Угрюм-река — страница 61 из 190

Радуйся, Анфиса, приносящая нетронутую чистоту свою возлюбленному Прохору! Радуйся, что замыкала чистоту от всех: ни пристав, ни Шапошников, ни Илья Сохатых, ни даже — и всего главнее — Петр Данилыч не услаждались с тобою в похоти. Радуйся, что оклеветанная утроба твоя пуста и Петр Данилыч не смоет с себя подлой лжи своей пред сыном ни кровью, ни слезами. Радуйся, радуйся, несчастная Анфиса, и закрой свои оскорбленные глаза в примирении с жизнью!

Слушая эти мысли в самой себе, Анфиса глубоко вздохнула, и глаза ее действительно закрылись: ослепительная молния из темной гущи сада, а грома нет. Нет грома! «Чудо, — подумала Анфиса, — чудо». И не успела удивиться…


Первый час ночи. Гроза умолкла, а мелкий, утихающий дождь все еще шуршит. К комнате Прохора по коридору мокрые, грязные следы. Что-то напевая под нос, Прохор прошел в теплых сухих валенках в кухню, сам достал из печи щей и съел. Поднялась с постели кухарка.

— Дай мне есть, — сказал Прохор.

Поел каши.

— Еще чего-нибудь.

— Да Христос с тобой. Пахал ты, что ли?

— Нет ли баранины? Нет ли кислого молока?

Завернул к Илье, разбудил его, заглянули вдвоем в каморку Ибрагима — пусто, черкеса нет. Снова вернулись в комнату Ильи Сохатых. Прохор пел песни, сначала один, затем — с приказчиком. Угощались вином. Прохор звал Илью навестить Анфису. Приказчик отказался.

— Нет, знаете, гроза… Я усиленно молнии боюсь.

Окно его комнаты было действительно наглухо завешено двумя одеялами.

Вскоре пришел Ибрагим, и — прямо к себе в каморку. Он разулся, разделся, вымыл в кухне свои сапоги, насухо выжал мокрый бешмет, мокрое белье, развесил возле печки, на которой сытно всхрапывала Варвара, и завалился в своей каморке спать. Его прихода не заметили ни Илья, ни Прохор: они пели, играли на гитаре. Илья быстро захмелел, Прохора же не могло сбороть вино. Прохор бросил песни и долго сидел молча, встряхивал головой, как бы отбиваясь от пчелы. Глаза его горели нездорово. Наконец сказал, выдавливая из себя слова:

— А все-таки… А все-таки она единственная. Таких больше нет… Люблю ее… Только ее и люблю.

— Да-с… Барышня, можно сказать, патентованная… Нина Яковлевна-с…

— Дурак!.. Паршивый черт!.. Ничего не понимаешь, — мрачно прошипел сквозь зубы Прохор.

И вновь упорное, сосредоточенное молчание овладело им: глядел в пол, брови сдвинулись, нос заострился, лоб покрыли морщины душевной, напряженной горести. Вдруг Прохор вздрогнул с такой силой, что едва не упал со стула.

— Отведи меня, Илья, на кровать, — похолодев, сказал он. — Тошнит… Устал я очень…

Устали все. Даже дождь утомился, туча на покой ушла.

А как выглянуло утреннее солнце, узнали все: Анфиса Петровна убита. Ее убил злодей.

20

Первая узнала об этом потрясучая Клюка.

