останки ее физического существования были развеяны по ветру на мысу или если бы она вообще не оставила на этот счет инструкций, считая, что ей не стоит задумываться, как распорядиться тем, что от нее останется, а ему не следует устраивать особых церемоний. Но сейчас ему предстояло выполнить ее просьбу — просьбу, оказавшуюся для него, как ни удивительно, необычайно важной. В последние недели его преследовали, словно не находящий упокоения дух, чувство вины, сознание невыполненного долга. Он обнаружил, что снова, как уже бывало в его жизни, задумывается о свойственной человеку настоятельной потребности в ритуале, в официальном признании необходимости некоего обряда при переходе из одного состояния в другое. Возможно, какое-то время тому назад тетушка поняла это и без излишней суеты, спокойно, как ей всегда было свойственно, оговорила исполнение такого обряда.
У Фэлторпа Дэлглиш свернул с шоссе В1149 на проселочную дорогу, шедшую по плоской равнине. Не было необходимости сверяться с картой: величественный храм XV века, увенчанный четырьмя шпилями, указывал путь, так что ошибиться было невозможно. Адам ехал к нему по почти безлюдным проселкам со странным чувством: казалось, он возвращается в родные места. Странно было и то, что рядом с ним в машине нет тетушки, что все, что осталось от ее угловатой высокой фигуры, от этой замкнутой, но удивительно сильной и цельной личности, — это пластиковый пакет с беловатым прахом, почему-то очень тяжелый.
Приехав в Салле, Адам припарковал «ягуар» чуть подальше, в конце переулка, и прошел на кладбище. Как всегда, его поразило, что эта церковь, величественная, словно собор, могла стоять столь изолированно и все же казаться такой уместной среди безмолвных полей, где главным впечатлением от нее было не величие, не грандиозность, но умиротворение и покой. Несколько минут Адам стоял без движения, прислушиваясь, но ничего не услышал: ни пения птиц, ни даже шороха насекомых в высокой траве. В солнечных лучах кладбищенские деревья светились первым золотом осени. Пахота уже закончилась, и коричневая кора изрезанных бороздами и погруженных в воскресный сон полей простерлась далеко, к самому горизонту. Дэлглиш медленно прошел вокруг церкви, ощущая тяжесть пакета в кармане куртки и радуясь, что удалось выбрать время между службами. Однако его беспокоила мысль, что, наверное, было бы более вежливо, а может быть, просто необходимо получить согласие приходского священника, прежде чем выполнить пожелание тетушки. Но он сказал себе, что теперь уже поздно думать об этом, и порадовался, что можно избежать долгих объяснений, а то и осложнений. Пройдя к восточному краю кладбища, Адам раскрыл пакет и высыпал из него на землю беловатый прах, словно вылил вино из бокала, совершая приношение богам. В солнечном свете пепел вспыхнул серебром, и все, что осталось от Джейн Дэлглиш, серебряными искрами рассыпалось меж сухих осенних стеблей и высоких кладбищенских трав. Адам знал, какие слова следует произносить в таких случаях: он достаточно часто слышал их из уст своего отца. Но те, что непрошеными явились в его памяти, были слова из Экклезиаста, высеченные на камне рядом с «Обителью мученицы». И здесь, в этом неподвластном времени уголке, у величественного, исполненного достоинства храма, слова эти не показались ему неуместными.
Западный вход был не заперт, и, прежде чем покинуть Салле, Дэлглиш провел минут пятнадцать в церкви, снова рассматривая то, что так любил: резные дубовые панели — фазаны, священник, птицы и животные, дракон, пеликан, кормящий птенцов; средневековую, в форме бокала, кафедру проповедника — все это, несмотря на протекшие пять веков, местами еще хранило первоначальные цвета; завесу алтаря; огромный восточный витраж, когда-то блиставший яркими — красными, зелеными и синими — узорами средневековых стекол, а теперь лишь впускавший в храм свет ясного норфолкского дня. Когда дверь западного входа с чуть слышным звяканьем закрылась за ним, Дэлглиш подумал о том, когда же он снова приедет сюда, да и приедет ли?
Вечер уже наступил, когда Дэлглиш вернулся домой. То, что он все-таки смог съесть за обедом, оказалось невкусным, но достаточно сытным, и Адам с удивлением обнаружил, что вовсе не так уж голоден. Он съел вчерашний суп, сыр с крекерами и десерт из фруктов, а потом разжег огонь и расположился в низком кресле у камина — послушать «Концерт для виолончели» Элгара.[38] Кроме того, надо было наконец начать разбираться с тетушкиными фотографиями. Высыпав снимки из выцветших конвертов на низенький, красного дерева столик, он перебирал их, подолгу задерживая в длинных, сильных пальцах. Это занятие повергло его в меланхолию, временами — из-за выцветшей надписи на обороте фотографии, припомнившегося эпизода или знакомого лица — сменявшуюся приступами душевной боли. Да и концерт Элгара был вполне подходящим аккомпанементом: полные печали звуки порождали мысли о долгих солнечных летних днях эдвардианской Англии, о которых Адам знал только из литературы — романов, поэм, стихов, — о покое и уверенности, о той исполненной оптимизма Англии, в которой родилась Джейн Дэлглиш.
