Угрюм-река — страница 28 из 187

Но в этот миг какой-то сопляк мальчишка как сунет коню под самый хвост горящей головней. Конь словно угорелый сшиб стенку подгулявших баб и во весь дух помчался по сугробам, без передыху взлягивая задом и крутя хвостом. Отец Ипат весь переполз на шею и, уцепившись клещами рук и ног, впился в коня, как росомаха. Вдруг на всем скаку коняга такого дал козла, что отец Ипат стремительно вылетел торчмя головой и по самый пояс увяз в сугробе вверх ногами. И весь народ пестрым голосистым облаком хлынул к нему, галдя. Ряса черным трауром разлеглась на снегу. Из нее торчали к небу две ноги в плисовых штанах, из кармана выпали берестяная табакерка и колода карт. Обе ноги медленно двигались, то расходясь, то смыкаясь, будто большие ножницы что-то с трудом перестригали.

Низкорослый пузатенький попик всем миром быстро был освобожден. Он сидел на сугробе смиренно. Все громыхало хохотом, визжало, айкало.

Батя, вытряхнув снег из бороды, протер глаза и осенил себя крестом.

– А я глядел, глядел в окошко, – сказал он, кашлянув, – эх, думаю, подлецы! Даже города взять не могут.

– Как ваше здоровье, батюшка? – любезно осведомился прибежавший пристав.

– Ни-и-што, – махнул рукой отец Ипат. – Вон какой я сдобный... И вся сдоба эта зело борзо вниз ползет.

– Геть, геть! – резко раздалось. Против города стоял на дороге белый конь. На нем в седле – черкес.

– Ребята! Ибрагим!

Все тучей понеслись к воротам. Ибрагим оскалил зубы, хлестнул коня нагайкой, конь бросился вперед и сквозь страшный рев, минуя ворота, разом, как птица, перемахнул вал.

– Ура! Ибрагим! Ура! Ура!! – отчаянно и радостно загалдела площадь. – Через вал! Братцы! Вот так язва!..

С колокольни бежал к Ибрагиму Прохор, вся знать тоже спешила от помоста к городу: ну и молодец черкес! А черкес улыбался всем приветливо, но ребятишки даже и этой его улыбки боялись, как кнута. Он сдвинул на затылок папаху, открыв огромный потный лоб, и сказал:

– Джигиту зачем ворота? Гора попалась – цх! к чертям!.. Гуляй, кунаки, пей мое вино!! – и шагом выехал из города под дружное «спасибо», под «ура».

– Где же вы, Прохор Петрович, скрывалися? – проворковала Анфиса. Прохор только бровями повел и спросил мать громко, чтоб все слышали:

– Почему эта женщина стояла с вами, мамаша, на помосте?

– Я не знаю, Прошенька.

– А кто ж знает? – крепче, раздраженнее спросил он.

– Я, – ударил голосом отец, взял сына под руку и прочь от толпы отвел. – Вот что, милый вьюнош, – сказал он, – ты мне не перечь, не досматривай за мной и не мудри. Понял? А то я с тобой по-другому поговорю.

Прохор нервным движением высвободил руку и быстро пошел домой.

VIII

Вечером у Петра Данилыча званые блины. Конечно, присутствовала и Анфиса Петровна Козырева. Она всячески льстила Прохору, заглядывала в его глаза, но он, – хотя это стоило ему больших усилий, – почти не замечал ее или старался оборвать красавицу на полуслове, уязвить. И чем больше раздражался, тем сильней загоралось в его душе какое-то странное чувство: вот бы ударил ее, убил и с плачем бросился бы целовать ее мертвые обольстительные губы.

А его все наперебой:

– Прохор Петрович, расскажите: как вы?.. Будьте столь любезны.

И в десятый раз он начинал рассказывать все новое и новое, припоминая потешные, удивительные случаи из своих опасных странствий. Но как-то сбивчив, неплавен выходил рассказ, – злая сила колдующих глаз Анфисы крыла его мысли путаным угаром.

– Я, мамаша, освежиться пойду. – Он встал и вышел.

Было звездное, словно стеклянное, с прозеленью небо, и серп месяца – зеленоватый. У церкви горели костры. Парни заставляли скакать чрез огонь молодиц и девок, скакали сами. Визготня, смех, крики. Огни высокие, пламя с пьяными хвостами. Гармошка, плясы, поцелуи.

Прохор встал среди толпы, высокий, статный. Молодухи с девками потащили его к костру. Как крылатый конь, перемахнул Прохор через пламя. Солдатка Дуня повисла у него на шее и обслюнявила его губы влажным своим ртом. От нее пахло водкой, луком. Он так ее стиснул, что треснули у бабы все завязки, она с визгом повалилась в снег, увлекая за собой Прохора. И сразу – мала куча. Прохор с кряхтеньем высвободился из груды навалившихся на него тел, и началась возня. Гам и крик стоял, как на войне.

Прохору стало жарко. Он расстегнул полушубок и, спасаясь от подгулявших баб, трусцой побежал чрез площадь к избам. То и дело попадались пьяные. Прохор направлялся прогоном за село. Взлаивали собаки. Вдали, весь в куржаке, мутно серебрился лес. Глухо-глухо доносился оттуда стон филина. Вспомнился шаманкин гроб в тайге, вспомнился последний страшный час, занесенный над ним кинжал черкеса, колдовской бубен и Синильга. Какой ужасный сон! Никто не узнает об этом сне: ни Ибрагим, ни мать. И как хорошо, что он жив, что он здесь, на родине, возле близких. И как он рад, что у него есть Ибрагим и мать! Но почему же так неспокойно бьется его сердце? Анфиса? Он готов принести клятву, вот тут, сейчас, перед этим полумесяцем – он разлучит ее с отцом.

