В МОРЯХ ТВОИ ДОРОГИ
Глава перваяПОД ПАРУСАМИ
Ранним июньским утром ленинградцы увидели на Неве парусный флот. Народ толпился на набережной. Говорили, что идет киносъемка. Киносъемки не было. Парусники пришли за нами. Все училища уходили в плавание.
Кто из нас, будущих моряков, не путешествовал в мечтах на фрегате «Паллада», два года носившемся по океанам под парусами? Кто из нас не побывал в Атлантическом океане, не совершал прогулок по острову Мадейра, не бродил по Ботаническому саду на мысе Доброй Надежды?
Кто из нас вместе с Лисянским и Крузенштерном не обошел вокруг света, не побывал в Японии и в «русской Америке», не испытал ураган у берегов Сахалина?
Кто из нас — в мечтах — не видел ледяных торосов, слепящих глаза, не открывал островов, не нанесенных на карту?
Фрол в своей заветной тетради записал слова адмирала Макарова о том, что на утлых кораблях наши ученые моряки совершали свои смелые путешествия, пересекая океаны по различным направлениям, открывали и изучали новые, еще неизвестные страны. До сих пор их замечания, их счисления цитируются лоциями всех наций.
…Не раз я плавал под парусами во сне, — и вот теперь я вступил на борт парусного корабля наяву!
«Север» был небольшой бриг, стройный, изящный, с тремя высокими, чуть наклоненными к корме мачтами. Трудно было подумать, что на таких кораблях воевали: теперь первый снаряд, скажем с «Адмирала Нахимова», разнес бы «Север» вдребезги. Но такие, как «Север», корабли ходили и в Средиземное море, и под Синоп, и экипажи их брали на абордаж неприятельские суда, сжигали их и топили. На таких кораблях, как «Север», русские моряки ходили в Северный Ледовитый океан, в Антарктику, совершали кругосветные плавания.
Командир «Севера» капитан второго ранга Еремеев и его заместитель по политчасти капитан третьего ранга Вьюрков поздравили нас с прибытием на практику и познакомили с боцманом Слоновым. Речь Еремеева была коротка:
— Парусный флот давно отжил свой век. В современных морских сражениях парусные корабли не участвуют. Но плавание под парусами принесет пользу — вы все закалитесь, станете ловкими и выносливыми. Будущий артиллерист, штурман или минер должен быть прежде всего моряком. А чтобы быть моряком, надо вдоволь полазать по вантам. Лазанием по вантам заменяю физическую зарядку!
Все подбородки поднялись кверху, и не одна пара глаз с опаской измерила высоту мачт.
Вьюрков добавил, что именно здесь, на корабле, рождается тесная товарищеская спайка, здесь крепко любят труд…
Неуклюжий буксир с полосатой трубой, пыхтя, медленно вытягивал из Невы «Север», гудками расчищая дорогу. Город отодвигался назад со своими мостами, дворцами, «Исаакием», судостроительными заводами, торговыми судами у стенки. Все расплывалось в дыму, как в тумане, — мачты, трубы, крыши высоких домов — и вскоре превратилось в сплошное серое во весь горизонт пятно.
На кораблях, на которых мне приходилось плавать, все было стальным и железным — трапы, переборки, даже шкафы в каютах и в кубриках были только раскрашены под дуб масляной краской. На «Севере» все было деревянным, и повсюду пахло краской и чисто вымытым деревом.
Палуба была желтая, гладкая и словно расчерченная по линейке тушью. Как видно, сегодня матросы долго скребли ее, терли песком, мыли щетками и скачивали из шлангов. Она блестела не хуже паркета. На медную окантовку люков, на поручни было больно смотреть. Вдоль бортов стояли в гнездах связанные белые койки.
Фрол тщательно вытер подошвы о плетеный мат и пригласил меня и Платона осмотреть корабль. У нас дома в столовой стояла модель фрегата. В морском музее и у Вадима Платоновича мы видели копии бригантин, бригов, шхун. Но копия — лишь игрушка, на которую приятно смотреть.
Конечно, после тяжелых броневых башен «Нахимова» с грозно выдвинутыми длинными стволами мощных орудий пушечки «Севера» вызывали улыбку. После стальных сооружений крейсера, уходивших ввысь, стройные мачты брига казались хрупкими. После вместительных кубриков, просторных офицерских кают, огромной кают-компании, клуба, занимавшего целое палубное помещение, роскошной радиорубки, притягивавшей нас, как магнитом, здесь было тесно. По бесчисленным трапам «Адмирала Нахимова» можно было путешествовать целый день. На «Севере» было всего лишь несколько крохотных офицерских кают. Стоило подняться на ют — и в стеклянный люк была видна, как на ладони, кают-компания, отделанная полированным деревом, с небольшим овальным столом и с круглыми морскими часами над желтым буфетом. В кубриках, в корме и в носу — койки в три яруса; две койки выбрал Фрол для себя и Платона; третью, над ними, отвел мне. Не плававшим раньше товарищам он предложил спать на подвесных койках, предупредив, что их придется приносить сверху, подвешивать, как подвешивают гамак, и стараться не вывалиться.