— Иду я, светик мой, мимо ее дома, царство ей небесное, глядь — что за оказия такая: в небе Христово солнышко стоит, а в открытом оконце у Анфисы свет, незагашенная лампа полыхает. Окромя этого оконца, все ставни заперты. Я кой-как, кой-как перелезла в сад, кричу: «Анфиса, Анфиса!» Ни вздыху, ни послушания. И поди мне в ум, уж не громучей ли стрелой из тучи грянуло. Кой-как, кой-как вскарабкалась я на фунтамен, да в окошко-то возьми и загляни. Господи ты боже мой! И лежит моя красавица на полу, белы рученьки раскинуты поврозь, ясны глазыньки закрытые, бровушки соболиные этак по-отчаянному сдвинулись… Вот тебе Христос!.. А во лбу-то дырка не великонька, и кровь через висок да на пол… Вот ей-боженьки, не вру, истинная правда все, ей-богу вот! А громучей стрелы не видать нигде, только стульчик опрокинутый и бархатное сиденьице вывалилось, на особицу лежит. Я, грешница, как всплеснула рученьками, да так на землю и кувырнулась… Убил мою горемыку праведный Господь, громучей стрелой убил и душу вынул. Вот, господин урядник, весь и сказ мой, вот…

Урядник проворно умылся, выпил наскоро чайку и — к приставу.

— Вашескородие!.. Имею честь доложить: мадам Козырева сегодняшней ночью убита при посредстве грозы в висок.

По селу Медведеву, от двора к двору шлялась-шмыгала потрясучая Клюка. Проскрипит под окном:

— Хрещеные! Анфису громом убило, — и, спотыкаясь, дальше.

Мальчишки, не расслышав, кричали:

— Анфису Громов убил!.. Анфису убили… Айда! — и неслись к Анфисиному дому.

Туда же спешил и пристав с местными властями. Церковный сторож благовестил к обедне. Отец Ипат, торопясь догнать начальство, крикнул на колокольню:

— Эй, Кузьмич, слезавай! Обедню — ша! К Господу! — и помахал рукой.

Сначала осмотрели открытое окно со стороны сада.

— Какая же это гроза?.. Это, наверно, из ружья гроза… — зло покашливая и пожимая плечами, говорил сутулый чахоточный учитель, Пантелеймон Рощин, приглашенный в понятые.

— Да, да. Факт… Скорей всего… — плохо соображая, согласился пристав, давно не бритое лицо его бледно, он, ежась, горбился, наваченная грудь нескладно топорщилась, болел живот.

Кузнец отпер отмычкой двери. Безжизненная, темная тишина в дому. Открыли ставни. Стало светло и солнечно. Зевак и мальчишек отогнали прочь.

Увидав труп Анфисы, пристав попятился, прикрыл глаза вскинутой ладонью — на солнце бриллиантик в перстне засиял, — затем присел к столу, махнул десятскому:

— Мне бы воды… Холодной.

Анфиса лежала в лучшем своем наряде: голубой из шелку русский сарафан, кисейная рубашка, на плечи накинут парчовый душегрей, на голове кокошник в бисере, во лбу, ближе к левому виску — рана и темной струйкой запекшаяся кровь.

Отец Ипат творил пред образом усердно молитву и все озирался на усопшую. Лицо его одрябло, потекло вниз, как сдобное тесто.

— Помяни, Господи, рабу Твою Анфису, в оный покой отошедшую. Господи! Ежели не Ты запечатал уста ее, укажи убийцу, яко благ еси и мудр…

Следователя не было — он уехал на охоту в дальнюю заимку, — за ним поскакал нарочный.

— Прошу, согласно инструкции, ничего не шевелить до следователя, — официально сказал пришедший в себя пристав.

Чиновные крестьяне тоже крестились вслед за батюшкой, вздыхали, жалеючи покашивались на покойницу. За ночь в открытое окно налило дождя, по полу во все стороны дождевые ручейки прошли. Зоркие, ныряющие во все места глаза учителя задержались на скомканной в пробку, обгорелой бумаге. Он сказал приставу:

— Без сомнения, это из ружья пыж.

Пристав, посапывая, несколько согнулся над пробкой, проговорил:

— Факт… Пыж… — и голос его, как картон, — не жесткий и не дряблый: хрупкий.

Пристав полицейского дознания не производил: завтра должен приехать следователь. Значит, можно по домам.

Чиновные крестьяне опять покрестились в передний угол, вздохнули и пошли.

