– Если ты, Нина, поедешь с Протасовым в Ярославль, это неприятно будет мне.
– Почему?
– Потому что неприятно. – Брови Прохора дрогнули, и дрогнул голос.
– Нина не из таких, – сказала она двусмысленно и вдруг поцеловала его.
– Ниночка, значит, любишь?!
– А как ты думаешь? Я ведь не графиня Замойская.
Под вечер Прохор возвращался на лошади в номер. Пролетка до того нагружена ящиками, тюками, лопатами, что он задрал ноги чуть ли не на плечи извозчику.
– Пра-авей!..
Навстречу шикарный лихач. В экипаже – шляпа на ухо – Яков Назарыч. Он молодецки подбоченился левой рукой, а правой обнимал красотку, нежно привалившись к ней плечом, как медведь к сосне. «Ах!» Прохор быстро отвернулся. Яков Назарыч выхватил у красотки зонтик и моментально прикрылся им.
– Эге!.. – протянул Прохор. – Графиня Замойская никак?.. – И хихикнул.
– А ведь, кажись, узнал, дьяволенок, – промямлил Яков Назарыч и, вручая зонт, вновь прильнул к красотке. – Господи Христе, до чего пышны вы, мадам. Кажись, без корсетов, а ни единого ребрышка прощупать не удается. Клянусь честью!
Номер сибиряков был большой, трехоконный. За перегородкой помещался Прохор. Беседовали втроем: Андрей Андреевич забежал проститься: он завтра – на Урал. В душе Нины что-то двоилось, и сама не знает что: ее думы как странник на распутье двух дорог. Потянет одну ниточку, потянет другую. Ниточка к сердцу инженера – золотая струнка, певучая и тонкая. Ниточка к сердцу Прохора – канат.
А те двое говорят, говорят. О чем? И к чему эти разговоры, когда при разлуке надо грустно, торжественно молчать?
– Итак, еще раз повторяю, ваш пароход будет готов к весне. В разобранном виде доставите его до Сибирского бассейна, там соберете и – прямо на Угрюм-реку. Ну-с. – Андрей Андреевич взял фуражку и подошел к поднявшейся Нине.
– Нина Яковлевна! Вы столько доставили мне чудесных минут, что... Позвольте поцеловать ваши ручки...
– До свиданья, до свиданья... Мы так все привыкли к вам, Андрей Андреич... Тоскливо будет без вас. Оставайтесь!
Он развел руками, сокрушенно потряс головой, вздохнул.
– Долг... дела, – и быстро повернулся к Прохору. – А с вами мы еще поработаем!
– Значит, решено. Ко мне.
Прохор пошел проводить его. Нина приникла к окну. Пробелел и скрылся во тьме инженер Протасов. Надолго ли? Может – навсегда.
Нина сидела грустная, в глубоком кресле, в полутемном углу. И костюм у нее темный. Серыми, немигающими глазами сосредоточенно всматривалась в будущее, ничего не видела в нем, ничего не могла понять.
Прохор крупно, твердо ходил от стены к стене, покручивая бородку; он то хмурил брови, то улыбался. Он видел будущее ясно, четко. Еще не заглохли в его ушах речи Протасова, жажда деятельности напрягалась в нем, как пружина. Только бы для начала побольше денег, и тогда сразу Прохор размахнется на всю округу. Отец вряд ли много даст: сам не дурак пожить. Но, во всяком разе, Прохор Анфису турнет: дудки, Анфиса Петровна, наживай сама! Дудки-с!
– Как долго нет Якова Назарыча. Почему это?..
Нина не ответила. Может быть, не слыхала этого вопроса.
Крепкие Прохора шаги, как молот в наковальню, в молчаливое Нинино раздумье: Андрей и Прохор. Так как же быть? Конечно, Прохор упрям, но он привязчив, из него любовью, лаской Нина может сделать все. Ах, к чему еще мечтать? Недаром же она, помолясь со слезами Богу, вынула сегодня утром из-за образа Богоматери бумажку: «Прохор».