Камбуз на паруснике был крохотный, и нас удивило, что кок, весивший не меньше ста килограммов, не только умешался в своей тесной клетке, но и передвигался, оперировал тяжелыми медными кастрюлями, месил тесто для пирожков, готовил фарш, чистил рыбу. Рядом с камбузом висели бараньи туши. Фрол пустился с коком в длительный разговор по поводу приготовления какого-то сложного блюда. Польщенный кок тут же стал записывать сообщенный Фролом рецепт и забыл о супе, который, вскипев, сбросил крышку. Мы поспешно ретировались, но кок, угомонив разбушевавшийся суп, кричал вслед, чтобы мы заходили, он всегда будет рад нас видеть. Тут же сидел, облизываясь и вдыхая соблазнительных аромат, корабельный пес Ветер. Он был похож на волка — с черной мордой, умными карими глазами и рыжими подпалинами на мощной груди. Мы пытались с ним познакомиться, но он взглянул на нас с таким видом, будто хотел сказать: «Ну, что вы ко мне привязались? Мне совсем не до вас». Кок рассказал, что Ветра подобрали в одном из портов забитым, запаршивевшим, несчастным щенком. Командир разрешил оставить его на «Севере», и Ветер стал грозой корабельных крыс и фаворитом толстого кока. Пес снисходительно разрешил потрепать его острые уши.
На корабле паруса уживались рядом с телефоном, огромное старинное рулевое колесо — с радиопеленгатором. В кубрике, заменявшем клуб, мы нашли радиолу. Повсюду, куда не проникал дневной свет, ярко горело электричество. В далеком прошлом на таких кораблях все палубы, каюты и кубрики освещались тусклыми фонарями.
Вскоре все было осмотрено. Мы появились на палубе как раз вовремя, потому что боцман закричал таким голосом, что и мертвый вскочил бы:
«По местам стоять, на якорь становиться!»
На другое утро одни — неуклюже, другие — с относительной легкостью перебирались с одного борта на другой по вантам бизани. Я старался не смотреть вниз и облегченно вздохнул, очутившись в конце концов на палубе. Боцман громовым голосом хвалил храбрецов, подбадривал трусивших. Фрол как бы случайно очутился рядом с Платоном, готовый ему протянуть руку помощи, а потом умудрился залезть выше всех; боцман приказал ему немедленно слезть и в другой раз «наперед батьки в пекло не лезть».
— Страшно? — спросил я Бубенцова, когда мы закончили эту своеобразную физзарядку.
— А ты как думаешь?
— Ничего, ничего, привыкнете, — подбодрил Пылаев. — Поглядите-ка на Платона — орел!
И Платон расцвел от неожиданной похвалы.
Пронзительный свист боцманской дудки звал на приборку. Удивлению Бубенцова и Серегина не было границ. Мыть и скоблить сверкающую палубу? Зачем?
— А затем, чтоб она была еще чище, — пояснил Гриша, вооружаясь скребком и шваброй и засучивая рабочие брюки.
Многие не знали, с чего начать. Тогда острые усы боцмана встали торчком.
— На колени становись, на колени! Работать ручками, ручками, а не ножками!
Но вот палуба была окачена, грязная вода стекла за борт. Слонов заставил нас драить медяшку; проверяя блеск, дышал на поручни трапов, в которые можно было смотреться, как в зеркало, протирал тряпкой и удовлетворенно говорил: «Хорошо».
— А боцман придерживается нахимовских правил, — сказал Фрол, когда Слонов вручил ему ведерко с краской и приказал закрасить ссадину на фальшборте, — помнишь, Нахимов говорил: «Праздность недопустима»?
Увидев подходившего Слонова, он принялся усердно втирать краску в борт. Боцман внимательно осмотрел работу Фрола, потом повернулся ко мне. Я получил приказание:
— Пойдите в кубрик, выкрасьте подволок.
Чтобы достать до подволока, пришлось стать акробатом, и я весь забрызгался масляной краской, вспотел и упарился, но подволок был все же выкрашен. Боцман, задрав голову, минут пять исследовал его. Наконец, он одобрил работу и приказал идти мыться. Баня на «Севере» была тесная, но душ хорош. Едва я успел одеться, горн весело позвал на обед. Я застал товарищей в кубрике за подвесным, чуть раскачивающимся столом.
