Угрюм-река — страница 142 из 190

В жизни людей не было радости. Песни смолкли. Народ тосковал. Может быть, тени мертвых блуждают, может быть, зреет новый грех и насилие. На кладбище ежедневно ходит народ. Тихие женщины, чье сердце чисто и просто, кладут на могилы венки, молятся. По ночам воют собаки, филин где-то близко ухает, стонет в болоте выпь.

И вот напряжение токов вдруг разрядилось, как молния.

…Вечер. Из голубого дома Стешеньки, наотмашь ударив руками в дверь крыльца, вылетела с визгом Груня. В тот же миг распахнулось окно и, сверкнув юбками, прыгнула на улицу обезумевшая Стешенька, страшно крича: «Ай, ай, ай!» А в доме кто-то хрипел.

И покажись проходившей старухе, что у Стешеньки перерезано горло, из горла по белой шее ручьями кровь. Старуха — прытью, как лошадь, по улице, заполошно орала:

— Караул! Караул!.. Прохор Громов любовницу свою зарезал… Ой, ой!.. Голову напрочь…

— Да нешто он здесь? — спрашивали встречные.

— Здесь, подлая душа… А где же ему быть-то?.. — и бабка дальше…

В два прыжка чрез дорогу, сабля наголо, в скандальный голубенький домик ворвался случайный прохожий офицер.

Посреди дороги спешил с почты запыхавшийся рассыльный, за ним — трехлапый пес.

— Кому телеграмма? От кого телеграмма? — наперебой торопливо спрашивали рабочие; они все еще ждали важных вестей из Питера по делу расстрела. — Чего в телеграмме? Эй, милый!

— Не знаю! Спешная. Инженеру Протасову…

Трехпалый, с оглоданным ухом пес-медвежатник остановился против квартиры Кэтти, присел, поджал ухо, дурным голосом взвыл, тявкнул и — дальше.

Протасов читал:


«Через пять дней буду с вами. Вышлите пристань лошадей.

Нина»


Когда раскатилась повсюду весть о расстреле, в Питере и других городах пятьсот тысяч рабочих объявили однодневную забастовку протеста и на работы не вышли. А в обеих столицах забастовка тянулась целых пять дней.

Шумели без толку и в Государственной думе ораторы.

Даже стыдили министра Макарова. А с министра как с гуся вода: «Так было, так будет».

Но казалось бесспорным для всех понимающих (разумеется, кроме правительства), что пролетарское движение в России растет. Забастовки протеста лишь были началом, вспышкой сознания организованных масс. Затем начался целый ряд забастовок и по всему простору русской земли: от Петербурга с Москвой до Урала, от Кавказа до Польши. В большинстве они длительны, иные из них протекали месяц, два, три. Экономические лозунги забастовок и стачек переросли в политические требования с яркой окраской. В больших городах забастовки захлестнули в свой круг строительных рабочих, ремесленников и прочий трудящийся люд. Мало-помалу движение становилось общенародным.

Крепла крупная перебранка труда с капиталом. Рабочие всюду дерзали, всюду готовили знамя восстаний — сигнал Революции. И, стало быть, фраза «Так было, так будет» повисла на ниточке исторической тупости. Да оно и понятно: плохие министры часто бывают очень плохими пророками.

17

Солнцесияние. Курево, чтоб прогнать комаров. Кедровник. Веселые блики от солнца. В вершинах, в хвоях, скачут, как блохи, игривые белки, облюбовывают шишки, где орех посочней. На пеньках, на валежнике, радуясь солнцу, пересвистываются крохотные бурундуки, величиною с котенка.

И двое: Кэтти, Борзятников. Впрочем, вдали — в голубой распашонке красивая Наденька и брюхач Усачев.

Жеманно потряхивая глупой головкой, она говорит Усачеву:

— У меня муж толстый, а вы еще толще. Нет, отъезжайте. Не нравитесь. Я одна пойду в лес за цветочками.