— До свиданьица, Анфиса Петровна… Теперича полеживай спокойно. Отстрадалась. Ах, ах, ах!.. И кто же это мог убить?

Ставни закрыли, дверь заперли, припечатали казенной печатью. Шипящий, с пламенем, сургуч капнул приставу на руку. Пристав боли не ощутил и капли той даже не заметил. К дому убитой десятский нарядил караул из двух крестьян.

Пристав возвращался к себе один. Он пошатывался, спотыкался на ровном месте, ноги шли сами по себе, не замечая дороги. Часто вынимая платок, встряхивал его, прикладывал к глазам, крякал. Дома сказал жене:

— Анфиса Петровна умерла насильственной смертью. Дай мне вот это… как его… только сухое… — и, скомкав мокрый платок, с отчаянием бросил его на пол.


После крупного, во время грозы, разговора с сыном Петр Данилыч от неприятности напился вдрызг. Он не пил больше недели, и вот вино сразу сбороло его — упал на пол и заснул. Илья Сохатых подложил под его голову подушку, а возле головы поставил на всякий случай таз.

Петр Данилыч до сих пор еще почивает в неведенье. Спит и Прохор.

Ибрагим тоже почему-то не в меру заспался сегодня. Его разбудил урядник.

— Ты арестован, — сказал он Ибрагиму и увел его.

Илья Сохатых разбудил Прохора. Когда Прохор пришел в чувство, Илья вынул шелковый розовый платочек, помигал, состроил скорбную гримасу и отер глаза.

— Анфиса Петровна приказала долго жить.

— Ну?! — резко привстал под одеялом Прохор. — Обалдел ты?!

— Извольте убедиться лично, — еще сильнее заморгал Илья и вновь отерся розовым платочком.

Прохор вытаращил глаза и, сбросив одеяло, быстро свесил ноги.

— Ежели врешь, я тебе, сукину сыну, все зубы выну… Где отец?

— Спят-с…

— Убита или ранена?

— Наповал злодей убил-с…

— Кто?

— Аллаху одному известно-с… Ах, если б вы знали, до чего… до чего… до чего я…

— Буди отца… Где Ибрагим?

— Арестован…

— Буди отца!! — с каким-то слезливым придыханьем прокричал Прохор. Руки его тряслись. Он принял валерьянки, поморщился, накапал еще, выпил, накапал еще, выпил, упал на кровать, забился головою под подушку и по-звериному тяжело застонал.

— Петр Данилыч!.. Петр Данилыч, да вставайте же… — тормошил Илья хозяина. Тот взмыкивал, хрипел, плевался. — Да очнитесь бога ради!.. Великое несчастье у нас… Анфиса Петровна умерла.

— Что, что? Где пожар?! — оторвал хозяин от подушки отуманенную водкой голову свою.

— Пожара, будьте столь любезны, нет, а убили Анфису Петровну. Из ружья… в их доме…

— Убили? Анфи…

Хозяин перекосил рот, вздрогнул, какая-то сила подбросила его. Правый глаз закрылся, левый был вытаращен, бессмыслен, страшен, мертв.

— Хозяин! Петр Данилыч!.. — закричал Илья и выбежал из комнаты.

Перекладывали хозяина с пола на пуховую кровать кухарка, Прохор и Илья. У Петра Данилыча не открывался правый глаз, отнялась правая рука с ногой, и речь его походила на мычание.

Илья заперся в своей комнате, на коленях усерднейше молился.

— Упокой, Господи, рабу божию Анфису… Со святыми упокой!.. — Сердце же его радовалось: хозяин обязательно должен умереть, — значит, Марья Кирилловна, Маша овдовеет. — Дивны дела Твои, Господи! — бил в грудь веснушчатым кулачком своим Илья, стукался обкудрявленным лбом в землю. — Благодарю Тебя, Господи, за великие милости Твои ко мне… Вечная память, вечная память…