Уготован покой... — страница 67 из 85

Иолек перебил ее:

— Хава, будь так любезна… Тут нечего объяснять. Эшкол разберется и без тебя.

Усталым движением руки Эшкол показал, что отказывается от намерения немедленно отправиться в путь, при этом добродушная улыбка не исчезла с его лица.

— Ладно уж. Ничего не случится. А эти шмендрики там, в машине, пусть подождут. Я ведь пока еще не их личная собственность. Да и Северная Галилея не убежит. Позволим этому молодому человеку завершить то, что он начал излагать. Но при условии, что перестанет он называть меня «ваша честь» и начнет изъясняться человеческим языком. Не бойся ничего, юноша, говори, твой покорный слуга внемлет тебе. Только будь любезен, избавь нас от всяческих предисловий, говори прямо, а не ходи вокруг да около. Что это значит — ты ее муж? Я не понял. Разве она не невестка Иолека, которая…

— Галилея может убежать, мой господин! — завопил Азария, побледнев, охваченный какой-то лихорадкой, однако не преступая правил вежливости. — И Галилея, и Негев, и все остальное! Вдруг грянет война. Нас застанут врасплох. Накинутся на нас. Как во время погрома. Ведь уже точат ножи. Это, как говорится, написано на стене огненными буквами. И это, если говорить предельно кратко, и есть та причина, из-за которой Ионатан поднялся и отправился в путь с оружием в руках. Еще немного — и вспыхнет война. Прошу прощения.

— Заро, — произнесла Римона, — не раздражайся.

— А ты не вмешивайся. Разве ты не видишь, что стою я один против всего мира? И моя любимая тоже должна присоединиться к тем, кто против меня?! Я предупредил товарища Эшкола, что война приближается и даже если мы одержим в ней победу, то это-то и станет началом конца. Я сказал и замолкаю. Отныне буду нем как рыба.

— Может, и так, — сказал Эшкол, — может, парень и прав. Тяжко у меня на сердце. Огромный страх владеет мною, и нет у меня никакого желания побеждать в очередной войне. Ну да ладно… Ничего себе утешение, ничего себе спасение обещаем мы нынче друг другу… Как зовут тебя, молодой человек?

— Я — Гитлин, так сказать. Гитлин Азария. Гитлин — это моя фамилия. И мне жаль всех.

— То есть? Бога ради, сделай милость, снизойди и объясни нам, что же такого мы натворили, что достойны сожаления?

За толстыми стеклами очков Эшкола вспыхнули озорные искры. Своими широкими ладонями он тяжело опирался о низкий столик.

— Все чрезвычайно просто, мой господин. Вы нуждаетесь в милосердии. Со всех сторон лишь бездны ненависти. Никто никого не любит. Бездны одиночества на просторах всей страны. И подобное состояние, как мне кажется, один из признаков разрухи и опустошения, а также полная противоположность сионизму. Одиночество, беззаконие, ненависть. Никто никого не любит. Никто не любит даже вас, мой господин. Смеются над вами за вашей спиной. Говорят, что вы слишком мягки, ни рыба ни мясо, чересчур уступчивы, этакий бедняга, но в то же время торгаш, хитрец, себе на уме. За вашей спиной они говорят о вас как нацисты. И выражения их — это исполненные ненависти выражения, свойственные антисемитам: «ростовщик», «жиденок», «проситель». И обо мне говорят так же. Пожалуйста, не перебивайте меня, товарищ Иолек. Я мог бы рассказать Эшколу, что вы говорите о нем за глаза. Только вот и вас, товарищ Иолек, мне жаль, потому что и вас тут все ненавидят. В кибуце есть товарищи, которые ждут не дождутся вашей смерти. Таких немало в кибуце Гранот, да и некоторые из присутствующих в этой комнате прямо так и говорят: «Иолек чудовище». И говорят, что Иони, по сути, бежал от вас. Так что лучше вам не перебивать меня, ибо я единственный на весь кибуц, а возможно, и на всю страну, кто не перестал жалеть всех. Это темный ужас, говорю я вам. Это злость. Это беззаконие. Несчастные. Вам без конца лгут, пляшут перед вами, лишь бы вы радовались. Никто никого не любит. Даже в кибуце любовь почти исчезла из жизни. Чего уж тут удивляться, что Иони сбежал. Только я люблю всех, а Римона любит меня и Иони. То, о чем вы так безвкусно шутили, — устроить хорошую драку и двинуть друг другу в зубы — это, по случаю, и есть чистая правда. Ибо вы полны ненависти. Иолек — от зависти. А господин Эшкол сидит себе и злорадствует, слыша от меня все эти сплетни. А что уж говорить об отношениях между Давидом Бен-Гурионом и господином Эшколом. Уж если среди евреев свирепствует такая страшная ненависть, что же удивительного в том, что другие народы ненавидят нас. Скажем, арабы. Срулик до смерти хочет быть Иолеком. Иолек до смерти хочет быть Эшколом. Эшкол до смерти хочет быть Бен-Гурионом. Хава всыпала бы вам в чай яду, только ей не хватает смелости сделать это. А еще есть Уди, и Эйтан, и Амос, сын ваш, которые целыми днями говорят о том, как извести всех арабов. Болото, а не страна. Джунгли, а не кибуц. Смерть, а не сионизм. Хава, называющая всех убийцами, знает, о чем она говорит, поскольку хорошо знакома со всеми, да только и сама она убийца. Она бы убила меня сейчас, прямо не сходя с места. Раздавила бы, как букашку. А я и в самом деле букашка. Но только не убийца. Уж это нет! Я еврей-сионист. Я верю в кибуц. Вы уж, наверно, позабыли, что у Иони и Римоны была дочка. Эфрат. И она умерла. Воздух был пропитан смертью. Я рожу вам нового ребенка. Потому что мы с Римоной еще не забыли про любовь. Полный любви, я предупреждаю вас — и это будет мое последнее слово, — что вскоре разразится война, предупреждение уже написано на стене огненными буквами. Я люблю Иолека, потому что он отец мой, и одинокого Срулика, с его нежной душой, и исстрадавшуюся Хаву, и вас, ваша честь, господин глава правительства, и Иони, про которого я уже говорил, что он мой старший брат. Только во имя этой великой любви я позволил себе столь бесцеремонно влезть в разговор. Во имя любви ко всем присутствующим, к стране, к кибуцу, во имя любви к несчастному народу Израиля. Если я говорил чуть больше отпущенного мне времени, прошу простить меня. Я закончил. И Бог да смилуется над всеми нами!

