Ладно. Предположим, что я убит.
Он наклонился, поднял рюкзак, вскинул его на плечи, поправил лямки, взял автомат и вновь проговорил быстрым шепотом, на сей раз чуть ли не с нежностью: «Вот и всё. Двинулись в путь. А ты, Тия, нет. Ты остаешься».
И прощай, Азува, дочь Шилхи, и прощай слабак, прощай младенец…
Он поднимается и уезжает прямо сейчас. Его жизнь начинается. И сейчас ему более всего необходима серьезность. Отныне он будет серьезным.
Темнота снаружи начинала бледнеть. Тусклый, туманный свет занимался на востоке, у самого края неба. Маленькие домики, палисадники, поблекшие за зиму лужайки, деревья, лишенные листвы, черепичные крыши, клумбы с хризантемами и альпийские горки с кактусами всех видов, опущенные жалюзи, веранды, бельевые веревки, заросли кустарников — над всем этим с каждым мгновением все явственнее разливалось голубоватое сияние, исполненное сострадания, невесомое, чистое, словно щемящая тоска. Легкие Ионатана залила холодная, резкая волна зимнего ночного воздуха. Он дышал полной грудью. Что было, то было. А отныне начинается новая жизнь.
Он пересекал южную окраину кибуцной усадьбы широким, тяжелым шагом, слегка сгибаясь под тяжестью своей ноши: одно плечо чуть опущено, туго набитый рюкзак висит на одной лямке на правом плече, рядом прилажен истрепанный ремень автомата.
Поравнявшись с домом родителей, он остановился. Резким движением запустил свободную руку в густые волосы. Птица издала короткую пронзительную трель, ее щебет прокатился от занимавшейся зари до самой глуби мрака, и темнота начала таять. Какая-то собака недовольно заворчала неподалеку, у веранды, но раздумала и лаять не стала. Приглушенные жалобы коров, лязг подойников, шум доильных машин доносились со стороны фермы. Мама и папа. Прощайте. Навсегда. Я никогда не забуду, что вы хотели как лучше. Ужасными и добрыми были вы со мной с младенческих дней. Вы донашивали обноски, перебивались маслинами с черствым хлебом, работали от темна до темна, словно рабы, но были полны энтузиазма, и песни ваши возносились в ночное небо, а мне вы дали комнату с белоснежными стенами и нянечку в белоснежном фартуке и кормили меня белой сметаной, чтобы сын ваш был чистым, честным, трудолюбивым и в то же время — закаленным и твердым. Несчастные герои, освободители всей земли, покорители пустыни и самых ужасных инстинктов, борцы за Избавление Израиля, сумасшедшие, душевнобольные, маньяки, диктаторы, одержимые непрестанной болтовней, души ваши навеки в моей душе, словно врожденный порок, но я не ваш. Вы дали мне всё, но отобрали вдвое больше, словно ростовщики. Ладно, я подлец, ладно, я предатель, ладно, я дезертир — все, что вы ни скажете, будет справедливым. Ведь справедливость вы давно подчинили себе, и отныне справедливость ваша навеки. Дай вам Бог, чтобы прекратились ваши страдания, мои хорошие, мои чудовища Избавления, позвольте мне убраться подобру-поздорову ко всем чертям, не удерживайте меня, не преследуйте меня аж на краю света, словно святые привидения, не все ли вам равно, если станет здесь меньше одной дрянью, одним грязным пятном. И я люблю вас, но сил больше нет. Прощайте!
— Ионатан!
— Кто это? В чем дело?
— Твой отец. Ступай немедленно сюда.
— В чем дело?
— Иди сюда, сказано тебе. Ну и вид у тебя. Тоже мне, новое дело. Можно ли узнать, куда ты собрался?
— В путь.
— Что случилось? Что за новый фокус? Вот так, вдруг?
— Личное дело.
— Что?
— Частное дело. Абсолютно личное.
— То есть?
— Я ухожу.
— Вот так здрасьте! Что же тебе здесь не нравится, великий гений?
— Послушай, отец. Здесь все прекрасно и замечательно. Нет у меня никаких претензий. Низкий вам за все поклон, честь и хвала. Вы украшение рода человеческого, вы своими руками, без посторонней помощи, отстроили эту землю и спасли народ Израиля. Спору нет. Только вот я…
— Ты работай да помалкивай. Что же будет, прости меня, если всякий сбитый с толку парень станет жить по им же установленным законам?
— Ступай отсюда, папа. Уходи побыстрее. Пока я не вставил магазин с патронами в автомат, не сбросил предохранитель и не сделал того, чему вы меня хорошо научили. Только отдайте мне приказ, словно какому-нибудь болвану, и я тут же брошусь и вновь до основания разрушу вам Шейх-Дахр. Либо схвачу мотыгу и накинусь на пырей, бурьян и крапиву на всем пространстве страны, от Эйлата до Метулы, пока там не останется ни одного сорняка. Только бы вам всем помереть с миром, а уж я навалюсь, как одержимый, на какой-нибудь кусочек пустыни, который вы мне оставили в воспитательных целях, и посреди пустыни Паран я воткну столько саженцев, сколько вы мне прикажете, женюсь на новых репатриантках, чтобы на практике реализовать вашу заповедь о «слиянии диаспор в Стране Израиля», сделаю вам двадцать жестокосердных внуков, пройдусь плугом по скалам или морю — все, что ни попросите. Только сгиньте наконец с глаз моих, и увидите, как я мигом возьму все в свои руки. Как в разгар военной операции, когда все командиры убиты и какой-нибудь забитый сержантик вдруг принимает на себя командование и спасает все дело. Положитесь на меня, все будет замечательно, в точном соответствии с вашей программой, под мою ответственность, но только сделайте одолжение, сгиньте и дайте мне наконец жить.