– Мама-а! Что сделал с тобой отец...

И ему захотелось криком кричать, ругаться. Он отомстит ей за каждый седой волос матери, за каждую раннюю ее морщинку. Но как, как?

– Как?!

И засмеялось пред ним нежное лицо Анфисы, и так соблазнительно открылись розовые губы ее.

– Ниночка! – крикнул Прохор, чтоб прогнать искушение. Милая Ниночка... Невеста моя!..


Лунная ночь. Он возвращался из леса. Масленица еще не угомонилась. Костры так же горели: возле них с песнями кружилась молодежь, кой-где бродили по сугробам пьяные; из конца в конец перекликались петухи.

Вот вырвалась из лунной мути тройка, забулькали-затренькали бубенцы с колокольцами – мимо Прохора прокатил отец. Рядом с ним – Анфиса. На ее голове бледно-голубая шаль. Отец что-то выкрикивал пьяным голосом и крутил в воздухе шапкой. Она смеялась, и серебристый, тронутый грустью смех ее вплетался в звучный хохот бубенцов.

«Ага!» – про себя воскликнул Прохор и, незамеченный, бегом – домой.

Тройка уже стояла у купеческих ворот. Прохор спрятался в тень, напротив. Отец поцеловал Анфису, сказал: «Иди с Богом» – и покарабкался на крыльцо. Она застонала протяжно так: «о-ох!» – и пошла к себе, сначала тихо, затем все ускоряя шаг.

Прохор подбежал к взмыленной тройке, повелительно шепнул ямщику: «Живо долой!» – и вскочил на облучок. Высокая, скрестив на груди руки, красавица в раздумье шла, опустив голову. Прохор забрал в горсть вожжи, гикнул и понесся на нее. Она быстро обернулась, хотела отскочить:

– Прохор! Жизнь... – но пристяжка смяла ее.

– Эй, стопчу! Не видишь?! – крикнул Прохор, и тройка помчалась дальше.

Вся в снегу, белая как снег, поднялась Анфиса, постояла минуту, поглядела вслед тройке и заплакала неутешно. Тройка мчалась к лесу. Глаза Прохора сверкали. Сверкали звезды в ночи. Прохор закусил губы, голова его закружилась. Закружились звезды в ночи, и месяц скакнул на землю. Тоска, холодный огонь, мучительный стыд и жалость...

Петр Данилыч ругал жену, грозился, орал на весь дом, требовал Прохора.

Вошел Ибрагим, поворочал глазами страшно, сказал:

– Крычать нэ надо. Хозяйку обижать нэ надо. Пьяный – спи. А нэт – кинжал в брухо...

Петр Данилыч что-то пробурчал и быстро улегся спать.

Потрясучая ведьма по прозвищу Клюка растирала скипидаром крепкое белое тело Анфисы. Анфиса стонала, очень больно ногу в бедре. Клюка завтра поведет Анфису в баню, спрыснет с семи окатных камушков водой.

– Как ты это? Кто тебя?

– Сама. Сама.

И не спалось ей всю ночь. Всю ночь, до морозной зари, продумала она. Как сиротливо ее сердце, как оно горячо и жадно!

«Сокол, сокол!.. Кровью своей опою тебя. От всего отрекусь: от света, от царства небесного. А ты не уйдешь от меня... Сокол!»

Всю ночь напролет, до желтой холодной зари, строчил Прохор письмо Нине Куприяновой. И не хотелось писать, – забыл про Нину, – но стал писать. Напишет строчку, схватится за голову, зашагает по комнате, зачеркнет строчку и – снова. Самые нежнейшие слова старался подбирать, и все казалось ему, что слова эти лживые, придуманные, без сугрева. С письма, со строк глядели ему в сердце укорные глаза Анфисы.

– Милая, – шептал он, злясь, – милая... Ниночка...

Но Анфиса принимала это на свой счет и кивала ему ласково и вся влеклась к нему.

Прохор стукнул в стол, в клочья разорвал бумагу и, не раздеваясь, лег. Снилась рождественская елка в городе, в общественном собрании. Он – маленький, с бантиком и в штанишках до колен. Какой-то незнакомый дядя в сюртуке подарил ему золотую лошадку.

IX

Анфиса скоро оправилась. Она никому не сказала. Молчал и Прохор.

Была хорошая пороша. Прохор взял двух зайцев и возвращался домой. Нарочно дал крюку, чтоб пройти мимо Анфисиных ворот. Солнце было золотое. В воробьиных стайках зачинался весенний хмель. Анфиса сидела на завалинке в синем душегрее, на голове богатая шаль надета по-особому: открыты розовые уши и длинные концы назад. Рядом с ней Илья Сохатых: франтом.

– Здравствуйте, Прохор Петрович! – Она встала и стояла, высокая, тугая, глядела ласково в его лицо.

– Здравствуйте! – Чуть-чуть взглянул – и дальше. «Какая, черт ее дери, красивая!» Потом оглянулся, и вдруг сердце его закипело:

– Илья! Домой! На, отнеси зайцев.

– Сегодня ведь, Прохор Петрович, по календарному табелю праздник.

– Поговори! – Губы его прыгали. Нет, он отвадит этого лопоухого мозгляка от Анфисы.


Как-то вечером он был дома один, с жадностью перечитывал Жюль Верна.

– Здорово, светик!

Он поднял голову. Пред ним в черном шушуне – Клюка, голова трясется, мышиные глазки-буравчики сверлят, рот – сухая береста. Он продолжал читать. Она села рядом и стала гладить его по спине, по голове, поскрипывая смехом, как скрипучей дверью, и покряхтывая:

– Ох, и люб ты ей!

Прохор глядел в книгу, но уши его навострились, и полет по Жюль Верну на Луну сразу оборвался.