Герман был оскорблен тоном, которым к нему обращалась княгиня. К тому же его тяготило сознание того, что он все время лжет, скрывая свое постыдное происхождение. Он выпрямился и ответил:
— Отнюдь, сударыня. Я еврей.
— Как? — Марья Алексеевна едва не упала в обморок, услышав такое. — Еврей? В этом доме? Петр Андреевич, да как вам в голову могло прийти привести его на этот бал? Вы получили приглашение? — спросила она у Германа.
Тот густо покраснел и не знал, что сказать.
— Можете не отвечать, — высокомерно произнесла княгиня. — Моя внучатая племянница никогда бы не опустилась до того, чтобы приглашать к себе… вас. Господа, как мне ни прискорбно покидать вас, я не могу долее находиться в таком обществе.
— С вашей стороны это дерзость, Петр Андреевич, — сказал Турчанинов и ушел вслед за Марьей Алексеевной, даже не удостоив Германа взглядом.
— Господа, почему в этом доме нужно искать лакеев, чтобы выпить шампанского? — спросил Генрих Карлович. — Я на минуту.
И под благовидным предлогом он оставил Петра Андреевича и Германа наедине.
— Пожалуй, мне тоже лучше уйти, — сказал Герман.
— Ну отчего же?
Но Герман уже направился к выходу. Суздальский хотел было задержать его и схватил его за руку, но Герман оттолкнул князя и холодно бросил:
— Оставь меня.
Он вышел из дома Демидова и побрел по Вознесенскому проспекту до набережной Фонтанки. Там он свернул налево и шел, не разбирая дороги, пока не очутился на Невском проспекте. Лишь оказавшись на Невском, Шульц развернулся и направился в сторону дома.
Он всю свою жизнь мечтал очутиться в высшем обществе, войти в свет. И вот когда его мечта исполнилась, когда он попал на бал-маскарад в доме знатного и богатого князя Демидова — только тогда все рассыпалось, рухнуло, словно карточный домик, который падает, едва только его коснется легкий июльский ветер.
Он был так близко к своей мечте, он смотрел ей в глаза, спрятавшись за свою маску. Он говорил с Генрихом Шульцем и генерал-лейтенантом Турчаниновым, и они его слушали. Быть может, с чем-то они и не соглашались, но они принимали его позицию. Однако стоило им узнать, что он еврей, как все от него отвернулись. Только Генрих Карлович скрыл свое презрение, да и то из уважения к Петру Андреевичу.
«Неужели это действительно правда? — подумал Герман. — Неужели свет никогда не примет меня в свой круг только из-за того, что моя мать еврейка?» Столкнувшись с циничной реальностью, которая сыграла с ним жестокую шутку, Герман хоть и не хотел этого, но все же не мог не признать: он никогда не войдет в высший свет Петербурга. И причиной тому не его бедность и низкое служебное положение, не отсутствие покровителей, а глупые предрассудки. Но как бы ни были эти предрассудки глупы и надуманны, Герман не мог отрицать: они влияли на его жизнь, и притом влияли самым решительным образом.
Герман внезапно остановился. А куда он идет? Что ему нужно? Пойти домой, лечь в кровать, укрывшись потрепанным клопами и временем одеялом, и забыться в сладостном сне, который снова перенесет его на бал-маскарад, где Герман будет блистать и найдет успех решительно у всех гостей князя Демидова.
А что потом? Поутру он проснется и обнаружит, что ничего этого не произошло. Он вновь проснется на той же прогнившей кровати в крохотной каморке, где стены покрыты плесенью, а насекомые хозяйничают, словно у себя дома. Из богатого, сверкающего бала-маскарада моментально перенестись в эту пакость… Германа передернуло от этой мысли.
Он осмотрелся. Мимо него сновали какие-то люди, кучера погоняли лошадей на мостовой, бабы спешили непонятно куда… Кто все эти люди? Мещане. Герман, хоть сам и принадлежал к этому сословию, всегда относился к нему с презрением. В министерстве их называли «городские обыватели» — ведь они действительно были обычные, ленивые столичные обыватели, которых ничто не интересовало, которые ни к чему не стремились, которые не имели великой мечты и не могли мыслить о прекрасном.
Всю свою жизнь Герман противился этому чуждому ему слою людей и всякий раз впадал в хандру, когда очередной начальник говорил о нем: «Этот Шульц, мещанин, служит губернским секретарем». И единственное, чем Герман мог приободрить себя, — это надеждой, что придет день, когда он вырвется из цепей, приковавших его к этому мерзкому, чуждому всякому возвышенному человеку обществу, и увидит свет, который примет его, словно давно жданного гостя.
Однако свет его не принял. Он посмеялся над ним, унизил, раздавил, уничтожил его. Эти люди — такие красивые, такие воспитанные, такие образованные и возвышенные — на деле оказались мелочными, самодовольными петушащимися лицемерами, которые признают достоинства в человеке, сообразуясь в первую очередь с его происхождением.
