Уготован покой... — страница 48 из 85


Ионатан, потрясенный, встал с дивана в большой комнате на котором спал в трусах и майке. Он чувствовал себя разбитым, голова была тяжелой, дыхание — прерывистым и затрудненным после сигаретного дыма, которого он наглотался вчера. Однажды он видел в кино, как на рассвете выводят из камер приговоренных к смерти и ведут к месту казни, и сейчас, полусонный, дрожащий от холода, ошеломленный, ощутил Ионатан, почти без сожаления, что пришел и его черед.

Босиком направился он в ванную, собрался помочиться, но промахнулся и залил крышку унитаза и пол вокруг. Идиот, выругал он себя. Как это виски и дурацкие разговоры ударили тебе в голову? Как ты вообще дошел до того, что свалился замертво и заснул на диване?

В электрическом свете, падавшем из ванной, видел Ионатан в проеме двери, ведущей в спальню, свою жену — она спала на спине — и гостившего у них парня — тот свернулся на коврике у ее кровати, словно плод в материнской утробе, зарывшись головой в подушку. Вот сукин сын, сволочь гребаная, ругался про себя Ионатан, торопливо пытаясь влезть в армейские, цвета хаки, штаны, сражаясь с серой фланелевой рубахой. Со злостью, которая должна была бы пересилить дрему, натягивал он залатанный рабочий свитер, запутался в рукавах, стащил с себя свитер, вывернул и, сдерживая раздражение, надел снова.

Все еще босиком, так и не придя в себя, вышел Ионатан на веранду, чтобы постоять там, дыша чистым ночным воздухом. Тия вышла следом. Дождь не шел, звезд не было видно, влажная тишина окутывала всю кибуцную усадьбу. В темноте закурил он свою последнюю сигарету.

Туман клубился вокруг фонарей, горевших по всей длине забора, и возле каждого из них дрожал ореол странного, болезненного сияния. В луже заквакала лягушка. И смолкла. Высокий, прозрачный, одинокий, запутался черный ветер с моря в сосновых кронах. И впервые начал осознавать Ионатан Лифшиц всю глубину ожидающей его ночи, ужас огромных, уходящих вдаль пространств, темных и пустынных. Одиночество фруктовых садов и голых деревьев в них, одиночество заброшенной деревни, одиночество укрепленных позиций, траншей, окопов, бункеров, минных полей, обуглившихся остовов бронетранспортеров, ничейной земли, брошенных сторожевых постов — все одиноки этой зимней ночью. И непостижимо грозный замысел земли, что медленно-медленно изгибается: поначалу — мягкими складками небольших возвышенностей, потом — округлостью холмов, затем — вздымающимися к небу горбами, и вот уже вся она — мощные конвульсии гор, устремленных в вечность, горных цепей и кряжей, диких скал, ущелий, каньонов, изломанных, залитых тьмою сводов; а следом — первая пустыня, и раскинувшаяся долина и вновь склоны и вершины, Эдом, и Моав, и Аммон, и Гилад, и Голан, и Башан, а оттуда и дальше — безлюдные плоскогорья-пустыни, за которыми — глухомань песка и камня… И над всем распростерлась тьма великого безмолвия. Лежит одинокий камень, и еще один, и еще, и еще — бесполезно: от сотворения мира не касалась его рука человека и во веки веков не коснется. Заброшенная пустыня в когтях завывающих ветров. А за ней — иные горы, с заснеженными вершинами, исхлестанными вечно буйствующими бурями, склоны этих гор покрыты миллионами низкорослых кустов, но нет там человека, ни в потаенных ущельях нет, ни в узких расщелинах, затянутых ливневыми наносами, ни там, где лежат черные базальтовые чудовища, ни там, где громоздятся гранитные выступы. Бесконечная степь, мощные реки в безмолвной темноте несут свои воды, подтачивая берега, словно вгрызаясь в них зубами, первобытные леса, в непроходимой чаще которых вздымаются папоротники, прорвавшиеся через мхи, широкие долины — и нет человека. Дикая поросль запустения — и нет человека. Глубокая, необъятная ночь распростерлась над всей землей. Давным-давно, в незапамятные библейские времена, огненная лава гнева низвергалась на землю и ее обитателей, но вот уж сколько лет и зим, как миновал тот гнев, прошла библейская пора, огромная земля распростерлась в застывшем молчании невысказанной болезни, и ни что ее не трогает: ни мы, ни наши дома, ни наши жены, ни войны до последней капли крови, что беспрестанно ведем мы меж собой, ни все наши слова — ничто не трогает это равнодушное чудовище-землю, не задевает ее застывшее в дремотном безмолвии тело, нет в ней ни ненависти, ни любви, она чужда навеки всем нашим страданиям, и все наши страдания ей чужды. Молчание ветра над глухими пространствами далеко раскинувшихся равнин, за ними — новые равнины, и где-то там начинается океан, его волнующиеся холодные воды, но и они равнодушны и безлюдны. Темные воды, и снова темные воды. За ними — черные небеса, и ни одного человека, ни единой живой души. Бесконечные туманности, застывший темный космос, небесная тайга или тундра. И лишь полный безумец отважится искать на окраинах этого безмолвия хоть какой-то признак жизни, близости, тепла или чар Чада. Все напрасно. Холодно в мире. И пусто. И если существуют иные миры, то и там наверняка то же, что и здесь, возле этой веранды только смерть разлеглась в ожидании, подобно огромному дремлющему псу… Вот и докурена сигарета. Тия, домой! Нужно как-то собраться. Пора уже двигаться в путь.