Всхрапывают возле дымокура два верховых коня, обмахивается хвостом выпряженная из дрожек кобылка.

Кэтти задорно смеется, Кэтти сегодня не в меру веселая.

— Пейте, Кэтти, ну пейте еще, — подносит к ее бледным губам рюмку с наливкой румяный офицер Борзятников. Полухмельные глаза его охвачены страстью, китайские усы обвисли, на плечах пламенеют золотые погоны. — Прошу вас, пейте…

— Ха-ха-ха!.. Нет, не могу. Сегодня — нет. Ну, как же дальше? Бежит старуха, визжат девицы… Ха-ха-ха… Вы вбегаете героем с саблей и… Что же?

— И — вижу…

Рюмка кажет донышко, Борзятников обсасывает обмокшие в вине усы, крякает, делает лицо притворно трагическим.

Кэтти жмется. То с заразительным смехом, то с ярой ненавистью она бросает на него колкие, желчные взгляды.

— Ну-с?.. Ха-ха…

— И — вижу… — пугающим шепотом хрипит офицерик Борзятников, высоко вскидывая густые брови.

Кэтти смеялась заливисто, нервно; вот-вот смех треснет, обернется рыданием. Борзятников выпучил на нее глаза с любопытным испугом: рассказ не так уж смешон, а Кэтти хохочет… Лежавший с закинутыми за голову руками толстяк Усачев от смеха Кэтти проснулся, помямлил губами, грузно встал сначала на карачки, так же грузно поднялся на ноги, со сна потянулся — хрустнули плечи, зевнул, извинился: «Пардон», и пошел на охоту за Наденькой. А Наденька опрометью из лесу навстречу ему:

— Бродяги, бродяги!..

— Где?

— Там! Четверо.

Пересекая небольшую полянку, где сидела компания, неспешно проехал верховой детина. У него за плечами две торбы, ружье (ствол заткнул куделью), в руке грузная плеть. Проезжая — бородатый, безносый, — он покосился на публику, хлестнул коня и скрылся в тайге. За ним пропорхнула собачка.

— Стой! — уж настигал его скачущий, как вихрь быстрый Борзятников.

Детина осадил лошадь; повернулся к Борзятникову и тоже крикнул гнусаво: «Стой!» А черная собачка сердито взлаяла.

Расстояние меж остановившимися всадниками — шагов шестьдесят. Редкий хвойный лес. Корни столетних кедров огромными пальцами держались за землю. Ковровые мхи, пронизь солнца, пряно пахло смолой.

— Тебе что? Спирту? — загоготал безносый и сплюнул. — Спирт я на золото меняю. А у тебя, вижу, окромя усов, нет ни хрена. Тоже барин.

— Застрелю!

— Попробуй…

— Сукин сын! Спиртонос! Каторжник…

— А не ты ль, гад, рабочих расстреливал, тайгу опоганил нашу?

Борзятников взбеленился, выхватил револьвер:

— Все пули всажу в лоб, мерзавец!! — Конь заплясал под ним.

— Молись Богу, варнак! — И безносый верзила, чтоб напугать офицера, вскинул на прицел ружье.

Офицерик Борзятников, мотнув локтями, пришпорил коня, весь пригнулся и, стреляя в воздух, заполошно сигнул вбок и — обратно, к своим. Собачка, хрипя от ярости, кидалась к морде его коня. Навстречу, трясясь всем брюхом, скакал Усачев. Просвистела пуля бродяги, ее след прочертился упавшими хвоями. Вдали — грубый громыхающий хохот и крики в четыре хайла: «Тю! Тю! Тю!..» И все смолкло.

— Трусы! Трусы! — издали резко дразнила их странная Кэтти.