Как выяснилось, никто не сидел без дела. Всем боцман нашел работу.
— Не то еще будет, — постращал Фрол.
— А что еще будет?
— Слонов, вроде моего Фокия Павловича, сам марсо-флот и нерасторопных не терпит… Держи, держи! — вдруг закричал Фрол.
Платон, неся медный бачок, споткнулся на комингсе; Ростислав и Пылаев, сидевшие ближе всех к двери, сорвались с лавки и успели подхватить незадачливого бачкового.
— Эх, растяпа! Чуть не погубил и себя и борщ, — в сердцах ругал Фрол Платона.
Вошел командир роты, присел с краю и попросил ложку.
— Отменный борщ, — похвалил он, попробовав.
Первое съели дочиста. Платон, забрав опустевший бачок, отправился за вторым.
— Ну что, нажимает боцман? — спросил участливо Костромской. — Ничего, это вам только на пользу. Познаете труд матроса, научитесь уважать тех людей, за которых будете нести ответственность, когда станете офицерами. Вот Пылаев расскажет про матросскую жизнь. Вместе на «Ловком» плавали…
Появился Платон, запыхавшийся, взмокший, принесший второе.
— Ну, отдыхайте, — поднялся Костромской, когда Платон отправился за компотом. — Отдохнете — пойдем на маяк. На маяках не бывали?
Возле белой маячной башни нас встретил старый смотритель в выцветшем матросском бушлате и повел на полутемную винтовую лестницу. В редкие пробитые в стене окна был виден залив и наш «Север». Фрол принялся вслух считать ступени. Сверху послышался хриплый голос смотрителя:
— Можете не считать. Их ровно двести семьдесят пять.
С площадки у фонаря, огороженной леером, был виден рейд, корабли, буксир, тащивший баржу по фарватеру. На фоне зеленого леса белели здания Петродворца.
— Кит, чувствуешь? — с опаской спросил Митя. — Башня качается.
Башня, действительно, слегка раскачивалась.
— Не опрокинется?
— Сто лет стоит, не опрокидывалась, только тебя и ждала, чтобы опрокинуться, — насмешливо кинул Фрол. — Лучше слушай смотрителя.
А старик рассказывал, что в старину маяками называли костер, разложенный рыбаками, указывавший путь кораблям; «огненными маяками» называли огни, зажигавшиеся на берегу, а «дневными маяками» — столбы и груды камней; что Петр Первый приказал зажигать маячные огни на Петропавловской крепости, построил маяки на Азовском и Белом морях, заботился о безопасности кораблей в Финском заливе.
Смотритель показал нам моторчик, вращающий диск рефлектора, большие линзы цилиндрической формы, окружающие огонь; включил аварийную ацетиленовую горелку.
— Во время войны, — говорил он, — маяки сослужили большую службу. Когда Севастополь находился в осаде, маяк светил нашим кораблям, подвозившим продовольствие и боеприпасы защитникам города. Немцы бомбили маяк беспрерывно. Но каждую ночь над маяком загорался яркий огонь. Немцам удалось, наконец, разрушить маячную башню и перебить людей… Сын мой там тоже погиб, — сказал он, вздохнув, — но на смену пришли новые люди и снова зажгли огонь на развалинах… А на Ладожском озере, в трех километрах от линии фронта, тоже светил маяк. Враги разрушали его день за днем, но погасить так и не смогли.
— На этом маяке, — сказал Костромской, — служил Родион Тимофеевич (так звали смотрителя).
С рейда донесся призыв горна. На палубе «Севера» начиналась вечерняя поверка. Нам пора было возвращаться. На обратном пути Фрол размышлял вслух:
— Смотри, пожалуйста, невидный какой старикашка, формы не носит, а у него, пожалуй, и орден есть.
— Орден Ленина.
— Откуда, Кит, знаешь?
— Заметил ленточку под бушлатом.
— Ну, что ж, за такое дело он заслужил! А ну, Платон, — спросил Фрол шагавшего перед нами Платона, — что ты видел сегодня?
— Маячную башню.
— Сам ты — маячная башня! Ты настоящего человека видел! Такого, как батя твой, настоящего человека! Хотел бы я, когда доживу до их лет, не одряхлеть, не согнуться, в их годы быть таким же, как они…
И Фрол обернулся, чтобы еще раз взглянуть на смотрителя, стоявшего на пороге.
Пока мы добрались до парусника, стемнело, и «Север» осветился огнями. Поужинав, я вышел на палубу. На баке товарищи, сидя кружком, слушали чьи-то рассказы.
— Кит, — позвал Фрол, — иди послушай, какие истории водолаз рассказывает. И не «травит», представь, все похоже на правду.