Ионатан швырнул догорающий окурок прямо в мокрые кусты. Выругался по-арабски. Резко повернулся на месте, словно попал под перекрестный огонь. И возвратился в комнату. Двигаясь с осторожностью, чтобы не разбудить спящих, взобрался он на табуретку и достал из шкафчика над душевой кабинкой пару поношенных ботинок парашютиста на толстой резиновой подошве. Затем неловкими со сна руками стал беспорядочно заталкивать в армейский рюкзак белье, носовые платки, носки, кожаную папку — там были карты в масштабе 1:100 000 и другие, более подробные. Со злостью запихнул он в рюкзак две гимнастерки цвета хаки, мощный полевой фонарь, компас, небольшую металлическую пластинку на цепочке с личным армейским номером. Затолкал индивидуальный перевязочный пакет, оставшийся у него после очередных ежегодных сборов резервистов.

Затем он вернулся в ванную. Одним махом, словно отвешивая пощечину кому-то ненавистному, собрал свои умывальные принадлежности. Прихватил таблетки от аллергии. Он старался не коснуться бритвенного прибора Азарии, лимонного шампуня и миндального мыла Римоны. Лицо убийцы, внезапно глянувшее на него из зеркала в ванной, привело его в ужас: худая, землистая, заросшая щетиной физиономия, темные впадины и круги под глазами, слезящимися, сощуренными, таящими блеск отчаяния и сдерживаемой готовности к насилию. И длинные растрепанные волосы, клок которых торчал спереди, словно рог, готовый боднуть любого.

Выбравшись из ванной, он вновь произнес шепотом грубое арабское ругательство. Стал рыться в шкафу. Рылся долго, с каким-то остервенелым терпением. Наконец нашел и с силой, так, что лопнули швы на рукавах, рванул с вешалки свою штормовку. Суматошно затолкал в карманы кожаные перчатки, какую-то странную вязаную шапочку, складной нож с пружиной, фланелевую ветошь, которой в армии чистят оружие, пачку нарезанной туалетной бумаги. В маленьком ящичке отыскал бумажник из кожзаменителя, который осенью купила ему жена. Вернулся в ванную, чтобы при свете проверить содержимое бумажника: что там есть внутри и чего нет. Обнаружил удостоверение личности, листки которого почти оторвались от потрепанной обложки. И служебную книжку офицера-резервиста. И фотографию, на которой был снят с Амосом, младшим братом; на снимке они еще маленькие, аккуратно причесанные, в одежде, которая обычно предназначалась для поездок в город к дядьям: короткие штанишки на лямках и белые наглаженные рубашки. Вот и еще одно расплывшееся фото — на пожелтевшей вырезке из армейского еженедельника «Бамахане», где он, Ионатан, снят в полном боевом снаряжении. В отделении для денег нашел он кроме мелких монет около шестидесяти лир: на купюрах в десять лир был изображен ученый-химик в очках, экспериментирующий в лаборатории, среди пробирок и реторт, а на купюрах в одну лиру — бородатый рыбак, несущий на плече сети, на фоне озера Кинерет. Ионатан сунул бумажник в задний карман брюк.

И наконец, наклонившись, вытащил из-под шкафа железный ящик, запертый на ключ, открыл его и достал оттуда автомат Калашникова, трофей, добытый во время вылазки во вражеский тыл, а вместе с ним — три магазина патронов и штык. Все это он положил на рюкзак у двери в ванную и остановился, усталый, тяжело дыша. Налил и выпил стакан воды с земляничным сиропом, обтер губы тыльной стороной ладони.

Вновь бросил взгляд на спящих. В бледном свете подрагивал ореол ее светлых волос, рассыпавшихся по подушке; казалось, золотистая зыбь пробегала по ним. А парнишка, свернувшийся калачиком на ковре у ее постели, весь съежился, глубоко зарылся в подушку, словно описавшийся щенок. Ионатана вдруг охватила брезгливость, его всего передернуло, он затрясся, изо всех сил пытаясь подавить воспоминания о том, что делали они друг с другом, он с ней, на этой широкой постели всего лишь два-три часа назад. Трепет, ужас, ярость, семя, вопли, рвущиеся из груди, всхлипывания юноши, удары нежных кулачков, молчание женщины, покорной, словно земля, в которую входит плуг.

Волна жгучего омерзения, ощущение скверны, заклейменной еще Священным Писанием, голос Иолека, отца его, — все это нахлынуло на Ионатана, внезапно поднявшись из самых сокровенных глубин, и у него перехватило горло, он силился оттолкнуть, отторгнуть эти воспоминания. Иолек и все праотцы, ушедшие в мир иной, поднимаются, чтобы предать его смерти, чтобы обрушить на него град тяжелых камней.

А мне, по сути, хватило бы одной короткой очереди — та-та-та — из «Калашникова», и я бы распотрошил и его, и ее, их обоих, а уж потом — и себя, и всю эту мерзость, все это дерьмо.

Тие он сказал шепотом: «Хватит! Двинулись. И всё». Склонившись над собакой, он погладил ее с какой-то странной суровостью, против шерсти. И дважды похлопал ладонью по спине.

Мне бы следовало, если уж воздержался я от автоматной очереди, по крайней мере, оставить им записку, два-три слова.

Хотя что тут скажешь…