– Ниночка, – шаги застучали в сердце. – Давай поговорим. Садись на диван. – Прохор обнял ее за талию. Нина осторожно сняла его руку, отодвинулась. – Ниночка, милая! – Он перегнулся и, глядя в пол, сцепил в замок кисти рук. – Ведь это ж не секрет, что я должен жениться на тебе?
– Не знаю, – равнодушно и холодно, как осенний сквознячок, протянула она.
Прохор повернул к ней голову.
– Вот как? Почему же? Ниночка?!
– Ты недостаточно любишь меня. Даже, может быть, совсем не любишь...
– Я?! – Прохор выпрямил спину и уперся ладонями в колени. – Кто, я?
– Да, ты, – полузакрыла она глаза. – И, кроме того... – Она отвернулась в сторону, к посиневшему ночному окну. И кроме того... У тебя было много женщин: Таня какая-то, Анфиса и... вот здесь... эта... У меня тоже был один... Может, и не захочешь взять меня... такую...
– Ты врешь?! – Прохор вскочил, брезгливо оскалил зубы и сжал кулаки.
А как же Нинин капитал? И его гордые деловые планы сразу лопнули, как таракан под каблуком.
– Врешь, врешь! – подавленно шипел он, едва сдерживаясь, чтобы не ударить, не оскорбить ее. – Не верю... Врешь...
Нина повернулась к нему и спокойно сказала:
– Ничуть не вру. Иди спать, подумай, помолись и завтра скажешь...
– Помолись?.. Ха-ха!.. Богомолка!
Он топнул и два раза с силой ударил кулак в кулак, нервно выкрикнув: «А! А!» – вытащил платок, угловато взмахнув им, и, с угрожающим стоном, пошел к себе, горбатый, с поднявшимися плечами, несчастный, маленький.
В коридоре пьяные голоса:
– Чаэк!.. Где мой номер?.. Пой, громче! Флаг по-однят, ярмар... Эй, Лукич, подхватывай!..
Прохор стоял среди тьмы, уткнувшись лицом в платок. Дрожащие руки Нины обвили его сзади, она с крепким чувством поцеловала его в затылок. Но как ветром смахнуло все: в комнате гремел, заливался на солдатский лад Яков Назарыч:
Флаг поднят, ярмарка от-кры-ы-та!..
Народом площ...
– Эй, Нинка! А Прохор гуляет?.. Здрасте, здрасте...
Флаг по-о-о...
И, держась за печку, что-то бубнил еще Лука Лукич, доверенный.
XI
Анфиса стала дородней, краше. Петр Данилыч без ума от нее. Но Анфиса – камень: не тронь, не шевельни; Петр Данилыч поседел. Покончить с ней, с проклятой, или на себя руку наложить? Пил Петр Данилыч крепко.
Как-то позвали Громовых на заимку кушать пельмени, сам отказался – болен, Марья Кирилловна уехала одна.
Анфиса погляделась в зеркало, надела цыганские серьги пребольшие, на голову – голубую шаль с длинной бахромой, перекрестилась и пошла.
«Эх, была не была!.. Видно, приковала меня судьба к дорожке темной».
– Здравствуй, Петя, – сказала она, входя.
Петр Данилыч вплотную водку пил.
– Уйди! – закричал он. – Крест на мне, уйди!..
Анфиса села. Петр Данилыч, расслабленно покачиваясь, щурился на нее.
– Ах, вот кто... Ты?! Иди сюда. Здравствуй... А я все чертей вижу. Тебя за черта принял, несмотря что ведьма ты...
Анфиса помолчала, потом проговорила распевно и укорчиво:
– Ах, Петр, Петр... Ничего-то ты не бережешь себя, пьешь все.
Она подошла к нему и, жалеючи, поцеловала его в седой висок. Он вдруг заплакал взахлеб, визгливо, мотая головой.
– А хочешь – одним словечком человека из тебя сделаю?.. Хочешь, Петя?
Петр Данилыч замолк и, отирая слезы, слушал.
