Ионатан, стоящий себе в одиночестве и не проявляющий никаких признаков нетерпения, через некоторое время решил, что должен исправить надпись. Уголок магазина с патронами вполне мог послужить ему резцом по асбесту. На одноглазом минометном стволе следует написать «член». А по всему рисунку — Mea culpa, а может, «Да здравствует справедливость!». Но внезапно Ионатан отказался от своего намерения. Он перечеркнул два последних слова, а первое сделал еще более четким. И тут остановился рядом с ним обшарпанный армейский грузовичок-вездеход с двумя солдатами-резервистами. Вид у них был довольно потрепанный, оба в темных очках, защищающих от ветра и пыли, один — в плотной шинели, другой прикрыл голову и плечи серым одеялом, отчего стал похож на араба или еврея, завернувшегося в молитвенную накидку — талит. Без лишних слов взобрался Ионатан в кузов через задний борт, бросил свое снаряжение среди прочих валяющихся там рюкзаков, свернулся калачиком, укрывшись штормовкой и удобно примостившись на пропитанных маслом брезентовых полотнищах. И в то же мгновение охватили его, растекаясь по жилам, бурный восторг и радость от быстрой езды. Он сощурил глаза, принимая всей грудью удары ветра острые, холодные, пронизывающие, сухие. Словно бичом, секли его лицо мелкие песчинки. На протяжении всего пути Ионатан крепко сжимал магазин с патронами, тот самый, с помощью которого подправил надпись на похабной картинке там, под навесом, где ожидают попутной машины.
Уже давно осталась позади Беэр-Шева, а пустыня все еще зеленела первыми всходами хлебов на бескрайних и безлюдных полях. Казалось, пастелью прошлись по мягко очерченным холмам, и не оторвать от них глаз, слезящихся от ветра и песка. Зеленый цвет был как-то особенно глубок, то там, то тут менялся он под налетавшими порывами ветра, то там, то тут ослепительно взблескивали лужи. И постепенно он, этот цвет, затухал в пространстве, стремясь коснуться голубизны горизонта, словно где-то там, в дальней дали, и в самом деле примиряются наконец-то оттенки неба и поля. Умиротворение. Есть любовь на свете, где-то там, далеко-далеко отсюда, где небесный свод мягко ниспадает на вспаханное поле. Там все завершается наилучшим образом, полным покоем…
Но меж этим местом и тем — бескрайний простор, на котором беззвучно вздымаются волны хлебов. Ни дома. Ни деревца. Ни человека. Поле за полем. Раскинулись привольно. Выгибаются в неизбывном томлении. Неслышное дуновение. Ни голоса, ни отклика. Только урчанье мотора Равнины. Нежность. Холмы. Равнины. И брызги света до самого края земли. И только дорога пронзает все, словно черная стрела. Вот она — жизнь. Вот он — мир. Вот он — я. Так выглядит любовь. Только лежи себе спокойно — и получишь, только лежи — и воздастся тебе. Все в ожидании, все открыто, все возможно. Вот так и приходят чудеса.
То тут, то там ловят его прищуренные глаза приметы простой жизни. Несколько шатров из козьих шкур словно темное пятно, что растекается по сверкающему полотну. Одинокая автопокрышка, постепенно обращающаяся в ничто. Или брошенная канистра, пробитая пулями, мирно ржавеющая в потоках зимнего света. А случается, на мгновение принесет ветер смрад гниющего верблюжьего трупа либо какой-то другой падали. Или долетит дым, смешанный с запахами жженого масла и бензина. И опять, и опять обновление: сухой ветер Негева приносит всё очищающую ясность. Уколы песчинок. Прозрачный высокий свет.
По временам открываются ему признаки не слишком активного военного присутствия. Одинокая антенна, торчащая на вершине далекого холма. Остов старого грузовичка у дороги. Три-четыре джипа пронеслись навстречу с самых дальних южных границ. Промелькнули мимо Ионатана, угрожающе наставив пулеметы, укрепленные на перекладине, что приварена прямо к капоту. Губы все больше пересыхали, да и в горле начало покалывать. Из глаз текли слезы. Но никогда еще Ионатану не было так хорошо.
Когда солнце там, за спиной, стало опускаться на землю, они въехали на равнину, покрытую сетью трещин. Пустыня плавно скатывалась в гигантскую расселину. Нивы встречались все реже, кое-где виднелись чахлые скирды, делянки ячменя с большими проплешинами, дикие заросли, пустоши. Коричнево-серые пятна кремниевого щебня темнели на склонах холмов, ломаной линией уходящих к востоку. За крутым поворотом дороги слезящимся глазам открылись отроги гор Эдома, окутанные вуалью голубоватого тумана. Скопище титанов-инопланетян, заблудившихся в этих местах. Давным-давно, в начале времен, странствовали горы, пожирая пространство за пространством, пока, утомившись, не рухнули прямо здесь, у Мертвого моря, подсекшего их сверкающими лезвиями — лучами, что отражаются от его ослепительной поверхности. Ночью горы, очнувшись ото сна, поднимутся во весь рост и коснутся затянутого туманом неба. Ионатан улыбнулся горам тонко и лукаво. И легонько помахал им рукой, едва ли не подмигнув: ну вот, еще немного — и я появлюсь! Вот-вот и я присоединюсь к вам. Вы только спокойно подождите меня. Я уже ваш, я принадлежу вам.