Он повернулся спиной к родительскому дому, в окнах которого не горел свет. Нагнулся и осторожно поднял шерстяной носок отца, повесил его на веревку, поправил лямки рюкзака и зашагал дальше. У барака, где располагалась пекарня, Ионатан решил принять влево, чтобы сократить путь к воротам, пройдя заболоченной тропинкой.
Но, уже оказавшись под навесом, на автобусной остановке у обочины шоссе, он вдруг вспомнил, что забыл взять сигареты. Ну и что, кому нужны сигареты? Отныне я не курю. С этим покончено. Без сожалений.
Около двадцати минут стоял Ионатан у обочины, ожидая, не пройдет ли мимо попутка, грузовик или армейский джип. А тем временем, обнаружил он, за холмами Шейх-Дахра начала разгораться заря. Какое-то детское легкомыслие овладело им, и он направил свой автомат на восток, чтобы скосить солнце длинной эффектной очередью как раз в ту секунду, когда оно высунет красный нос из-за развалин деревни Шейх-Дахр. За спиной Ионатана вдохновенно, упиваясь собственной мощью, заливался восторженный куриный хор: «Какой денек, какой денек!» «Заткнитесь, — произнес Иони вслух и рассмеялся, — замолчите, дорогие друзья, мы вас уже наслушались вдосталь. Ночь прошла, наступило утро, и хорошие дети получат стакан какао после того, как сходят на горшок и вымоют руки. А кого сегодня нет, детки? Маленького Ионатана нет. Он с утра убежал в сад. И забрался. На дерево. Искал птенцов…»
Солнце, румяное, как на детских рисунках, выкатилось из-за холмов, и Ионатан не стал стрелять в него, а отвесил ему глубокий поклон и почтительно, но с едва заметной издевкой спросил: «Чем я могу вам помочь?»
Вот и ночь миновала, наступает зимний день, ясный, великолепный, текущий молоком и медом. Сова, сыч, филин и, возможно, летучая мышь заканчивают охоту в деревне Шейх-Дахр. И если здесь в округе или за линией прекращения огня есть лисы, то и они сейчас, готовясь предаться здоровому сну, забиваются в расселины, в пещеры, окопы на заброшенных командных пунктах. Души мертвых, что властвуют по ночам в деревне Шейх-Дахр, уже получили приказ и торопливо отступили вместе с последними клочьями тумана, рассеянными этим ветерком, прохладным и сладким. Спокойной ночи, лисы, спокойной ночи, души мертвых, спокойной ночи, совы, он уезжает, чтобы наконец-то пожить в свое удовольствие.
Ионатан старался не оглядываться. Какое-то смутное опасение удерживало его от того, чтобы бросить взгляд на тот уголок, где он родился и вырос, на поселок, созданный его родителями на скалистом холме; некогда это место считалось проклятым, а ныне оно превратилось в прекрасный оазис, окруженный рощами, утопающий в зелени. Там пока еще почти все спят. Пусть поспят еще немного. И во всех близлежащих кибуцах спят дорогие друзья-товарищи, спят миловидные нянечки и воспитательницы, спят лысеющие добродушные активисты, пожилые земледельцы, птичники, садовники, пастухи, люди, которые перебрались сюда из сотен захудалых еврейских местечек, перевернувшие здесь небо, землю и самих себя. А вдалеке отсюда тоже спят люди — на всех просторах, во всех уголках этой земли, которую я, как говорится, защищал своим телом, на которой я работал. Когда они спят, они нежны и слабы. Как и та, что была моей женой: она была нежна всегда, потому что никогда не просыпалась…
Что хорошо, когда спишь, это то, что каждый наконец-то остается один, никто не окружает его. Каждый — маленькая планета, каждый в своих снах, каждый за миллион километров от остальных, даже от тех, кто спит с ним рядом в двуспальной кровати. Во сне не существует комиссий, должностей, «серьезных ситуаций», «веления времени», «величия стоящих задач». И нет такого закона, который бы обязывал во сне «считаться с ближним». Каждый сам по себе. Каждому — свое. Собравшийся в путь уезжает во сне туда, где его ждут, домой или в иное место. Достойный любви во сне получает ее. А тот, кому назначено быть одиноким, одинок. Тот, кто заслужил тревогу, раскаяние и наказание, наказан и тяжко вздыхает во сне. Даже старики, пережившие инфаркт, а то и два, изъеденные ревматизмом, измученные геморроем, во сне превращаются в молодых парней, «кавалеров», как они это называют, а то и вновь становятся мамочкиными сынками. Жаждущий наслаждения черпает его полными пригоршнями, алчущий страданий получает их, сколько хочет. Все запросто, и всего вдоволь. Хочешь вернуться в прошлое — тебе возвращают минувшие дни. Соскучился по давно оставленным местам или мечтаешь побывать там, где еще не ступала твоя нога, — тебя мигом доставляют в облюбованные края. Боящийся смерти получает прививку от страха, а тот, кому невтерпеж повоевать, воюет себе. А если возникает необходимость встретиться с теми, кто умер, их можно позвать, пусть войдут в сон.