мы возвратимся, когда закончим свое существование».

Обе двери раскрыты. Дом притих, и мы притихли. Я смотрю и вижу их обоих. Они спят. Один — худой и длинный, другой — худой и маленький. Но сейчас оба одинаково погружены в покой. Не одерживают никаких побед и не проигрывают. Даже в шахматы. И это чувство покоя исходит от меня. Я даже Эфрат уже убаюкала и осталась сама с собой. Глубокий мрак на улице, полутьма в тех двух комнатах, где они спят, свободные от зависти и обмана, спят без движения. Слабый свет проникает к ним от меня, с кухни, где стою я. И выжимаю на мраморной стойке сок из грейпфрутов. Свет сочится к ним через открытые двери, и оба они слабые и добрые, ибо во сне любой слаб и добр.

На мне фланелевый халат. Коричневый. А на улице сейчас зима. На конверте от пластинки «Чары Чада» изображен черный воин, пронзающий копьем антилопу. Всякий, кто воюет, пронзает лишь самого себя. Убитая антилопа еще пронесется, как ветер в ночи, к лесной поляне, она будет бежать, пока не достигнет дома. Потому что есть у нас дом.

Я стою у мраморной стойки и выжимаю сок из грейпфрутов. Я приняла душ, вымыла голову, чтобы быть красивой — для них. Волосы мои влажны, они рассыпались по плечам. Тот, кто проснется, получит сок, потому что со вчерашнего дня оба больны: у них высокая температура, кашель, головная боль. С начала зимы Эйтан делил свою комнату, крайнюю, возле бассейна, с двумя девушками. Я же с позавчерашней ночи живу под одним кровом с Иони и этим ребенком.

Но не я одна бодрствую. В комнате, где лежит Азария, Тия на краю ковра расправляется тихонько с теми, кто прячется в ее шерсти и жалит ее. Правда, ей не всегда удается поймать их. Но она не сдается. На мгновение вдалеке всхлипнула Эфрат, но тотчас же задремала. Тишина стала еще глуше, потому что мотор холодильника отбормотал свое и затих.

Я закончу дела на кухне и усядусь в кресло с вышиваньем.

Ну вот, у соседей вновь заговорило радио: передают новости. Сквозь тонкую стенку слышно, что Дамаск опять угрожает нам. Именно такие передачи они оба любят слушать: «дело приобретает серьезный оборот», «все меняется к худшему», «напряженность усиливается», «складывается ситуация»… Когда передают подобные известия, глаза у Иони сужаются, становясь немного темнее, он стискивает зубы. А у Заро глаза начинают блестеть, он то бледнеет, то краснеет и принимается без умолку говорить. Только от слухов, от того, что в воздухе пахнет войной, оба моментально становятся опасными, но в то же время кажутся мне более красивыми, более разгоряченными, более живыми. Словно пробуждаются в них страсть и стыд. Когда Иони больше не в силах сдерживаться и вот-вот готов кончить, он колотит кулаком по простыне и кусает мое плечо. Он рычит, и его низкий хриплый бас подобен эху, прокатывающемуся по заброшенному дому. У Заро это короткий острый вопль, как у раненой собаки. Он сглатывает слюну, шмыгает носом, а затем разражается слезами. Я принимаю их, они мои. От меня их теперешний сон, спит антилопа, спит копье, заснул и черный воин. А тот, кто спит, он слаб и добр…

И когда я надеваю синие джинсы и красный свитер, когда мои светлые волосы вымыты, от меня пахнет миндальным мылом и шампунем…

Чем именно угрожает Дамаск, расслышать не удается, потому что сынишка соседей, Асаф, начинает играть на игрушечном ксилофоне: тин-тин. И тишина. Тин-тин-тин. И тишина. И снова… Холод, ветер и дождь нынешним вечером и в Дамаске… А я? У меня тут насекомое с крылышками, оно летает. Возможно, это ночная бабочка. Кружит у лампы под потолком. Наталкивается на препятствие, спасается от огня, но кружит настойчиво, словно остановиться никак нельзя. И все повторяется снова. Препятствие и столкновение с ним. Бабочка хочет того, чего у нее нет, но не очень-то ей это нужно. Тень ее порхает по мраморной поверхности кухонной стойки, по холодильнику, по шкафчику с посудой, по мне. Милая бабочка, кружащаяся возле огня, послушай меня, угомонись, отдохни!

Грейпфруты, которые я разрезаю ножом, чтобы выжать из них сок, жгут мне порезанный палец. Я кладу его в рот, облизываю, чтобы не жгло. Слюна лечит ранки. Я читала, что белые врачи в Мозамбике учились у деревенских знахарей лечить раны с помощью слюны. Однажды я видела, как мать Иони на исходе голубого летнего дня сидела одна на веранде и сосала свой большой палец. Как Эфрат. Спи, Эфрат! Мама здесь и охраняет твой покой.

Из-под подушки, из устроенной им берлоги, пробормотал он со сна что-то раскатистое, рычащее: р-р-р. Тия ответила ему: «Р-р-р». Тише, Тия! Это пустяки.

А это уже смешно: черепаха зашевелилась в своей картонной коробке, принялась царапать стенки когтями. Возможно, доела огурец, который я положила ей утром, и теперь хочет прогуляться. Не бойся, маленькая черепаха! Тепло и хорошо тебе там. И тебе, малышка Эфрат. Потому что мне тоже хорошо и тепло.

На улице ветер, но уже без дождя. Нам предлагают покориться. Покоримся с радостью и отдохнем. На улице холодно и сыро. Хорошо, что все мы под крышей. Только кипарисы нельзя взять из сада домой, и они изгибаются там под ветром. Едва удается им распрямиться, как ветер снова с силой сгибает их в дугу. И они как раненая антилопа. Которая не сдается, потому что еще не домчалась до дома.