Угрюм-река — страница 60 из 190

— Пойдем, пойдем, — сказал отец Ипат, на ходу заправляя за голенище выбившуюся штанину. — Только напрасно это ты; нехорошо, нехорошо, зело борзо паскудно. Как отец духовный говорю тебе. Оставь! Право, ну…

— А не хочешь, так я в городе и почище тебя найду. Прощай!

— Постой, постой… Остынь маленько.

19

Надвигался вечер, и вместе с ним с запада наплывали тучи, небо вновь облекалось помаленьку в хандру и хмурь.

Солнце скрылось в тучах, но в том далеком краю, где Синильгин высокий гроб висит, солнце ярко горело, жгло. И тело Синильги, иссохшее под лютым морозом, жарой и ветром, лежало в колоде уныло и скорбно, как черный прах. Вот скоро накроет всю землю мрачная, грозная ночь, однако не лежать Синильге той ночью в шаманьем, страшном своем гробу. Как молния и вместе с молнией Синильга, может быть, разрежет дальний тлен путей, может быть, крикнет милому: «Прохор, Прохор, стой!»

Но никто не остановит теперь Прохора; мысли его сбились, и Прохор свободной своей волей быстро возвращается домой.

— Солнечное затмение какое началось, — поспевая сзади, изрекал Илья Сохатых. — Опять гроза будет, в смысле электричества, конечно. А скажите откровенно, Прохор Петрович, откуда берется стрела? Например, помню, еще я мальчишкой был, вдарил гром, нашу знакомую старушку убило наповал, глядь — а у нее в желудке, на поверхности, конечно, стрела торчит каменная, вершков четырех-пяти. Прохор Петрович! А что, ежели я вдруг окажусь в родственниках ваших бывших? А?

Сизо-багровая с желтизною туча, сочно насыщенная электрическим заревом, спешит прикрыть весь мир. И маленьким-маленьким, испугавшимся стало все в природе. Под чугунной тяжестью загадочно плывущих в небе сил величавая тайга принизилась, вдавилась в землю; воздух, сотрясаясь в робком ознобе, сгустился, присмирел; ослепший свет померк, смешался с прахом, чтобы дать дорогу молниям; белые стены церкви перестали существовать для взора; сторож торопливо отбрякал на колокольне восемь раз, и колокольня пропала. Пропали дома, козявки, лошади, люди, собаки, петухи. Пропало все. Мрак наступил. Ударил тихий ливень, потом — гроза.

Кто боялся тьмы — зажигал огонь. Засветила лампу и Анфиса. Часы прокуковали восемь. Ночь или не ночь? По знающей кукушке — вечер, но от молнии до молнии кусками стоит ночь.

Прохор обещал прийти ночью, велел Анфисе у окна сидеть. Сидит Анфиса у окна. Думы ее развеялись, как маково зерно по ветру, нервы ослабели как-то, но душа взвинтилась, напряглась, ждет душа удара, и неизвестно, откуда занесен удар: может, из тучи молнией судьба грозит, может, кто-то незнаемый смотрит ей в спину сзади, ну таково ли пристально смотрит, — в пору обернуться, вскрикнуть и упасть. Анфисе невыносимо грустно стало.

В это время к Прохору, крестясь на порхающий свет молний, вошел отец.

— Ну как? — настойчиво спросил он и сел на кровать. Его вид упрям, решителен.

Неокрепший после болезни, Прохор сразу же почувствовал всю слабость свою перед отцом и смущенно промолчал, готовясь к откровенному разговору с отцом своим начистоту, до точки.

— Ладно, — нажал на голос отец; припухшие глаза его смотрели на сына с оскорбительным прищуром. — Ежели ты молчишь, так я скажу. И скажу в последний раз.

Он достал вчетверо сложенный лист бумаги и потряс им.

— Вот тут подписано Анфисе все. Шестьдесят три тыщи наличных. А кроме этого, и те деньги, которые в банке, то есть твои.