Он вспомнил ту граничащую с омерзением ненависть, которую питал к пустыне его отец. Всякий раз, когда Иолек слышал слово «пустыня», лицо его искажалось, словно при нем произнесли непристойность. Порой он говорил о «завоевании пустыни». По его мнению, пустыни были позорным пятном на карте страны, напоминанием о грехе, давним злым врагом, присутствие которого несет в себе опасность. Против этого врага мы должны встать грудью, вооружившись тракторами, оросительными системами, химическими удобрениями, и сражаться с ним, пока цветение не победит последнюю из мрачных голых скал; «возрадуются пустыня и сухая земля, и возвеселится степь необитаемая», как сказано у пророка Исайи, ибо ключи забьют в пустыне и реки потекут по степи необитаемой. Еврейский плуг проложит свою борозду, озера возникнут там, где была бесплодная земля, и напоят ее своей влагой. Мы положим конец одичанию и вновь зажжем зеленое пламя по всей земле. А вот и пустыня… Я почти целый день не курил. Ни единой сигареты. И бородку начал отращивать. И уже никто не может мне сказать, что можно делать, а чего нельзя.
Солдат, сидящий рядом с водителем, вдруг закричал из глубин своего одеяла:
— Эй, приятель, тебе куда?
— Вниз.
— До Эйн-Хуцуба, идет?
— Идет.
И молчание. И едем мы в странном свете уходящего дня. И ветер свистит. И молчание.
Здравствуй, пустыня! Привет! А я тебя уже хорошо знаю. Твои красные утесы и твои черные утесы. Твои скальные осыпи, русла пересыхающих речек, которые бедуины называют вади. Контрасты. Каменные стены. Хитросплетения тайных расселин, наполненных дождевой водой и скрытых от глаз человеческих.
А я в детстве был очень послушным, и все называли меня «хорошим». Всю жизнь мне было стыдно того, что я такой хороший, простой, праведный, бесхитростный. И что это вообще значит — быть «хорошим»? Походить на теленка, белого и симпатичного, плетущегося в самом хвосте стада? Отныне все иначе. Отныне я и в самом деле «хороший». К примеру, я подарил свою жену парнишке, новому репатрианту. Пусть наслаждается ею на здоровье и перестанет мучиться и страдать. А родителей своих я одним махом избавил от проблемы, которая отравляла им жизнь двадцать лет: встали они поутру и обнаружили, что проблема исчезла. Пусть будут мне благодарны! Кончено. А Римоне я преподнес нового мужчину, который — за те же деньги — еще и маленький ребенок, расти и балуй в свое удовольствие. И Тию я им оставил. Моя постель — ваша. Даже красивый шахматный столик, который я так искусно вырезал из масличного дерева, оставлен вам в подарок. Потому что я такой хороший. Потому что таким я был всегда. Потому что это долг каждого из нас — постараться быть хорошим, и тогда страдания исчезнут. К сирийцам, которых мне пришлось убивать, я не испытывал ненависти, у меня не было к ним личных счетов: они пришли, чтобы убить нас, но мы их одолели. Должны были одолеть. Срулик-музыкант сказал однажды, что в мире слишком много боли и наша обязанность — уменьшать эту боль, а не прибавлять к ней новую. Брось, сказал я тогда Срулику, и ты туда же со своим сионизмом. Очень просто. Ибо это и есть сионизм, сионизм от самого сердца. Леви Эшкол, мой отец, Срулик да еще Давид Бен-Гурион — все они самые прекрасные, самые удивительные евреи, когда-либо существовавшие на свете. Даже в Священном Писании не сыщешь подобных. Даже пророки, при всем к ним почтении, были, в конечном счете, людьми, произносившими великолепные слова, но ничего не создавшими. А эти наши старики осознали вдруг полвека назад, что гибель грозит всему еврейскому народу, что надвигается великое несчастье. И тогда взяли они свою судьбу в собственные руки и все вместе ринулись вперед, не на жизнь, а на смерть бились они — головой об стену. Стену они проломили и добились того, что теперь есть у нас страна. И за это я готов сказать им: «Почет вам и уважение!» Вот и вслух могу произнести. И крикнуть могу. Пусть услышат и горы, и долины с пересохшими руслами рек, и этот пустынный, скорпионий ландшафт за бортом грузовика. Пусть услышат и усвоят раз и навсегда: «Почет вам и уважение, Иолек Лифшиц, и Сточник, и Срулик! Да здравствуют Давид Бен-Гурион и Леви Эшкол! Да здравствует Государство Израиль!» Один из таких людей — Берл Кацнельсон, не доживший до провозглашения нашего государства, но отдавший все силы, чтобы оно было создано; ноготь с мизинца таких людей, как он и его сподвижники, стоит дороже, чем весь этот недоделанный Уди, чем Эйтан с Чупкой и одноглазым Моше Даяном в придачу. Мы мусор, а они спасители Израиля. Во всем мире нет сегодня им подобных гигантов. Даже в Америке нет. Взять хоть того же Заро — слабак, презренный и отверженный, а не за ним ли гонялся с ножом весь мир? С тех пор как он появился на свет, весь мир хотел его убить и едва не убил: и немцы, и русские, и арабы, и поляки, и румыны… Кто только ни пытался… Греки, римляне, фараон… Все нападают, словно дикие звери, чтобы уничтожить парня с нежной душой, гитариста Божьей милостью, мыслителя с возвышенными идеями, чувствительного сверх всякой меры. И если бы не мой отец, не Берл, не Срулик, не Аарон Давид Гордон и все остальные, то куда бы ему бежать? И где во всем этом дерьмовом мире могли принять его как у нас, без лишних вопросов, немедленно предоставить работу и жилье, открыть ему сердце, дать красивую женщину, и уважение, и новую жизнь? Да здравствуют Бен-Гурион и Эшкол, да здравствует кибуц! Честь и слава Государству Израиль! Дай-mo Бог, чтобы и я был человеком, каким следует быть, а не этаким избалованным дерьмом, не с