— Послали меня на Ладожское озеро в невыносимый мороз, — рассказывал широкоскулый матрос с лицом, обтянутым глянцевой коричневой кожей. — Танкетка одна провалилась в промоину. Водитель едва успел выскочить. Луна в эту ночь ярко светила, нашу машину хорошо было видно на льду, и фашисты ее обстреляли. Попасть — не попали, мы добрались до места; командир меня спрашивает:
— А не трудно тебе будет, Тарасов, работать? Мороз-то ведь сорок градусов!
— Что мороз, — говорю, — когда надо танкетку выручать!
А водитель вокруг меня крутится и все просит: «Выручи, дружок, выручи».
Никогда я до тех пор, по совести, под лед не лазил и с утопшими танкетками дел не имел.
Спустился на грунт. Осмотрелся, нет ли где мин. Вижу — танкетка стоит; попросил сверху стропы. Подали. Вдруг почудилось мне, наверху что-то неладно. Нет, воздух качают, значит — порядок. Застропил я носовую часть, потом кормовую, а на сердце все как-то не по себе…
Вылезаю на лед, мой дружок, Андреев, снимает с меня костюм, а руки дрожат.
— Ты чего? — спрашиваю.
— Да нет, ничего.
Только когда до казармы добрались, прорвало его:
— Ну, Тарасов, не думал я, что с тобой свижусь.
— А что?
— Как только ты спустился под лед, какой-то сукин сын из леса ракету пустил. Тут как начнут по нас палить, дьяволы! Все на снег полегли, только я да водитель, что за свою танкетку болел, продолжали тебе воздух качать. Качаю я, а сам думаю: а что если где снаряд под лед ахнет, да в воде разорвется? Ведь тут тебе и капут, приглушат тебя, ровно рыбу…
…Да, вот какие дела. Ну, а больше мне под лед лазать не пришлось. Закурить есть, ребята?
Со всех сторон к нему потянулись папиросы и сигареты.
— Слыхал? — спросил Фрол, спускаясь в кубрик.
— Слыхал.
— Выводы сделал?
— Сделал.
— Какие?
— Что не ты один, Фролушка, попадал в «вилку».
— Ты что, мысли научился читать? — изумился Фрол.
— Почему читать мысли?
— Да ведь я то же самое подумал. Куда ни взгляни, повсюду настоящего человека встретишь. Давеча — этот старче на маяке, нынче — водолаз. Сидит человек, ты его в первый раз в жизни видишь, и такое рассказывает, что у тебя дух замирает, а по его словам — как будто ничего он особенного не сделал. Ты знаешь, Кит? Всю жизнь мне казалось, что раз я катер в базу привел, так такое сотворил — во! (он широко развел руками), а выходит на деле всего-навсего — во! (он прижал большим пальцем кончик мизинца).
На другой день «Север», покинув рейд, вышел в море. Скучать было некогда. Командир и боцман не оставляли нас без дела. Учебные тревоги следовали одна за другой, и мы то дружно тушили «пожар», что было захватывающей игрой, то заделывали обнаруженную «пробоину». Горнист играл боевую тревогу, звенели колокола громкого боя, на нок-рее взвивался флаг, и мы, захватив противогазы, разбегались по боевым постам. Всех забавлял Ветер, который, по тревоге, навострив уши, во всю прыть отправлялся на камбуз.
Часто проводились парусные учения. По свисту боцманской дудки мы за матросами «Севера» бросались на свои места, по зычной команде Слонова поднимались по вантам и разбегались по реям, забыв об опасности. Не все у нас получалось, опыта еще не было, бывало и снасть заедало, и тогда на помощь приходили матросы, но в конце концов «Север» все же покрывался парусами, как крыльями, и несся вперед…
Мы обучали товарищей гребле. Гребцы спускали на воду шлюпки, и Фрол, подражая боцману, зычно покрикивал: «По банкам не ходить», и командовал: «Протянуться! Уключины вставить!» Потом слышалось за бортом: «Весла-а! На воду!.. Раз, два-аа… Бубенцов, как сидишь?.. Правая на воду, левая табань… Суши весла!»
Но иногда из-за борта доносились выражения, не предусмотренные уставом, и тогда боцман басил: «Живцов!» — «Есть Живцов!» — отзывался Фрол из-за борта. «Поаккуратнее!» — «Есть поаккуратнее!.. Разговорчики! Серегин, руки на борт не выставлять!..»
Пылаев учил новичков разбираться в сигналах:
— Глядите, на нок-рее «Дружного» — ноль-ноль. Это значит кораблям идти осторожнее, «Дружный» ведет водолазные работы.