— Как?! — резко поднялся Прохор.

— Как, как… — сплюнув, сказал отец. — Был как, да свиньи съели. Вот как. — Он сморкнулся на пол и вытер нос рукавом пиджака. — Я еще в прошлом годе проболтался ей, ну она и потребовала. Она деньгам нашим знает счет не хуже нас с тобой.

Прохор закусил губы, сжал кулаки, разжал, сел в кресло и хмуро повесил голову, исподлобья косясь на отца-врага.

— Я завтра еду с Анфисой в город, — продолжал отец. — Оформим бумагу и насчет развода смекнем. Одначе бумага будет в силе только после нашей с ней свадьбы. Тут, в бумаге, оговорено. Значит, ты сядешь заниматься делом на Угрюм-реку. Начал у тебя сделан там хороший, а за женой капиталы превеликие возьмешь. Я переселяюсь с Анфисой в наш городишко, а нет — и в губернию. Займусь делом, наживу мильен. Марье же, то есть ненаглядной матери твоей, остается здесь дом и лавка с товаром. При ней, то есть при лавке и при матери, — Илья. Чуешь? Кроме всего этого, твоя мать собирается в монастырь. Это ее дело. Ну, вот. Кажется, никого не обидел. Разве что тебя. Прости уж. Иначе нельзя было: Анфиса прокурором грозит. А ежели не уважить ей да она грязь подымет, и тебе Нины не видать и сразу нищие мы стали бы, навек опозоренные. Вот что наделал родитель мой, а твой дед, Данила-разбойничек, царство ему небесное. — Петр Данилыч говорил хриплым, как у старой цепной собаки, голосом; покрытые шерстью руки его лежали подушками на рыхлых коленях, на вороте потертого пиджака блестел льняной длинный волос Анфисы.

Прохор взволнованно теребил бледными пальцами свисавший на лоб черный чуб.

— Когда видел Анфису в последний раз? — отрывисто спросил он, вскинув голову.

— Сегодня, пока ты на охоту с Илюхой ходил.

Прохор посмотрел в лицо отца сначала серьезно, затем губы его скривились в язвительную улыбку; он зло отчеканил:

— Врешь. К чему ты врешь, отец? Анфиса не могла тебе этого сказать, насчет вашей женитьбы… Не могла!

— Это почему такое?.. — И кровать заскрипела под отцом.

— А вот почему… — Набирая в сердце смелость, Прохор неверным крупным шагом прошелся по комнате, подошел к окну: черные стекла омывались черным ливнем. — Вот почему. — Он встал лицом к отцу, уперся закинутыми назад руками в холодный подоконник и, запрокинув голову, решительно сказал: — Потому, что я подлец, я изменил Нине, я хочу жениться на Анфисе. Я ей об этом сказал.

Отец сощурился, затрясся в скрипучем смехе, ему нахально вторила скрипучая кровать.

Прохор стал недвижим: его лицо густо заливалось краской, нервы готовили в организме бурю.

— Я ее люблю и не люблю! — сдавленно закричал он, глаза его прыгали. — Я и сам не знаю. Я только знаю, что я подлец… И… Дело было так… Я пришел к ней… Я говорил ей, что ты согласен на все… То есть согласен жениться на ней и все подписать ей. Она… она… она это отвергла. Тогда я сказал, что, женившись на Нине, я обещаюсь быть ее… этим, как его?.. Быть ее любовником. Она отвергла. Она… она… потребовала, чтобы я женился на ней. Категорически… Безоговорочно… Я наотрез отказался. Это ночью… На другой день… Помнишь, я бежал из дому?.. Она ехала в город, везла прокурору улики. Я догнал ее. И мне… И я… Она вырвала от меня клятву, что я женюсь на ней. Так что ж мне делать теперь?! Отец!.. Что ж мне делать?! Или ты врешь, отец, что она сегодня согласилась быть твоей, или она стерва… Нехорошая, грязная тварь… Отец!! Что ж делать нам с тобой?.. Отец… — Прохор с воем шлепнулся на широкий подоконник и припал виском к сырому косяку.