Среди других была и карточка ее жениха, выглядевшего до смешного мальчишкой в своем капитанском мундире. Дата на фотографии — 4 мая 1918 года, всего за неделю до его гибели. Дэлглиш с минуту вглядывался в это прекрасное и жизнерадостное юношеское лицо — лицо человека, который к тому времени наверняка уже видел бог знает сколько тяжелого и страшного; но лицо это ничего ему не сказало. Перевернув фотографию, Дэлглиш увидел на обороте надпись карандашом по-гречески. Молодой человек должен был изучать классические языки и литературу в Оксфорде, а Джейн Дэлглиш училась греческому у своего отца. Но Адам не знал греческого, так что тайна надписи так и осталась нераскрытой, а вскоре опасность быть раскрытой никогда больше не будет ей угрожать. Рука, выводившая когда-то эти выцветшие теперь буквы, покоится в земле уже семьдесят лет, а ум, их впервые создавший, — почти два тысячелетия. Здесь же, в том же самом конверте, лежала и фотография самой тетушки — примерно в том же возрасте, что и жених. Должно быть, та, что она послала ему на фронт или подарила перед отъездом на войну. Один ее уголок был запачкан чем-то коричневато-красным, похоже, его кровью. Скорее всего фотографию прислали вместе с другими вещами после его гибели. На снимке она стояла смеясь, в длинной, до пола, юбке и застегнутой на множество пуговичек блузке; заплетенные в косы и уложенные у висков волосы двумя крыльями спускались над ушами. Лицо ее и в те годы, что он ее знал, всегда было неординарным, но тут Дэлглиш увидел — и это его прямо-таки поразило, — что в юности Джейн была просто красива. А теперь ее смерть дала ему возможность беспрепятственно разглядывать чужую жизнь, что и для нее, когда она была жива, и для него было бы просто отвратительно. И все же она ведь не уничтожила эти фотографии. Тетушка, разумеется, понимала — она была реалисткой, — что не ее, другие глаза когда-нибудь неминуемо увидят эти снимки. Но может быть, в глубокой старости мы освобождаемся от мелкого тщеславия и преувеличенного самоуважения, по мере того как ум постепенно перестает быть зависим от ухищрений и вожделений плоти? И когда Адам с неожиданной для себя самого неохотой бросил фотографии в огонь и смотрел, как они свернулись, почернели, а затем вспыхнули ярким пламенем и сгорели дотла, ему подумалось, что он совершил предательство.
Но что же ему было делать со всеми этими незнакомцами, о которых ему неоткуда было узнать; с этими плоскогрудыми женщинами в огромных, перегруженных лентами и цветами шляпах; с этими компаниями на велосипедах — мужчины в брюках-гольф, женщины в длинных юбках колоколом и соломенных шляпках-канотье; со свадебными церемониями, где невест и их подружек едва видно из-за огромных букетов, а главные участники группируются в соответствии с принятыми правилами иерархии и смотрят прямо в объектив, словно надеясь, что щелчок затвора может подчинить себе время, заставить его на секунду остановиться, доказать, что этот обряд перехода из одного состояния в другое имеет по меньшей мере то значение, что связывает неотвратимое прошлое с непредсказуемым будущим? Когда Адам был подростком, мысли о времени не давали ему покоя. За несколько недель до летних каникул его охватывало торжество, ему казалось, что он ухватил время за чуб и может сказать ему: «А теперь давай двигайся побыстрей, и каникулы скоро начнутся. А не хочешь — тянись помедленней, тогда лето продлится подольше». Теперь, постарев, он не знал, что можно придумать, каким обещанием соблазнить время, чтобы задержать неостановимый бег его грохочущей колесницы. А вот и его собственная фотография — в форме ученика приготовительной школы; его фотографировал отец в саду перед пасторским домом. Незнакомый мальчишка в смешном, перегруженном деталями костюме, в шапочке и пиджачке в полоску, стоял почти по стойке «смирно», устремив взгляд в объектив, словно пытаясь побороть ужас прощания с домом. С этим снимком он рад был распрощаться поскорее.
Когда виолончельный концерт подошел к концу, как и полбутылки кларета, он собрал оставшиеся фотографии, положил их в ящик бюро и решил стряхнуть с себя меланхолическое настроение, прогулявшись перед сном по берегу моря. Ночь была такой тихой и прекрасной, что не стоило тратить ее на бесплодные ностальгические сожаления. Воздух был совершенно недвижен, и даже шум волн, казалось, звучал приглушенно. Море, бледное и таинственное, широко раскинулось в свете полной луны под испещренным сияющими звездами небом. Адам постоял с минуту под высоко вознесенными крыльями мельницы и пошел быстрым шагом через мыс, к северу, мимо соснового бора. Он шел так до тех пор, пока минут через сорок пять не решил спуститься к берегу. Скользя, он сбежал вниз по песчаному склону и увидел перед собой огромные прямоугольные бетонные блоки, почти до половины ушедшие в песок. Из них, словно беспорядочно установленные антенны, торчали погнутые куски железной арматуры. Свет луны, такой же яркий, как последние лучи заходящего солнца, изменил берег до неузнаваемости: каждая песчинка, казалось, светилась сама по себе, каждый камушек обрел