Молодой штурман лейтенант Полухин проводил с нами занятия. На палубу выносили столики, раскладывали карты. Я с интересом наблюдал за Полухиным; он был недавно выпущен из училища, но держался уверенно, как подобает столь важному на корабле лицу. Ведь это штурман прокладывает путь корабля на карте, зарисовывает берега, производит астрономические наблюдения для определения места корабля, следит за верностью компасов, за хронометрами. Штурман должен знать, как свои пять пальцев, рельеф берегов днем, звездное небо и маячные огни ночью, должен быть лучшим на корабле рулевым.
Полухин обучал нас, как обращаться со штурманскими приборами — компасом, лагом, секстаном, эхолотом, радиопеленгатором; он говорил:
— Запоминайте характерные черты берегов. Представьте, вы ведете корабль. Берег открылся на короткое время; коли знаете его хорошо — используете для ориентировки… Взгляните — перед вами два соседних участка. На обоих одинаковый лес, но в одном лесу — просека, а в другом — нет. Заметили? Запоминайте. Во время войны один командир катера, высаживая разведчиков, не потрудился запомнить такие же признаки, спутал два разных участка берега и чуть было не сорвал операцию.
Вечером мы под руководством Полухина практиковались в прокладке.
Вершинин, всегда присутствовавший на занятиях, говорил:
— Когда я стоял на штурманской вахте, я особенно остро чувствовал свою ответственность. Одно дело — вести прокладку в училище, в классе или даже на корабле, на учебном столике, другое — в походе, на мостике, где ошибка в расчетах грозит не двойкой в журнале, а аварией… Я всегда себя спрашивал: правильно ли я проложил курс, точны ли и безошибочны ли мои расчеты? Ведь я отвечаю за всех этих безмятежно спящих людей…
— Помнишь, — сказал Фрол, когда мы остались вдвоем, — старик Бату говорил в Тбилиси, что мы будем наперечет знать все звезды? Мы теперь с ними на «ты». — И Фрол, задрав голову, стал перечислять сверкавшие над головой созвездия «Большой и Малой Медведицы, Персея, Лебедя. — А все же нам еще до Полухина ох, как далеко! — кивнул Фрол на мостик, где в тусклом свете освещенных приборов командир совещался со своим юным, но уверенным в себе и в своих расчетах штурманом и, надо полагать, вполне ему доверял.
«Север» бороздил море. Балтика жила трудовой, напряженной жизнью. То встречался тяжело груженый транспорт, то спешили на траление тральщики; на них с завистью поглядывал Зубов. То проходил, нагоняя волну, стройный стремительный крейсер, неслись торпедные катера и, прежде чем их успеешь разглядеть, исчезали, оставляя за собой пенистый белый след. Встречались и парусники учебного отряда; мы, выстроившись по борту, приветствовали товарищей.
Все втянулись в корабельную жизнь; никто не увиливал от аврала, приборки, даже от стирки белья, которой никогда раньше заниматься не приходилось.
Труд не тяготил — радовал. Приятно было, взглянув на чистую палубу, сознавать, что вымыл ее ты, а не другие. Приятно было надеть выстиранную и выглаженную тобой самим форменку. Приятно было взглянуть на свое отражение в «медяшке» — ты сам ее драил.
Труд всех сдружил — не было ссор, пререканий. Состязаясь, мы взбирались на мачты, приучали себя к высоте, привыкали чувствовать себя над палубой легко и уверенно. С жаром мы практиковались каждый день в гребле, чтобы на гонках выйти на первое место. И изумительно радостное было чувство, когда твоя шлюпка приходила к финишу первой! А когда корабль шел под парусами среди ясного летнего дня, было отрадно сознавать, что поставлены паруса тобой и твоими товарищами.
И стоило поглядеть на нас во время купания! Тела стали коричневыми, мускулы налились, носы и лбы облупились. Прыгали в море со шкафута; в воздухе мелькало коричневое в голубых трусах тело, оно врезалось в спокойную воду, и вот появлялась отфыркивающаяся, стриженая наголо голова. У обоих бортов дежурили шлюпки. Вершинин, прохаживаясь по палубе, следил за купающимися, а наш командир роты подзадоривал пловцов, плавая с ними наперегонки. Боцман тоже подбадривал нас. Фрол вызывал Платона и, раззадорив, кричал:
— Кит, за нами держи!
И мы проплывали вокруг корабля.
Игнат щелкал «лейкой». Мне было нелегко угнаться за фотоаппаратом, но все же в моем альбоме накопилось много рисунков; вот Фрол, напружинившись, прыгает с бугшприта в море; боцман Слонов, надув щеки, дует в дудку, сзывая матросов; курсанты, раскачиваясь на мачтах, крепят паруса; корабельный пес Ветер не отстает от своего друга, и за круглой головой кока скользят в воде острые собачьи уши.