— Аминь! Сэла! — произнес Эшкол слова, которыми заканчиваются еврейские молитвы, и улыбка застыла на его усталом лице. — Раны, причиненные любовью, достойны уважения. В данный момент я вынужден отказаться от своего права на ответное слово. А ты, молодой человек, если случай занесет тебя как-нибудь в Иерусалим, будь любезен, явись ко мне, обменяемся мнениями. А пока всего хорошего! Если объявится блудный сын, то, будьте добры, известите меня немедленно. Даже посреди ночи. Надпись на стене и все такое прочее — в это я отказывался верить всю свою жизнь. Мы должны проявить сдержанность, набраться мужества и надеяться на лучшее. Будьте все благословенны. Мир вам!

Выходя, он дважды, словно в рассеянности, похлопал по плечу Азарию Гитлина, который наконец-то отступил от двери и позволил главе правительства покинуть комнату. Два молодых человека, сопровождавших Эшкола, статные, подтянутые, до удивления похожие друг на друга, гладко выбритые блондины, с прическами в американском стиле, в повязанных широким узлом галстуках спокойных тонов, встали слева и справа от главы правительства. Проводок аппарата, сообщавшего им обстановку на местности, убегал куда-то за воротник их синих костюмов. Они распахнули перед Эшколом дверцу автомобиля, они же ее и закрыли после того, как он уселся, и машина тут же умчалась. Срулик сказал:

— Азария, пойдем! Я должен с тобой поговорить. И немедленно.

Иолек же произнес почти весело, забавляясь:

— В чем дело? Даже хорошо, что Эшкол выслушал все по полной программе. Это ему не повредит. Ведь он со всех сторон окружен подхалимами, дипломированными прохвостами. Ну, а Азария слегка напоил его уксусом, да и слушателям доставил удовольствие. Так в чем же дело? Иди-ка сюда, Азария, ты заработал рюмашку коньяка. Вот, выпей за здоровье дьявола. Помолчи, Хава! Не вмешивайся. Убийцы выпьют себе на здоровье. Видели, как Эшкол выглядит? Страшно смотреть: груда развалин. Римонка, не слушай ее. Оставь бутылку так, чтобы я мог дотянуться. А теперь закурим…

— Сумасшедшие, — проворчала Хава, — все вы!

А Римона сказала:

— У Заро жар. И у Срулика температура. У Иолека больное сердце. Хава вот уже третьи сутки не смыкает глаз. Мы проговорили целый час, а теперь пора отдохнуть.

Она сложила посуду в раковину. Прошлась по столу тряпочкой, собираясь вымыть и протереть его насухо.

Но отворилась дверь, и появился новый гость.

4

Воскресенье. 7 марта 1966 года. Половина одиннадцатого. Вечер.

С чего начну я нынешним вечером свой отчет? Быть может, с того, что прошлой ночью я наконец излечился от гриппа. А сегодня первый день, когда я официально вступил в должность секретаря кибуца. Я все еще усмехаюсь про себя, когда пишу здесь о своей должности: я — секретарь кибуца. Накануне общее собрание избрало меня почти единогласно, сам я при голосовании не присутствовал, поскольку вчера у меня еще была высокая температура. Только сильная слабость помешала мне закутаться и прийти на собрание, чтобы просто заявить: «Товарищи мои, я сожалею. Я все взвесил заново и пришел просить вас, чтобы вы отменили мое назначение. Я для этого не гожусь».

Но назначение уже вступило в силу. Назад дороги нет. Итак, я и дальше буду работать в меру моих скромных возможностей, никуда не сбегу.

Хава Лифшиц спит сейчас здесь, в соседней комнате, разумеется, на моей холостяцкой кровати, после того как врач сделал ей успокаивающий укол. Как странно, женщина в моей постели. Я пишу это с мальчишеской ухмылкой: мало ли что может прийти кому-то в голову по этому поводу?

Что до меня, то мне придется коротать нынешнюю ночь на матраце в этой комнате. Я буду охранять Хаву. Буду охранять весь кибуц. Я устроил так, что медсестра Рахель Сточник проведет ночь в квартире Иолека, поскольку его лечащий врач обеспокоен последней кардиограммой, а также скачками кровяного давления. Иолек все еще категорически отказывается лечь в больницу. Завтра мы примем решение, отправлять ли Иолека на обследование, невзирая на его сопротивление. Примем решение? Я пишу это и сам прихожу в недоумение: что значит — примем решение? Ведь отныне я секретарь кибуца. Ответственность лежит на мне. Завтра я потащу его в больницу на буксире, хочет он того или нет.