Угрюм-река — страница 110 из 190

Муж рыл для рабочих новые землянки, Нина строила на свои средства светлые бараки. Муж, с согласия губернатора, сооружал на окраине поселка деревянную тюрьму, Нина приступила к постройке больницы на сто коек.

В постройках Нине помогали инженер Протасов и двое передовых, хорошо грамотных десятников из рабочих. Оба они взяли расчет в конторе Громова и перешли на работу к Нине. У нее двести человек собственных рабочих. Она платит им столько же, сколько и Прохор, но заботится о них, как мать.

Эти деяния Нины все более и более раздражали Прохора. Он никак не ожидал от нее такой прыти. Он удивлен, не по-хорошему взволнован.

— Слушай, мать игуменья, всечестная строительница, — как-то сказал он ей. — А ведь ты мне ножку подставляешь. Ты своих рабочих уж слишком того… Как бы это тебе сказать… пирогами кормишь… Боюсь, что мои роптать начнут.

— А ты поступай так, чтоб не роптали.

— Тебе легко, мне трудно. Ты играешь в благотворительность, а я на них наживаю капитал.

— Зачем тебе он?

— Чтоб расширить и утвердить дело. Я должен же в конце концов забраться на вершину.

— Смотри, чтоб не закружилась голова.

— Моя голова крепкая.

В общем на этот раз кончилось все благополучно. Нина продолжала свое пока небольшое дело, Прохор свое: рубил тайгу, вздымал пласты, опрокидывал скалы. И с горечью в сердце посмеивался над затеями Нины.

14

Но вот налетела с румяной веселой харей, сдобная, разгульная, в красном сарафане Масленица.

На два дня заброшены все заботы, и — дым коромыслом над тайгой. Русское разливное гулеванье, как и встарь в селе Медведеве при Петре Данилыче, зачалось с обжорства: чрез всю масленичную неделю катились колесом тысячи блинов. Тайга на много верст кругом пропахла блинным духом. Белка морщилась в дупле, медведь чихал в берлоге. Бродяги, спиртоносы и всякий темный люд, принюхиваясь, раздувая ноздри, спешили из таежных трущоб поближе к веселым людям: авось блинок-другой перепадет, авось подвернется случай кому-нибудь перерезать горло и вывернуть карманы.

Званые вечера, блины, ряженые: цыгане, медведи, турки, а ночью — катанье с гор. Прохор Петрович выстроил с крутого берега реки гору на столбах, она вихрем мчала на своей спине укрытые коврами сани на целую версту. По бокам пылали костры, горели смоляные бочки, факелы и сотни разноцветных фонарей. Вверху, на горе, гремел духовой оркестр. Чтоб музыканты не застыли на морозе, им отпущен бочонок водки. Трубы, флейты под конец начали сбиваться, и два барабана гремели невпопад.

Протасов, Прохор, Нина с Верочкой, мистер Кук и волк катались с горы на одних санях. За ними, на изукрашенной кошевке — Манечка, дьякон Ферапонт и хохотушка Кэтти. В ней большая перемена: она резва, игрива, вовсю кокетничает с дьяконом, а маленькая Манечка ревнует, злится.

— А вот ужо я вас на троечке… О-го-го-го!.. — гудит дьякон, как из бочки. — Вси языцы, восплещите руками!

За дьяконом мчится на санях-самокатах одетый Осман-пашой пьяный Илья Петрович Сохатых. Покачиваясь, он стоит дубом, размахивает бутылкой и орет, как козел на заборе:

— Яман! Якши!.. Ала-ала-ала!..

Его поддерживают за красные штаны и за ворот Февронья Сидоровна с Анной Иннокентьевной, две сдобные, как Масленица, бабы.

— Анюта! Анна Иннокентьевна! — взывает захмелевший Прохор. — Мармелад! Залазь к нам…

— Ала-дыра-мура! — козлом блеет Илья Сохатых. — Секим башка!.. Она мой гарем!.. — и под озорные крики летит кубарем из саней.

Визг, хохот, веселая пальба из ружей. А за санями еще, еще сани, кошевки, салазки, кучи ребятишек, кучи парней к девок. Писк, шум, песня, поцслуйчики…

— О, о! До чего очшень люблю самый разудалый Масленица! — восклицает мистер Кук. — Очшень лючший русский пословиц: «На свои сани не ложись!»

Он не знает, чем и как угодить Нине: и муфту поддержит, и ноги прикроет шубой, и все заглядывает, все заглядывает в ее глаза, тужится заглянуть и в сердце, но сердце богини замкнуто и холодно как лед.

— Берегите нос, — говорит она.

— О да!.. О да… Благодарю вас очшень. Мой нос — мое несчастье, — и утыкается раскрасневшимся лицом в енотовый пушистый воротник.

— Мамочка, волченька хвостик отморозил, — сюсюкает быстроглазка Верочка. — Он лижется.


Прошли два угарных дня, две ночи. С Кэтти что-то случилось; да, да, что-то такое стряслось странное, загадочное. Какие-то игривые грезы во сне и наяву будоражили ее, как хмель. Ох, уж эта Масленица! Ох, уж эти двадцать пять тишайших девических годков…

Манечка на целую неделю уехала в гости к тетке в ближайшее село. Ну, что ж, это ничего, это отлично, это замечательно.

Вот и яркая звезда зажглась, вот и месяц серебрит просторные пути. Дьякон Ферапонт нанял ямскую тройку и мчит к заветному крыльцу. Дубом воздвиг себя в санях, как колокольня, шапка набекрень, шуба нараспашку, забрал в левую горсть вожжи, в правой — кнут, в зубах — большая трубка, в передке саней — четвертуха водки и пельмени. Хо-хо, то ли не дьякон Ферапонт!