Однажды я рисовал, а Ветер сидел у меня за спиной и заглядывал через плечо в альбом. Я сунул ему кусок сахара.
Подошел Гриша.
— А ведь ты настоящий художник, Никита.
— Ну, чтобы быть настоящим художником, надо много учиться.
— Разрешите полюбоваться, Рындин? — спросил, подойдя Вершинин.
И стал перелистывать плотные листы ватмана.
— Я не большой знаток живописи, но, мне думается, в Ленинграде надо показать ваш альбом понимающим людям. Вам надо учиться.
Мы с Игнатом устроили выставку. Кок, ценитель искусства, позвал меня в камбуз и угостил слоеными пирожками. Мне пришлось нарисовать ему на память портрет его «Ветра»
У Станюковича в дальнем плавании надоедают друг другу; начинаются из-за пустяков ссоры, дело доходит даже до дуэли. Дикие были нравы! Наше плавание всех сдружило.
По вечерам на баке собирался «курсантский клуб»; под звездным небом пели:
Где вскипает волна за волною,
Где бушующий ветер ревет,
Там Балтийское море седое
О великих победах поет…
Потом возникал горячий, взволнованный спор о том, что должен предпринять вахтенный офицер, если кораблю грозит столкновение, если на корабле возникает пожар, если штурман ошибся в расчетах и корабль идет прямо на камни… Приводили примеры. Вспоминали и Вадима Платоновича, и моего отца, и того офицера, который, не задумываясь, пожертвовал своим эсминцем, чтобы спасти один из лучших крейсеров Балтики. Кто-то заговорил о Фроле, — он тоже спас катер…
И вдруг Фрол, раньше сам с удовольствием вспоминавший свой «подвиг», воскликнул:
— Подумаешь! Другие еще не то делали! У нас в соединении есть гвардии старший лейтенант Лаптев, так он из-под носа у гитлеровцев целый пловучий кран уволок. А что — Живцов? Небольшой величиной был Живцов!
Такие речи я слышал от Фрола впервые.
Боцман говорил: «Если чайка села на воду, жди хорошую погоду». На этот раз предсказание не оправдалось. Чайки сидели на воде, но небо покрылось тучами.
На палубе обдавало водяной пылью. Командир в мокром плаще не сходил с мостика. Стало качать. Сменившись с вахты, я спустился в кубрик, ожидая увидеть знакомую картину: беспомощных, стонущих товарищей. Но еще на трапе услышал: поют. Да, в кубрике пели. Запевал Бубенцов, Серегин, Платон и Илюша подхватывали так, что в ушах звенело. Все были очень бледны, но держались.
«Москва моя», — пели здесь, в море, далеко от Москвы.
Игнат терпеливо выводил буквы в очередном номере газеты «На практике». Он обернул ко мне побледневшее лицо:
— Занимаешься делом — не чувствуешь качки, не правда ли?
Когда кончили петь, Фрол достал затрепанный томик Станюковича. Боцман, спустившийся нас проведать, присел и стал слушать.
Станюкович описывал океан, кипевший в белой пене, и маленький парусный черный корвет, поднимающийся на волнах; рассказывал о матросах, в шторм лазивших по реям и крепивших паруса, о капитане, не спавшем целую ночь.
Боцман оказал, что в такой же шторм попал «Север» в прошлом году. Когда Слонова стали расспрашивать, он отмахнулся: мол, рассказывать нечего: у товарища Станюковича все описано.
— И наш командир точь-в-точь так же не сошел с мостика даже чайку попить… За свой корабль душою болел… за «Север» и за людей. Пойду покурить.
Курил боцман трубку, набитую таким вонючим табаком собственной резки, что каждый, очутившийся поблизости, обращался в бегство.
Я вышел на палубу. Наш парусник, раскачиваясь, шел вперед. Ростислав стоял у фальшборта.
— Давай-ка, проверь меня, Ростислав.
Я назвал мыс, бухту, береговой населенный пункт, мимо которых шел «Север». И Ростислав мне поставил пятерку.
Корабль, влекомый буксиром, медленно поднимался по широкой Даугаве среди разноцветных домиков и полей. Впереди рыбаки выбирали сети. Корабль переждал, пока сети выберут.
Вьюрков рекомендовал осмотреть хорошенько Ригу…
Как приятно было получить пачку писем, забраться в уголок кубрика и перечитывать их! Отец был в Цхалтубо, подлечивал старые раны. Шалва Христофорович приглашал в Тбилиси. Антонина… Антонина звала в Сухуми, если это возможно…
Через час мы гуляли по паркам. Попали на дневной спектакль, на балет «Берег счастья».