А в соседней комнате тайно, скрытно слушал «черт».
– Я скоро умру, Анфиса, – проглатывая слова, сказал Петр. – Через тебя умру.
– Брось, плюнь!.. Належишься еще в могиле-то...
– Нет, умру, умру, сердце чует... – Петр Данилыч выпрямился, вздохнул и стал есть соленый огурец... – Теперь уж и к тебе не тянет меня. Все перегорело внутри. Так, угольки одни. – Глаза его пусты, бездумны, красны от вина, от слез.
Анфиса проскрипела к печке полусапожками и издали, раскачиваясь плечами, сказала:
– А хочешь, женой твоей буду, Петя? А?
Петр воззрился на нее и воззрился на ту комнату, где «черт».
– Путаешь. Петли вяжешь. Знаю, не обманешь. Ты – черт, – вяло сказал он и выпил водки. – Черт ты, черт...
– На, гляди. Черт я? – И Анфиса перекрестилась.
– Ты страшней черта. Ты, пожалуй, научишь меня жену убить?
– Нет! – быстро проскрипела к Петру полусапожками Анфиса. – Я не из таковских, чтоб душу свою в грязи топить. Это ты, Петя, убивец жены своей. Разведись, пусти ее на волю: и тебе и ей легче будет. Ведь ты ж сам в уши мне твердишь: развод, развод. Вот и разведись по-хорошему... Думай поскорей. А крадучись хороводиться с тобой не стану. Так-то, старичок.
«Черт» в соседней комнате крякнул, крикнул, двинул стулом.
А как шла Анфиса поздней ночью к себе домой, встал перед ней черт-черкес, загородил дорогу. Месяц дозорил в небе, сверкнул под месяцем кинжал.
– Это видышь? – И твердый железный ноготь Ибрагима застучал в холодную предостерегающую сталь. – Видышь, говору?! Это тэбэ – развод.
Утром Ибрагима вызвал пристав.
Допрос был краток, но внушителен. При слове «Анфиса» пристав вздохнул и закатил глаза.
– Это такое... это такое существо... И ты, мерзавец... Да я тебе... Эй! Сотский! Арестовать его!..
А два часа спустя, когда непроспавшийся Петр Данилыч узнал об этом, пристав получил от него цидулку – Илья принес. Пьяные буквы скакали вприсядку, строки сгибались в бараний рог, буквы говорили: «Ты что это, черт паршивый. Сейчас же освободить татарина, а нет – я сам приеду за ним на тройке. И сейчас же приходи пьянствовать: коньяк, грибы и все такое. Скажу секрет, черт паршивый. Приходи».
Через два дня вернулась Марья Кирилловна. Вслед за ней нарочный привез из города телеграмму:
«Нина согласна стать моей женой. Родители благословляют. Если ты с мамашей не против – телеграфируй Москва Метрополь номер тридцать семь. Зиму проведу здесь».
И Петр Данилыч и Марья Кирилловна обрадовались, каждый своей радостью. Сам – что Прохор, поженившись, наверное, будет жить не здесь, а в городе и не станет мешать отцу. Сама – что уедет к сыну, поступит к нему хоть в няньки, лишь бы не здесь, лишь бы не о бок с подколодной змеею жить, а нет – так в монастырь...
Седлает Ибрагим своего Казбека, едет в город, за сотни верст, везет ответный стафет в Москву.
Стояла цветистая золотая осень. Тайга задумалась, грустила о прошедшем лете, по хвоям шелестящий шепот шел. Нивы сжаты, грачи на отлете, в избах пахнет нынешним духмяным хлебом. Едет Ибрагим, мечтает, – свободно на душе. И вся дума его – о Прохоре. Хорошо надумал Прошка, что «девку Купрыян» берет, девка ничего, клад девка. А вернется Ибрагим и сам на кухарке женится. Цх, ловко! Только бы Анфисе укорот дать, только бы хозяйку защитить, ладно жить было бы тогда. Совсем ладно...