Может быть, и верно, — отец дьякон, а может, — искусный конокрад-цыган. Гей, гей, Манечка, люди, ямщики, летите за цыганом-похитителем в погоню!

— Ка-хы! — ухмыляясь в бороду, по-цыгански ухает великолепный Ферапонт, и — кони у крыльца.

Стук-бряк в звонкое колечко у ворот. Выходит она, закутанная в беличью, вверх мехом, шубку. Высокая и легкая. На голове пепельно-серая, с лунным голубым отливом, оренбургской шерсти шаль.

— Похищайте, похищайте, злодей, — говорит она и тихо смеется.

Ферапонт не знает, что отвечать, он радостно кричит: «Ка-хы!» И кони, вздрогнув, пляшут.

Вот кнутик свистнул, тройка взвилась и — ходу. Голубая пыль, блестки, бриллианты. Лобастый месяц поднял правую бровь и ухмыльнулся. Колдун ты, месяц! Ты старый, облысевший блудень, потатчик любовных шашней и сам первый в грешном мире потаскун…

Меж тем Нина Яковлевна всполошилась: в семь часов назначен оперный спектакль — отрывки из «Снегурочки», где дьякон Ферапонт, с вынужденного благословенья священника, должен играть Берендея.

Было признано, что по внешнему виду дьякон точь-в-точь — царь Берендей. А так как хороших, со сценической внешностью, теноров не нашлось, то волей-неволей решили теноровую партию Берендея спустить на басовый регистр. А что ж такое? Тут не императорский театр… Сойдет!..

Репетиции шли целый месяц. Снегурочку пела молоденькая жена инженера Петропавловского, Купаву — Нина, в Мизгири просился Илья Сохатых, но, по испытании его голосовых средств и слуха, ему запретили даже участвовать в хоре. Роль Мизгиря отдана письмоводителю из ссыльно-политических Парфенову-Раздольскому, бывшему провинциальному певцу. Он главным образом и руководил постановкой пьесы. Церковный хор прекрасно справился со своей задачей. Весьма украсили спектакль и учащиеся в школе.

Представление должно состояться в Народном доме, выстроенном Ниной и вмещающем в себя полтысячи зрителей.

Все сбились с ног в поисках пропавшего дьякона, обошли все тайные притоны, всех шинкарок, стражники колесили по тайге, свистали в свистки с горошинкой, одноногий Федотыч даже брякнул из пушки — авось дьякон услышит, вспомнит. Ах, чтоб его бес задрал!

А месяц с неба лукаво подмигивал бровями: «Знаю, мол, где дьякон, да не больно-то скажу».

…Проскакали гладкою дорогою верст двадцать и свернули к зверовой избушке-зимнику. Взмыленные кони пошли шагом. Зимовье — приземистая избушка с дымовым оконцем и низкой дверью. Звероловы коротают здесь долгие зимние ночи. Возле двери — сухие дрова-смолье. Дьякон берет охапку, разводит в каменке огонь. Зимовье топится по-первобытному: трубы нет, едучий дым набивает избушку сверху донизу, нет сил дышать. Дева сидит в санях, в густом кедровнике, мечтает. Сквозь хвою в черном небе горят далекие миры. «Что вы, кто вы?» — вопрошает она, запрокидывая охваченную жаром голову, но звезды безмолвны, грустны.

Дьякон стоит на карачках возле каменки, дует на костер, горько от дыма плачет. Когда накалятся камни и прочахнут угли, тогда дым выйдет вон, глаза обсохнут, можно пировать. «Дым», — созерцает она и морщит носик. «Дым валит из оконца, из распахнутой двери. А мне хочется есть и… пьянствовать». Сердце ее сладко замирает: лес, звезды, избушка — колдовство. Может быть, в книжках красивее, но здесь острей. Ха-ха, Ферапонт!.. Надо ж так придумать. Пусть все узнают, пусть Манечка ударит ее по щеке — она готова ко всему. Эксцентрично? Да. Вот в этом-то и весь фокус… «Ха-ха, не правда ли, пикантно?»

Она закрывает глаза, прислушивается к себе. Возле нее — медведь, огромный, черный.

— Сейчас буду варить пельмени, — говорит медведь и вытаскивает из саней два тюричка. — А я как на реках Вавилонских, знаете. Тамо седохом и плакахом. Дым, жар… Аж борода трещит… Ох, ты!

Она не слышит, что говорит медведь. От медведя пахнет дымом и чем-то странным, но слово «пельмени» вызывает в ней обильную слюну. Она открывает глаза.

— Ферапонт Самойлыч, вы дивный.

— Дивны дела твоя, — по-церковному отвечает из зимовья медведь и, помедля, кричит: — Уварились!

Он берет ее на руки и вносит в зимовье. Звезды готовы рассказать свою тайну — «кто вы, что вы?» — но девы в санях нет, звезды рассказывают тайну лошадям. Лошади внимательно слушают, жуют овес.

В избушке горят две свечи. По земляному полу — хвои, на хвоях — ковер. Дева сбрасывает шубу. Дьякон преет в рясе. Пельмени с перцем, уксусом аппетитны, восхитительны. Дьякон жадно пьет водку и каждый раз сплевывает сквозь зубы в угол. Дева хохочет, тоже пьет и тоже пробует сплюнуть сквозь зубы, но это ей не удается; она вытирает подбородок надушенным платком.

— Вы, краса моя, откройте зубки щелочкой и этак язычком — цвык! Я горазд плевать сквозь зубы на девять шагов.

Дьякон восседает на сутунке, как на троне, и все-таки едва не упирается головою в потолок: он могуч, избушка низкоросла.

— Говори мне — ты, говори мне — ты, — кокетничает голосом начинающая хмелеть дева.