Фотографировались — Игнат растратил всю пленку. Долго бродили по городу, любуясь величественными зданиями музеев, многоэтажными домами, выстроившимися вдоль зеленых бульваров, забрели в старый город, сильно разрушенный бомбежкой, где, как и в Таллине, увидели узкие улочки, остроконечные, крытые черепицей крыши, подъезды, похожие на щели, и старинные фонари. Возвратившись на корабль, Фрол записал в свой дневник: «Сегодня видел еще один город — Ригу. Хороший город!»
Самой трудной считается на корабле вахта после полуночи. Дублируя вахтенного сигнальщика Шевелева, я всматривался во тьму.
Ночь была темная и дождливая. Вахтенные на палубе зябко поеживались в бушлатах. На кораблях мерцали огни. Город спал; на мачте брандвахты одиноко горел штормовой сигнал: три красных огня, расположенных треугольником.
Я вглядывался во мрак, мне то и дело мерещились движущиеся огни. Было свежо и сыро, продувало насквозь; я то и дело беспокоил Шевелева, спрашивая, не видит ли он чего-нибудь в темноте. Но вот показались не воображаемые огни — корабль выходил из порта; это подтвердил и Шевелев.
Облегченно вздохнув, я откинул полог над столиком, заметил по морским часам время и записал в журнал.
Постепенно я свыкся с темнотой и больше не видел воображаемых огней. Шевелев сказал:
— Ничего, это только в первый раз трудно, попривыкнете.
Наконец, медленно начало светать. Дождь перестал.
На востоке небо заалело, силуэты остроконечных башен И вышек казались вырезанными из черной бумаги. Минута в минуту — по флотской традиции, быть аккуратным и не задерживать на вахте товарища — меня сменил Ростислав. Сдав вахту, я спустился в кубрик. Синие дежурные лампочки освещали три яруса коек, на которых сладко спали товарищи.
В Нахимовском мы всегда отмечали пятое июля — день рождения Павла Степановича Нахимова. С разрешения командира корабля и Вьюркова Игнату поручили сделать доклад.
В этот вечер «Север» слегка покачивало на легкой волне. Всю палубу под темным небом заполняли слушатели.
Игнат начал с того, что Нахимов так же, как мы, сдавал экзамены, ходил, как и мы, на практику; но работал он больше всех, служил в сутки двадцать четыре часа и уже в пятнадцать лет был мичманом, в тридцать командовал фрегатом, в тридцать четыре — линейным кораблем, а в тридцать пять был капитаном первого ранга.
Он был передовым человеком своего времени и с жадностью впитывал все хорошее, что было в те дни в русском флоте.
Игнат рассказывал, что Нахимов чуть не погиб, бросившись за борт спасать матроса. Игнат так красочно описал Синопский бой, что слушатели не выдержали — захлопали. Но он только досадливо отмахнулся и продолжал говорить о скромности, неподкупности, храбрости Нахимова. Адмирал вдохновлял защитников Севастополя, сам на Малаховом кургане скомандовал солдатам и матросам: «В штыки!» Нахимов заявил, что даже если весь Севастополь будет взят, он с матросами продержится на Малаховом целый месяц. Нахимов был простым, скромным, чутким; к нему приходили со всеми горестями и нуждами матросы и жители Севастополя. И он всем помогал, каждого называл «друг» и действительно каждому был он другом… Игнат описывал разрушенный Севастополь, окутанный густой пылью и гарью пожаров; Фрол слушал с заблестевшими глазами: он видел, казалось, перед собой каждый дом, морское собрание, морскую библиотеку, Графскую пристань и неприятельский флот в виду города. Ведь Севастополь был родным городом Фрола…
— Когда враги убили на бастионе Нахимова, — продолжал Игнат, — матросы стояли у гроба любимого адмирала целые сутки. Уходили одни, с бастионов приходили другие. Адмирал был покрыт тем простреленным и изорванным флагом, который развевался на его корабле в день Синопа…
Сорок лет безупречной службы на флоте — вот пример всем нахимовцам и не нахимовцам, всем нам, будущим морякам!
Свет погас, на палубе стали показывать фильм «Нахимов»; я отошел к борту; огни корабля отражались в темной воде.
«Ты будешь получать письма с Черного моря и с Балтики», — сказал отец маме. Теперь некому больше писать на Кировский. Пока я был занят работой, я забывал об этом. А тут снова все вспомнилось…
— Ты о чем, Кит? — подошел ко мне Фрол.
— Да все о том же…
— Знаешь, поедем в отпуск на катера, Кит? В наше соединение, а? В Севастополь? Юрий Никитич нас примет?
— А почему бы ему не принять нас?
— Мы лодырничать не будем! Так и пиши отцу: драйте нас вовсю, гоняйте на катерах, проверяйте, получаются ли из нас моряки. Ведь мы — ваши, катерники!
