До первой почтовой станции – тридцать пять верст – он скакал ровно час.
– Лошадей! – кричал Прохор на станционном дворе. – Тройку, самых горячих. Ямщику целковый на чай... Сыпь! Насмаливай!.. Загонишь – я в ответе.
И лишь возле третьей станции, с ног до головы забрызганный грязью, он догнал Анфису. Он едва узнал ее. Лицо Анфисы серое, утомленное, упрямые губы крепко сжаты. Одета она просто, в синем большом платке. Рядом с ней – учитель села Медведева, чахоточный, сутулый, сухощавый Пантелеймон Павлыч Рощин.
– Путем-дорогой, Анфиса Петровна! Здравствуйте!
Ямщики осадили лошадей. Тройка Прохора в белом мыле, лошади шатались.
– Анфиса Петровна, – вежливо позвал ее Прохор. – Пожалуйте сюда. На пару слов.
Анфиса переглянулась с учителем, молча выбралась из кибитки и тихонько пошла с Прохором по зеленому лугу. Учитель двусмысленно вслед ей ухмыльнулся и стал раскуривать трубку, покашливая.
– Папаша согласен на все ваши условия, Анфиса Петровна.
– Мне этого мало.
– Он подпишет вам все движимое и недвижимое, он положит в банк на ваше имя все деньги...
– Мало.
– Он разведется с моей матерью и женится на вас...
– Мало, мало...
– Я обещаю вам свою любовь...
Анфиса остановилась, губы ее разомкнулись, чтобы злобно крикнуть иль застонать от боли. Но она, вздохнув, сказала:
– Мучитель мой!.. Ах, какой ты, Прошенька, мучитель!
У Прохора защемило сердце. Он покачнулся.
Она окутала его колдующим взглядом своих печальных глаз, круто повернулась, крикнула через плечо:
– Прощай, – и быстрым, решительным шагом двинулась к кибитке.
– Анфиса, Анфиса, стой!.. Последнее слово!..
В голосе его отчаянный испуг. Она остановилась, из ее глаз крупные катились слезы.
– Так и знала, что позовешь меня, – она больно закусила губы, чтоб не закричать, она опасливо обернулась к лошадям: ямщики оправляли сбрую; учитель, хмуро сутулясь, сидел к ней спиной.
Анфиса, всхлипнув, кинулась на шею взволнованному Прохору, шептала:
– Молчи, молчи. Знаю, что любишь... Я ведьма ведь... Значит, отрекаешься от Нинки?
– Отрекаюсь.
– Значит, мой?
– Твой, Анфиса.
– На всю жизнь?
– Да, да.
– Не врешь?
– Клянусь тебе!
Анфиса несколько мгновений была охвачена раздумчивым молчанием.
Но вот прекрасное лицо ее вдруг осветилось, как солнцем, обольстительной улыбкой. Земля под ногами Прохора враз встряхнулась, и его сердце озарил горячий свет любви.
«Что ж теперь будет, что же будет?!» – мысленно восклицал несчастный Прохор, совершенно сбитый с толку и внутренней горечью и внезапно вставшим в нем прежним болезненно-острым чувством к Анфисе.
Возвращаться без учителя Анфиса отказалась. Прохор сразу понял причину: «Боится, что ее документик отберу», – но смолчал. Обратно ехали втроем: Анфиса рядом с учителем, лошадьми правил Прохор. Сзади тащилась пара с ямщиками. Ямщики беспечально заливались:
На сторонушку родную
Ясный сокол прилетел,
И на иву молодую
Тихо, грустно он присел...
Вернулись поздним вечером. Расставаясь, Прохор говорил своей Анфисе виноватым, трогательным голосом:
– Ну что ж мне делать теперь? Каким подлецом я чрез тебя стал... Анфиса, любимая моя Анфиса, милая. Ну ладно! Слушай... Завтра либо послезавтра ночью жди... Сиди у окошка, жди... Прощай, прощай, Анфиса, – и, закрыв лицо рукой, прочь пошел. – Проща-а-ай...
В доме еще не спали. Марья Кирилловна беседовала с Ибрагимом, печаловалась ему, ждала от него помощи.
– Не горуй, Марья... Прошку отучим ходить до Анфис... Моя берется. Моя кой-что знает. Прыстав Анфис взамуж брать будет. Прыстав каждый день, каждый день туда-сюда к Анфис.
Прохор прошел к себе в комнату и заперся на ключ. Комната его пропахла лавровишневыми каплями.
Не спал в своей избе и Шапошников. Сбиралась гроза. Он грозы боится. Во время грозы он обычно спускается в подпол и меланхолически сидит там на картошке. Бояться грозы он стал недавно, лишь этим месяцем гремучим – маем.
Но сейчас гроза еще далече, и Шапошников заводит у себя в избе беседу с волком:
– Люпус ты чертов, вот ты кто. Ты думаешь – ты волк? Ничего подобного. Ты – люпус. Гомо гомини люпус эст[3]. Слыхал? Враки! А по-моему, человек человеку – Анфиса... Да, да. Подумай, это так...
Волк, белки и зверушки слушали внимательно. Волк хвостом крутил, бурундук пересвистнулся с другим бурундуком.
– «Идет», – сказала белка.
– Кто идет? – спросил Шапошников.
– «Хозяин идет».
Хозяин принес в кувшине бражки.
– Испробуй-ка... Ох, и крепость!.. Ты чего-то задумываться стал. Смотри не свихнись, паря... Чего доброго... Это с вашим братом бывает.
Волк, белки и зверушки засмеялись.