Понимать это Герману было больно, однако он не мог отрицать очевидную истину. Но и отвернуться от своей мечты, смириться со своим поражением и окунуться с головой в этот отвратный, суетный мещанский мир было для него невозможно. После зала с золотыми люстрами, искрящимся шампанским, блестящим паркетом и очаровательной музыкой в доме князя Демидова воротиться к себе домой и стремиться не хлопнуть зловеще скрипящей дверью, чтобы не опала на пол плесень со стены, Герман просто не мог.
Мимо Германа проходили два человека, один из которых нес моток веревки и все жаловался, что она никуда не годна, а руки без перчаток коченеют нести ее.
— Эй, любезный, — окликнул мужика Герман, — продай мне веревку, коль она тебе в тягость.
— Да на кой она тебе? — с удивлением спросил мужик.
— А тебе что за дело? Даю за нее червонец, — предложил Герман.
Он засунул руку в карман и извлек из него заветную ассигнацию, которую приберег на случай, если они с Петром Андреевичем отправятся сегодня кутить (Герман всегда хотел, чтобы Суздальский пригласил его покутить, однако приглашения так и не дождался). Герман протянул деньги мужику. Тот недоверчиво взял бумажку и принялся пристально ее разглядывать.
— Пошутить решил надо мной? — подобострастно спросил он, но Герман отрицательно покачал головой. — Да ведь эта веревка и двугривенника не стоит.
— Молчи, шельма! — прикрикнул на него второй. — Бери, пока дают, да ступай, не мешай человеку.
Он вырвал свернутую веревку из рук мужика, протянул ее Герману и быстрым шагом увлек товарища подальше от странного покупателя, пока тот не успел опомниться.
Но Герман и не спешил их догонять.
«Как же это так получается? — недоумевал он. — Я в хорошей шинели, во фраке, при полном параде — а они не признают во мне дворянина и неизменно угадывают себе равного. Видимо, действительно, не судьба мне стать благородным».
С веревкой под мышкой Герман пришел домой — в ветхую съемную квартиру недалеко от Сенной, где он нанимал одну комнатку. Там, в его спаленке, из потолка торчал крюк, на который, вероятно, крепилась люлька с младенцем — еще при прежних жильцах. Герман взгромоздился на ветхую табуретку, которая предательски заскрипела, и привязал один конец веревки к крюку — другой он загодя сложил пеньковый галстук.
Герман накинул петлю на шею и слегка ее затянул. Стоит ли? Герман почувствовал, что ему страшно. Как бы он ни ненавидел эту жизнь, как бы ни хотел с нею расстаться, сделать этот последний шаг было для него трудно. Шульц уже решил было стянуть с шеи галстук, который явно ему не шел, когда поскользнулся на жирной поверхности табурета, судорожно заелозил по нему ногами, а тот — из-за своей старости — развалился. Герман почувствовал, как стремительно стягивается петля у него на шее, и крепко зажмурил глаза. Ему не повезло — кадык не сломался: он был обречен медленно задыхаться. Мысли со страшной скоростью заметались в голове, которая начинала кружиться. В глазах потемнело, Герман не мог вздохнуть и чувствовал, что теряет сознание.
«Господи, неужели это все, этим все кончится, неужели это так просто», — успел подумать он, прежде чем сознание навсегда покинуло его вольнодумную голову. Ноги еще какое-то время продолжали судорожно трепыхаться, но вскоре это прекратилось, и тело Германа повисло, словно продолговатый куль, в центре грязной, неубранной комнаты.
Глава 20Бал-маскарад
Правда всегда отважна.
Пока тело Германа Шульца раскачивалось по комнате, словно маятник внутри часовой коробки, порог дома Александра Юрьевича переступил Владимир Дмитриевич Воронцов, однако он был не один, но с племянником. Вернувшись с Кавказа сегодня утром, Дмитрий теперь вступал в этот знакомый дом в мундире корнета, которым, как и прежде, гордился, но который теперь сделался ему привычен. Когда-то ясные и бойкие глаза его заметно погрустнели, черты стали более резкими, а движения — спокойными и уверенными.
За каких-то три месяца из беспечного повесы-весельчака он превратился в уверенного молодого мужчину, который познал цену жизни и смерти. Он улыбался, но улыбка его более не была полна беззаботного очарования — теперь это была улыбка серьезного человека.
Вместе с дядей он приветствовал хозяина дома и очаровательную его дочь, поздравил последнюю с днем рождения, сделал ей несколько комплиментов и в кратких словах рассказал о службе. В словах его было больше степенности и лаконичности, он не стремился более во всех красках описать те или иные события и, казалось, говорил лишь с тем, чтобы удовлетворить интерес собеседников.
Когда Дмитрий по всем законам приличия отблагодарил хозяев за гостеприимство, он взял бокал шампанского и отправился с ним дальше по залу в поисках старых знакомых. Вскоре на его пути попался Роман Балашов, который был его секундантом на той самой дуэли. Дмитрий почувствовал, что общение с Балашовым будет теперь ему в тягость, так как непременно напомнит о совершенном убийстве, однако корнет взял себя в руки и подошел к старому товарищу. Роман был искренне рад видеть Дмитрия. Он поделился с ним несколькими светскими сплетнями и предложил пройтись в другой угол зала, где в компании бабушки, сестры и родителей скучала княжна Софья Ланевская.