— Что вы! Тут близко от дома, тайги нет здесь: луга, кедровые рощицы. Вы домой? Пойдемте вместе. А я, знаете, немножко… — И Кэтти, указав на бутылку, захохотала.
Манечка поморщилась. Пошли тропинкой. Походка Кэтти — не из твердых.
— Я этого пижона Борзятникова скоро возненавижу, кажется. Бессодержательный, как пустая бутылка. А скука, страшная скука… Нет людей.
— Да, — сказал дьякон. — Мне даже удивительно, что вы с ним… Ведь он же убивать народ приехал.
— Ну что вы… И вы это считаете возможным?
— Всенепременно так…
— Оставьте, Ферапонт.
Манечка окрысилась:
— Он вам не Ферапонт, а отец дьякон!
— Хорошо, приму к сведению. — И Кэтти опять захохотала с тоской, с надрывом. — Хоть бы Нина скорей возвращалась… Здесь с ума сойдешь. Страшно как-то… Манечка, возьмите меня к себе на квартиру.
Манечка только плечами пожала.
Дьякон нагружен ружьями, метками, как верблюд. На пути — разлившийся по каменистому ложу ручей. Дьякон посадил Манечку на левую руку, а Кэтти на правую. Манечка, кокетливо дрыгая коротенькими ножками, с нарочно подчеркнутой нежностью обхватила шею мужа. В сравнении с величественным дьяконом Манечка напоминала четырехлетнего ребенка, а Кэтти — подростка-девочку. Нужно идти по воде шагов пятьдесят.
— Держитесь обе за шею, — сказал дьякон.
Кэтти, улыбнувшись, как-то по-особому обняла дьякона и задышала ему в ухо винным перегаром.
— Миленький Ферапонтик мой, Ахилла…
Манечка вдруг зафырчала, как кошка, и плюнула Кэтти в лицо. Кэтти, злобно всхохотав, плюнула в Манечку, и они сразу вцепились друг дружке в косы. Дьякон потерял равновесие, поскользнулся, крикнул: «Что вы! Дуры…» — и все трое упали в воду.
— Что это там? — И ротмистр фон Пфеффер указал с коня биноклем на барахтавшихся в воде людей.
Пряткин и Оглядкин, всмотревшись из-под ладоней, сказали:
— Надо полагать, пьяные рабочие дерутся, васкородие…
Ротмистр ответом остался весьма доволен и — галопом дальше по нагорному берегу долины. За ним кучка верховых: жандармы, стражники, судья, офицер Борзятников. Им надо засветло поспеть на территорию механического завода и прииска «Достань». По дороге срывали всюду расклеенные «Воззвания рабочих к рабочим».
12
— Что ж, на работу так и не желаете выходить?
— Не желаем, батюшка. Потому кругом обида! Так и так пропадать. Авось Бог оглянется на нас, натолкнет на правду, а обидчикам пошлет свой скорый суд.
Отец Александр сидел в семейном бараке плотников. Подумал, понюхал табачку и сказал:
— Ваше дело, ваше дело…
Бородачи плотники самодовольно почесывали в ответ спины и зады.
— А я вот зачем… Приближается престольный праздник. Ежегодно, как вы знаете, перед этими днями совершается уборка храма, начисто моются живописные стены и потолок. Подстраиваются особые леса. Мне надо бы пяточек плотников да женщин с десяток, поломоек…
— Не сумлевайся, батюшка. Все сделаем бесплатно, Бога для, — с усердием откликнулись бабы.
На другой день с утра направилась на уборку церкви кучка плотников и женщин. Две большие артели, человек по сотне, привалили с инструментами, с краской ремонтировать Народный дом и школу. Рабочие делали это по собственному почину: они считали и школу и Народный дом для себя полезными. Константин Фарков — босой, штаны засучены — красит вместе с товарищами крышу школы, другая группа конопатит стены, бабы моют окна, полы, двери.
Оба священника в церкви. Бабы с подоткнутыми подолами, пять стариков плотников. Отец Александр говорит:
— Благолепие в храме навели, да и в жилищах ваших стало теперь чисто.
— Зело борзо, зело борзо… — подкрякивает дряхлый отец Ипат.
— Батюшка! — выкрикивают женщины, утирая слезы. — Как мы живем теперь согласно да чисто, так сроду не жили. Даже самим не верится.
— Когда же конец забастовке-то вашей будет?
— А вот собираемся, батюшка, прокурору подавать… Что он скажет, — говорят плотники. — Нам больше некуда податься. Разве в могилу, к червям.
— А вы бы подумали, не пора ли на работу тихо-смирно выходить. Ведь надо вникнуть и в положение хозяина.
— Эх, батюшка! — закричали вперебой плотники и бабы. — Да ежели б ты знал, как эти антихристы над нами издевались, ты бы другое стал говорить. Что мы перенесли в молчанку да выстрадали… А жаловаться боялись: выгонят вон… А ты пожалей нас.
— Жалею, жалею, братия, — нюхает табак отец Александр, и острые из-под густых бровей глаза хмурятся. — Но я враг насилия как с той, так и с другой стороны. Миром надо, братия, покончить.
— Да мы и не насильничаем. Хозяин насильничает-то. Вот ты ему и толкуй. Урезонь его, окаянную силу.
— Верно, верно, верно, — прикрякивает отец Ипат.
После обеда оба священника в синих камилавках, в новых рясах, с протоиерейскими тростями, чинно направляются к дому Прохора Петровича. Отец Александр решил круто поговорить с хозяином:
— Я ударю сей тростью в пол и крикну: «Нечестивец! Богоотступник! Доколе ты будешь, сын сатаны, забыв заветы Христа, терзать народ свой?»