Боялся грозы и отец Ипат: прошлым летом, под самого Илью-пророка, его поле ожгло молнией – он долго на левое ухо туг был.
Пристав грозы не боялся, но пуще моровой язвы страшился супруги. Вот и в эту ночь у них скандал. Супруга расшвыряла в пристава все свои ботинки, туфли, сапоги, щипцы для завивания, и все мимо, мимо. И вот вместе с бранью летит в пристава двуспальная подушка. Пристав и на этот раз ловко увернулся, подушка мягко смахнула с письменного стола все вещи. Чернильница, перевернувшись вниз брюшком, залила красной кровью черновик проекта:
«... всесмиреннейшего прошения на имя его преосвященства епископа Андрония, о чем следуют пункты:
Пункт первый. Будучи в семейной жизни несчастным вследствие полнейшего отсутствия всяких способностей законной супруги моей Меланьи Прокофьевны к деторождению по причине сильной одышки и ожирения всех внутренних органов (при сем прилагаю медицинскую справку фельдшера Спиглазова) и в видах...»
Тут рукопись оборвалась, перо изобразило свинячий хвостик, – видимо, как раз на этом слове мимо уха пристава пролетела мстительная туфля, а скорей всего увесистая затрещина опорочила высокоблагородную, однако привыкшую к семейным оплеухам щеку пристава. Конечно ж, так. Пристав писал, жена подкралась, прочла сей рукописный блуд, и вот правая щека пристава горит, горят глаза разъяренной мастодонтистой супруги.
Впрочем, так или не так, но «человек человеку – Анфиса» остается.
Еще надо бы сказать два слова об Илье Петровиче Сохатых. Но мы отложим речь о нем до завтрашнего дня.
А завтрашний день – солнечный. Заплаканное небо наконец сбросило свою хандру; день сиял торжественно, желтые бабочки порхали, пели скворцы.
Утром за Марьей Кирилловной прискакал нарочный: в соседнем селе, верст за шестьдесят отсюда, захворала ее родная сестра, вечером будут соборовать и причащать. И Марья Кирилловна, унося в себе тройное горе, уехала. Первое ее горе – Прохор и Анфиса, второе горе – Анфиса и муж, и вот еще третье испытание Господь послал – сестра.
Прохор собрался уходить: ружье, ягдташ, сука-маркловка Мирта.
– Ну как? – встретил сына отец.
– Ах, ничего я не знаю. Подожди... Дай мне хоть очухаться-то... – раздражительно сказал Прохор и на ходу добавил про себя: – С вами до того доканителишься – пулю себе пустишь в лоб.
Он взял с собой приказчика Илью Сохатых и направился по речке натаскивать молодую, по первому полю, собаку. Прохору страшно оставаться одному: в душе разлад, хаос, идти бы куда-нибудь, все дальше, дальше, обо всем забыть. Сердце сбивалось, то замирая, приостанавливаясь, то усиленно стуча в мозг, в виски. Ноги ступали неуверенно. Прохора подбрасывало в стороны, кружилась голова. Он отвернул от фляги стаканчик, выпил водки, сплюнул: появилась тошнота. Он подал водки и приказчику. Илья Сохатых шаркнул ногой, каблук в каблук, сказал:
– За ваше драгоценное! В честь солнечности атмосферной погоды... Адью!
Прохор подал второй стаканчик.
– За здравие вашей невесты, живописной прелестницы Нины Яковлевны!.. Адью вторично!
Прохор от этих вульгарных слов слегка поморщился.
Петр Данилыч тем временем направился к Анфисе. Стучал, стучал – не достучался. Пошел к священнику. Отец Ипат осматривал ульи.
– С хорошей погодой тебя, батя. Благослови, отче.
Отец Ипат поправил рыжую, выцветшую скуфейку, благословил купца, сказал:
– Это одна видимость, что хорошая погода, – обман. Погода худая.
Купец указал рукой на солнце. Отец Ипат подвел купца к амбару:
– Вот, смотри.
Над воротами амбара прибит голый сучок пихты в виде ижицы, развилкой.
– Вот, смотри: сей струмент предсказывает, как стрелябия, верней барометра. Главный ствол прибит, а отросток ходит: ежели сухо, он приближается к стволу, а к непогоде – отходит. Вчера эво как стоял, а сегодня опять вниз поехал. Будет дождь.
– Отец Ипат! Надо действовать, – перевел разговор Петр Данилыч, на его обрюзгшем лице гримаса нетерпения. – Надо полагать, Анфиса согласна. Бабу свою уговорю, а нет – страхом возьму. Посмотри-ка, как гласят законы-то...
– Пойдем, пойдем, – сказал отец Ипат, на ходу заправляя за голенище выбившуюся штанину. – Только напрасно это ты; нехорошо, нехорошо, зело борзо паскудно. Как отец духовный говорю тебе. Оставь! Право, ну...
– А не хочешь, так я в городе и почище тебя найду. Прощай!
– Постой, постой... Остынь маленько.
XIX
Надвигался вечер, и вместе с ним с запада наплывали тучи, небо вновь облекалось помаленьку в хандру и хмурь.
Солнце скрылось в тучах, но в том далеком краю, где Синильгин высокий гроб висит, солнце ярко горело, жгло. И тело Синильги, иссохшее под лютым морозом, жарой и ветром, лежало в колоде уныло и скорбно, как черный прах. Вот скоро накроет всю землю мрачная, грозная ночь, однако не лежать Синильге той ночью в шаманьем, страшном своем гробу. Как молния и вместе с молнией Синильга, может быть, разрежет дальний тлен путей, может быть, крикнет милому: «Прохор, Прохор, стой!»