Говорило одновременно человек десять. У Нины горели уши. Не знала, как и что ответить.
— Вот видишь: дохнем! — вырос пред Ниной пьяный, с повязкой по голове, бородач с красными больными веками. — Дохнем, пропадаем! Ты можешь вверх головой нашу жизнь поставить, чтоб по-людски? Не можешь? Ну, так и убирайся к черту.
— Яшка! Дурак! Что ты?! — набежали на него.
И Протасов сказал, сверкнув сузившимися глазами:
— Слушай, приятель… Будь человеком…
— Здорово, барин!.. Не приметил тебя. Темно. Мы тебя, барин, уважаем, ты сам в подчинении. А этих… — заорал он, размахивая тряпкой. — Громовых… Ух, ты!..
— Стой! Яшка, дурак!.. Не пикни! — снова налетели на него. — Ты Нину Яковлевну не моги обижать…
— Все они — гадючье гнездо… — И Яшка стал ругаться черной бранью. Его схватили, поволокли в угол. — Я правду говорю, — вырывался он. — Десятники нас обманывают, контора обсчитывает, хозяин штрафует да по зубам потчует. Где правда? Где Бог? Бей их, иродов! Бей пристава!
Нину прохватила дрожь. Ей хотелось кричать и плакать. Протасов кусал губы. Земляные стены, земляной, в хлюпкой грязи, пол. Возле стола, раздувая перепончатое горло, пыхтела жаба. Девчонка гонялась за торопливо ползущим черно-желтым ужом, била его веником. Уж свертывался в клубок, шипел, стращал девчонку безвредным жалом.
— Палашка! Пошто животную мучишь?.. Я те! — грозилась седая, с провалившимся ртом старуха.
В углу, возле изголовья умирающего, баба зажигала восковые свечи. В другом углу роженица завыла диким воем.
По заплесневелым бревнам ползли ручейки.
Бородач Яшка разбушевался: опрокидывал скамьи, швырял чужие сундуки с добром. На него налегли, будто медведи, такие же пьяные, такие же озверелые, как и он сам:
— Яшка! Что ты… А ну, ребята, вяжи его!.. Волоки в чулан…
К общей ругани присоединила свой громкий плач орава детворы. Стонавшая роженица разразились таким жутким, непереносимым ревом, что Нина, заткнув уши и вся содрогнувшись, выскочила вон и с жадностью, как освободившись от петли, стала вдыхать свежий воздух.
— Теперь пойдемте в другой барак, к холостякам.
— Благодарю вас… Довольно.
«Прохор! Я совсем не получаю от тебя писем. Конторе ты послал пятьдесят две телеграммы, мне — ни звука. Чем это объяснить? Молчат и папа с Груздевым. Пьянствуете, что ли? Вчера я с Андреем Андреевичем побывала в бараке № 21. Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям-рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых. Уж ты не взыщи. Делу не убыток от этого, а польза. В крайнем случае половину расходов принимаю на себя. Я больше не могу. Я не хочу участвовать в таком преступном отношении к человеческим жизням. Не сердись, пойми меня и, поняв, прости.
Нина».
Через одиннадцать дней, как отзвук на письмо, получились две телеграммы. На имя инженера Протасова:
«Лесорубам продолжать заготовку бревен для сплава. Никаких бараков не строить. Посторонних вмешательств в ваши распоряжения не допускать.
Громов».
На имя Нины Яковлевны:
«Живы-здоровы. Занимайся дочерью и яблоками. Мерехлюндию оставь при себе. Тон письма новый. Догадываюсь, кем подсказан. По приезде поговорим. До свиданья.
Прохор».
А вскоре за этими телеграммами были получены от Иннокентия Филатыча по двенадцати адресам местной знати двенадцать номеров «Биржевки».
Все много смеялись. Анна же Иннокентьевна целую неделю ходила с заплаканными глазами.
3
Прохор Петрович Громов давно известен коммерческим кругам Петербурга. Опытные капиталисты, предсказывая Прохору блестящую судьбу, открывали ему неограниченный кредит. Наиболее тороватые просились в пай. Ведь в Сибири непочатый угол богатств, ему одному не совладать. Но Прохор Петрович предпочитал делать жизнь особняком, он ни в ком не нуждался. Пусть фирма «Прохор Громов» будет греметь на всю Россию. А пройдут сроки, может быть, и кичливая заграница поклонится его делам.
Да оно к тому и шло. Щетина, конский волос, мед, драгоценные меха направлялись Прохором непосредственно в Данциг, Гамбург, Ливерпуль. Впрочем, и на долю России оставалось много. С московской фирмой он заключил выгодную сделку на пушнину, на восемьсот тысяч серебром. В Питере взял многомиллионный подряд снабжать одну из железных дорог края лесом, шпалами, штыковой медью, чугуном. Новый золотой прииск тоже сулил ему несметные богатства.
Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
Он передал швейцару карточку с золотым обрезом: «Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант». Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
— Гость! Отнеси баронессе, — начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
— Какая она из себя? — спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
— Да обнакновенная, ваша милость, — сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
— Блондинка, черная?
— Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
— Полная?
— Да, приятная пышность есть.
— Баронесса просит вас пожаловать, — распахнула двери горничная.
Голову вверх, Прохор направился в гостиную. На его мизинце — крупнейший бриллиант.
— Будьте столь добры присесть.
Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке — три голые девы и парящие амуры.
Раздвинулась портьера, и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
— Боже, какой вы огромный!.. И какой… — Она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла: — Присядем.
Прохор хлюпнулся в крякнувшее под ним кресло.
— Простите, осмелился — так сказать…
— Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста. — Она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.
Прохору было видно, как в соседней комнате лохматая беленькая собачонка повертелась возле стоявшего на полу вазона с цветком и бесстыдно подняла ногу. Прохору стало смешно. Кусая губы, он сказал:
— Какая прекрасная в Петербурге осень.
— Да. Вообще Петербург — чудо. Ну, а как Сибирь? Вы женаты? Большое у вас дело? Надолго ль вы в Питер? А оперу посещаете? Ну, как Шаляпин?
Прохор заикался на каждый вопрос ответом, но баронесса в тот же миг его перебивала.
Подали на подносе чай с лимоном, с розовыми сушками. Почему-то три чашки.
— Доложите Семену Семенычу, что чай готов.
Горничная в накрахмаленном фартуке, выстукивая каблучками, скрылась. Баронесса оправила черные локоны, схваченные над ушами обручем в виде блестящей змейки, и, откинувшись в кресле, облизнула тонкие малиновые губы:
— Позвольте! Так это, верно, про вас говорил Семен Семеныч?
— Простите… Кто такой Семен Семеныч?
Баронесса, заглядывая ему в глаза, пригнула голову к левому плечу, погрозила гостю мизинчиком и захохотала в нос:
— Ая-яй!.. Ая-яй!.. Так вы не знаете генерала, у которого…
— Простите! — обескураженно воскликнул Прохор. — Так-так-так.
В это время чрез соседнюю комнату катился петушком сановник.
— Гоп-ля-гоп! Гоп-ля-гоп! — пощелкивал он пальцами вскинутой руки, а собачонка, встряхивая шерстью и кряхтя, подскакивала в воздухе.
— Семен Семеныч, вы не ожидали гостя?
— Ба! Да… — с распростертыми руками направился он к Прохору, но шагах в трех вдруг остановился. — Что угодно? Ах, это вы? Рекомендую, Нелли… Прекрасный молодой человек. Только о делах ни слова… — затряс он на Прохора кистями рук. — Ни-ни-ни!.. В кабинет-с, в министерство-с… А я здесь… Знаете? Это моя кузина. Жена моя на водах, в Карлсбаде… На минутку-с, на минутку-с… завернул. Что, чай? Прекрасно. А я, кузиночка, уже в путь. Заседания, заседания… Сто тысяч заседаний. Даже в праздники. — И сановник схватился за голову. — С ума сойти.
Он чай выпил на ходу.
— Марта, портфель, перчатки! — Поцеловал баронессе руку, кивнул Прохору. — Итак, чрез недельку… Но, предупреждаю… Впрочем, нет, нет… О делах ни звука. Адье! — и от дверей, натягивая левую перчатку, крикнул:
— Кузина! Ради бога… Предложи господину золотопромышленнику подписной лист. Ну сто, ну двести, сколько может… В пользу сирот отставных штаб— и обер-офицеров.
— Ваше превосходительство! — полез Прохор в карман. — Я рад буду подписать не сто, не двести… И в пользу кого угодно. Вот на пятнадцать тысяч чек. — И он положил синенькую бумажку на кремовый бархат круглого стола.
— О! О! О! — И старик, подскользнув, как конькобежец, по паркету к гостю, с небывалым жаром тряс его руку, восклицая: — Это… это… это… Большая жертва с вашей стороны. Еще раз мерси, горячее, горячее спасибо от лица всех облагодетельствованных вами офицерских сирот. Загляните завтра в час… туда… Понятно? Я послезавтра уезжаю по епархии, с осмотрами. У нас там кой-какие… Итак… — Он весь вспыхнул, загребисто сунул чек в портфель и, вильнув взглядом по вдруг помрачневшему челу баронессы, с разбегу выехал на подошвах в дверь.
Прохор сидел недолго. Немножко поболтали, но разговор не клеился: мысли баронессы были сбиты, спутаны, глаза печальны, как у обворованной среди бела дня жертвы. Время уходить. Прохор был уверен, что дело завтра будет решено в его пользу. Он встал.