— Именно, именно… — поддакивал, пуча глаза от одышки, толстобрюхенький отец Ипат. — Так и валите, Александр Кузьмич. Я тоже поддержу вас, я тоже ударю тростью, да не в пол, а Прохору по шее, зело борзо… Я его еще сопливым мальчишкой знал. Он ко мне в сад яблоки воровать лазил. Ах, наглец, ах, наглец!
У окна, в тени фиолетовых портьер, стоял притаившийся Прохор. На долгий, троекратный звонок посетителей наконец вышла горничная:
— Ах, здравствуйте, батюшки!.. — И, завиляв глазами и кусая губы, вся загорелась краской. — Прохор Петрович нездоровы. Они давно легли спать и велели сказать, чтоб их больше не беспокоили.
— Передайте господину Громову, когда он проспится… не выспится, а проспится… что к нему приходили два пастыря с духовным назиданием. Он не пожелал их принять — за это он ответит Богу. И нет ему от нас благословения! — Отец Александр, задышав волосатыми ноздрями, стал осанисто, с высоко поднятой головой, спускаться с крыльца, ударяя посохом в ступени.
— Ах, наглец, ах, наглец! — шамкал, поспевая за ним, отец Ипат. — Яблоки воровал… белый налив. Ах, мошенник!
В тени фиолетовых портьер стоял у окна Прохор, смотрел им вслед.
Ротмистр фон Пфеффер, засветло прибыв на территорию механического завода и прииска «Достань», довольно своеобразно изучал обстановку дела: он со своей сворой ходил из барака в барак, из избы в избу, заглядывал в казармы, в землянки, всюду топал ногами, потрясал саблей, угрожал:
— Ежели не выйдете на работу, приду сюда с солдатами, буду расстреливать вас прямо в казармах, не щадя ни баб, ни ваших кривоногих выродков!
— Мы бешеные волки, что ли, чтоб расстреливать? Мы люди, ваше высокоблагородие. Мы правду ищем. Смирней нас нет, — едва сдерживая себя, миролюбиво отвечали ему холодные и теплые рабочие. А те, кто погорячей, лишь только ротмистр начинал удаляться прочь от жительства, по-озорному тюкали ему вдогонку:
— Тю-тю-тю-тю… Перец!..
Не отставали в присвистах, в гике и ребятишки. Ротмистр зеленел, путался ногами в длинной сабле.
Вечером власти и стражники куда-то уехали. А глухой ночью мировой судья, ротмистр с жандармами, урядниками и стражниками тихо подошли к холостой казарме, оцепленной прибывшими солдатами. Сипло, заполошно лаяли собаки. Небо в густых тучах. Навстречу караульный с фонарем:
— Кто идет?
— Свои.
Караульный от «своих» попятился, снял шапку.
— Доможиров, Васильев, Семенов, Марков и Краснобаев дома?
— Кажись, дома. Кажись, спят. Доподлинно боюсь сказать.
В бараке — сонная тишина и всхрапы. Электростанция бастует, свету нет, темно.
…Темно и там, вдали отсюда, в селе Разбой. Они идут на улицу. Мертвый волк в странной гримасе скалит красную пасть на них, зверушки улыбаются. Мрачное небо придавило землю, кругом — молчание, в жилищах огни давно погасли.
— Темно, — говорит Протасов.
— Да, темно. — Шапошников провожает его с самодельным фонарем. — Тут грязь, держитесь правее…
Идут молча. Протасов чувствует взволнованные вздохи спутника. Протасов думает о Нине, о ее вчерашней телеграмме:
«Верочка умирает. Я в отчаянии, я разрываюсь, пренебрегите всем, ради меня вернитесь на службу».
Протасов говорит:
— Я больше всего боюсь, что мой уход со службы рабочие могут понять как мою трусость. Скажут: «Взял да перед самой забастовкой и сбежал». Я твердо решил вернуться. Вы одобряете это, Шапошников?
…Фонарь плывет дальше. Разбуженный Петр Доможиров вскакивает. На скамье, под брошенной рубахой, под штанами куча «сознательных записок».
— Ты арестован! Одевайся.
Фонарь, въедаясь в лица спящих, оплывает длинный ряд двухэтажных нар. Рабочего Васильева нет, Васильев скрылся. Взято пятеро.
— А за что берете?! — кричат они.
— Что, что? Кого берут?! — Поднимаются на нарах люди, скребут спросонья изъеденные клопами бока, незряче смотрят на блудливый огонек фонарика, прислушиваются к звяку удаляющихся шпор. — Эй, староста, что случилось?!
— Наших взяли.
В другой казарме взято четверо, с ними — случайно ночевавший здесь Гриша Голован. Тщательно искали гектограф и прокламации «Воззвание рабочих к рабочим» — не нашли. Не нашли и латыша Мартына и многих назначенных к аресту. Ротмистр злился. Проснувшиеся в разных углах рабочие кричали;
— Зачем вы приходите к нам ночью, да еще с солдатами? Мы мирно бастуем, никого не трогаем. Пошлите нам повестки, мы и сами пришли бы… Днем.
В бараке на прииске «Достань» взяты трое: политический ссыльный студент Лохов и два российских семейных крестьянина. Рассветало. Многие поднялись, варили чай. Шумели, подсмеивались над ротмистром, над солдатами.
В красной, ниже колен, рубахе приискатель-бородач язвительно орал с улицы в барак:
— Эй, бабы, ребятишки, старатели! Все выходи!.. Пускай всех забирают…
— Молчать, сволочь!! — бряцает саблей ротмистр.