Блеснула молния, треснул раскат грома. Отец перекрестился.

— Свят, свят, свят… — и вновь засмеялся сипло и свистяще. — Дурак… Дурак! Что ж, ты думаешь, она любит тебя?.. Любит?

— Я уверен в этом… Любит… И я, подлец, люблю ее… Да, да, люблю! — весь дрожа, крикнул Прохор и, вскочив, посунулся к отцу. — Отец, я женюсь на ней!..

— Дурак… По уши дурак!.. Как же она может любить тебя, ежели она второй месяц от меня в тягостях?.. Брюхатая… — уничтожающе-спокойно сказал отец.

Это отцовское признание сразу разрубило сердце Прохора на две части. Он несколько секунд стоял с открытым ртом, боясь передохнуть. Но необоримая сила жизни быстро опрокинула придавивший его столбняк. В разгоряченной голове Прохора мгновенно все решилось, все ответы самому себе заострились в общей точке: личное благополучие. Это утверждение своего собственного «я» теперь было в душе Прохора, вопреки всему, незыблемо, неотразимо. Картины будущего сменялись и оценивались им с молниеносной быстротой.

Вот Анфиса — жена Прохора: значит, наступят бесконечные дрязги с отцом, капитала Нины Куприяновой в деле нет, значит, широкой работе и личному счастью Прохора конец. Вот Анфиса — жена отца, значит, капитал Нины Куприяновой в деле, зато в руках мстительной Анфисы — вечный шантаж, вечная угроза всякой работе, жизни вообще. Значит, и тут личному благополучию Прохора конец. Конец, конец!

Все смертное в Прохоре принизилось, померкло. Вне себя он закричал в пространство, в пустоту, в сомкнувшуюся перед ним тьму своей судьбы:

— Беременна? От тебя?! Врешь!.. Врешь, врешь, отец!!

И крик этот не его: неуемно кричала в Прохоре вся сила жизни.

Врал, врал отец на Анфису, врал! Он врал на нее тоже ради личного своего благополучия, в защиту собственного «я», вопреки даже малому закону правды. И врал, в сущности, не он; лишенная зрячих глаз, в нем говорила все та же сила жизни.

Оклеветанная же Петром Данилычем Анфиса все еще сидела у гремучего окна, смотрела в сад, в тьму, в молнию и снова в продолжительную тьму, как в свою собственную душу: такова вся жизнь Анфисы — молния и тьма.

И час, и два, и три прошло. И все забылось, и слезы высохли — не надо этой ночью грустить и плакать: этой разгульной бурной ночью в ее душе снова благоволение и мир. Ослепительные молнии теперь не страшны ей, мертвые раскаты грома не смогут приглушить в ней живую жизнь: вот-вот должен прийти он, ее властитель, Прохор.

Анфисина душа бедна словами, как и всякая душа. Не умом, не разумом человечьим скудным думала Анфиса — все существо ее охвачено волной животворящих сил.

Прохор обещал прийти ночью, велел Анфисе у окна сидеть. Сидит Анфиса возле открытого окна, а сзади, на столе, ярко светит лампа, и Анфиса в окне — будто картина в раме. Окно выходит в сад, и, кроме молнии, никто Анфисой любоваться не может. Разве что черви, выползшие из нор на теплый дождь. Но черви безглазы. А друга нет и нет.

Ты помнишь ли, Прохор Петрович, друг, ту странную ночь в избушке, когда филин свой голос подавал, помнишь ли, как целовал тогда свою Анфису, какую клятву непреложную приносил Анфисе в вечной любви своей? Вспомни, вспомни скорей, Прохор, мил дружок, пока нож судьбы твоей не занесен: грешница Анфиса под окном сидит, безгрешное, праведное ее сердце томится по тебе… Но где же друг ее? Где радость тайной свадьбы?