— Пардон… Не трусость, мадемуазель, а благоразумие, — соскочил с коня, заюлил глазами вспотевший Борзятников. — У бродяги ружье… Из ружья, даже из охотничьего, можно уложить пулей на полверсты. А револьвер… что ж…

— Нет, нет, нет! — И Кэтти, растрепанная, жуткая, сорвалась с земли, как пружина. — Вы оба не умеете. Ха! Вы только — в рабочих!.. В рабочих! Да и то чужими руками. — Она задыхалась. Глаза неспокойны. В глазах жестокий блеск.

— Пардон… — Глаза хмельных офицеров тоже озлобились. — Кто, мы не умеем?

— Да, вы… Впрочем… Ха-ха-ха!..

— Володя, швырни!

Усачев, закряхтев, высоко подбросил бутылку. Борзятников — «пах!» — и промазал.

— Анкор, анкор! Еще… — торопливо просил Борзятников, подавая товарищу другую бутылку. Он весь был возбужден вином и желанием нравиться Кэтти.

Наденька убежала в кусты, молила:

— Ну вас!.. Я боюсь. Поедемте домой.

— Сейчас, сейчас… Володя, швыряй!

«Пах!» — вторая бутылка упала разбитою.

Кэтти выпрямилась в струну, голова запрокинута:

— Слушайте… как вас… капитан! Я не ожидала… нет, вы молодец. — Ноздри Кэтти вздрагивали, ладони враз вспотели. — А вы можете научить свою Кэтти так же ловко стрелять? Дьякон учил меня, но он плохой педагог…

— Кэтти! К вашим услугам… Дорогая, бесценная… — Шпоры звякнули, Борзятников весь просиял и, положив руку на сердце, очень учтиво поклонился девушке.

Наденька меж тем запрягала лошадь, настойчиво звала:

— Поедемте, право!.. Ну вас.

Кэтти быстро ходила: три шага вперед, три назад. Подергивала то одним, то другим плечом, горбилась. Крепко потерла ладонью лоб, как бы силясь сосредоточить мысли. В цыганских глазах неукротимая страстность. Губы сухи, сжаты, лицо пошло пятнами. Ей нездоровилось.

— Вы, Кэтти, дорогая моя, больны?

— Да, немножко.

— Итак! Вешаю на эту елочку фуражку…

— Ну вас, ну вас… Не стреляйте!.. — издали кричала Наденька.

— Вы прострелите мне ее на память. Берите в вашу ручку револьвер. (Холодная Кэтти взяла револьвер холодными пальцами. — Так… беру револьвер, — не слыша своего голоса, сказала она.) Пардон, пардон. Вот теперь так. Ну-с… Правую ногу вперед… Становитесь чуть вбок к мишени. Правым, правым боком! Мерси. Левую руку за спину. Спокойно… Стреляйте! Раз!

Собачка нажата — раз! Борзятников боднул головой, кувырнулся. Дикий крик Усачева. Собачка нажата. Усачев на бегу с размаху пластом. Визг Наденьки.

— Скажите Протасову… — звенит похожий на стон выкрик Кэтти: — Скажите, что я…

Собачка нажата. Висок прострелен смертельно. Кэтти падает на спину. Большие глаза ее мокры, они широко распахнуты в небо. В небе безмолвие. Зубы блестят удивленной улыбкой. Руки раскинуты. Чрез мгновенье белые пальцы, вонзаясь в землю, загребают полные горсти хвои. Судорога, вздрог всего тела. Посвистывает бурундучок вдали. Голова Кэтти склоняется вправо к земле. Из виска на хвою тихонько струится кровь. Улыбки нет. Страшный оскал зубов. На мучительный взор натекает беспамятство.

— Вот… Догулялись… — силится встать на колени вислобрюхий офицер Усачев, каратель. И падает. На столе Кэтти заказное письмо.

«Дорогая дочурка, — писал отец, полковой командир. — Спешу тебя порадовать. С 15 августа я получаю двухмесячный отпуск. Собирайся сюда, поедем вместе на Кавказ и в Крым. Ежели выдадут вперед за треть жалованье — можно махнуть за границу. Ты ликвидируй там все окончательно…» и т. д.