— Это будет, Фрол, просто замечательно!
— Знаю, что замечательно. Так ты завтра же и напиши, не откладывай в долгий ящик, почву пощупай. Послушай, Кит, а ты на меня не в обиде? — вдруг спросил он.
— В обиде? На тебя? Да что ты, Фрол? Почему?
— Сколько раз тебе говорю — со мной не хитри, Кит, я тебя насквозь вижу; тебе думается, я от тебя отбился. Я от тебя не отбился, Китище, — хлопнул он меня по плечу, — только сам понимаешь, вернемся мы в Ленинград, Вадим Платоныч и спросит: «Ну как, Фрол, получилось что-нибудь из моего оболтуса?» И я хочу ответить ему, не кривя душой: «Да, Вадим Платоныч, Платон стал человеком». А что ты думаешь? Платон не хуже других работает, штурман его хвалит, боцман хвалит, Пылаев хвалит, на вельботе он не хуже других гребцов… вот что делает с человеком море!
— Только море, Фролушка? Коллектив!
— Насчет коллектива — ты правильно. Коллектив у нас крепкий. Из Платона, гляди, и то моряка сделали! Да, ты знаешь, Платон-то ведь, по существу, неплохой парень. Оказывается, он все свои деньги в Ленинграде отдавал Бубенцову, чтобы тот со скупщиком мог рассчитаться, да из кабалы вылезти.
— Я не знал.
— Вот то-то и есть, Кит, что о человеке хорошее узнаешь задним числом, а дурное — в первую очередь. Дурное-то, оно в воздухе так и носится, а хорошее — оно глубоко запрятано… Я-то на Гришу обиделся было, когда его старшиной назначили вместо меня, а потом понял, что он парень хороший да и старшина куда лучше меня.
Мне очень хотелось бы описать небывалый шторм, рассказать, как спасали мы «Север», взбираясь по вантам на реи и крепя паруса. Описать, как кто-то свалился за борт и другой, не раздумывая, кинулся за ним раньше, чем был сброшен спасательный круг; как спасали потерпевших кораблекрушение или рыбаков, унесенных в море. Но ничего подобного не было: ни шторма, ни кораблекрушения и ни один человек не упал за борт. Плавание обошлось без приключений и подвигов. Само собой разумеется, Фрол впоследствии (я сам слышал) очень красочно описывал собеседникам и особенно девушкам шторм, и кораблекрушение, и спасение утопавших — и сам во все это, казалось, уверовал… Тут уж он оставался верен себе…
Наш белокрылый «Север» скользил под облачным небом по Балтике, отливающей то серебром, то густой зеленью. Выпустили последний номер газеты «На практике». Номер иллюстрировали фотографиями Игната и моими рисунками.
На прощание нас угостили таким великолепным обедом, что гастрономы и чревоугодники отправились качать кока. Занятие было не легкое — кок весил сто с лишним килограммов, а Ветер, опасаясь за своего покровителя, с лаем хватал всех нас за ноги.
Распрощались с боцманом и со штурманом, поблагодарив их за науку. Командир «Севера» и его заместитель пожелали нам успехов в дальнейшем практическом плавании.
— Говорил я вам, что вы все закалитесь, станете ловкими и выносливыми? — напомнил нам Еремеев. — Мне думается, я не ошибся.
Да, вы, командир, не ошиблись! И в этом — ваша заслуга…
Глава втораяМАТРОССКИЙ ТРУД
Учебный корабль «Кронштадт» уже ждал нас у стенки. Большой, трехтрубный, с широким мостиком, высоко поднятым над надраенной палубой, со множеством надстроек, вместительным клубом, библиотекой. В просторных кубриках корабля мы расположились с удобствами.
Командовал «Кронштадтом» старый заслуженный капитан первого ранга Калинников. Старший помощник был хлопотлив и подвижен; его я видел то в кубрике, то на мостике, то в камбузе, то на юте. Он то и дело подзывал к себе боцмана, старшин и матросов, отдавал приказания, одного хвалил, другому выговаривал: Корабль готовился к походу — это самое напряженное время, и у старшего помощника дел было множество.
Полной противоположностью ему был толстяк штурман; от него так и веяло безмятежным спокойствием и уверенностью, что к походу все подготовлено, навигационная обстановка изучена, расчеты и предварительная прокладка сделаны. И с широкого безусого лица штурмана не сходила улыбка.
Молодой боцман для того, чтобы казаться постарше, внушительнее, отрастил густые усы; боцман пытался говорить басом, смотреть на всех грозно.
Мы сразу же приступили к погрузке угля («Кронштадт» по старинке ходил на угле, не на нефти).
— Таким образом, — сообщил нам заместитель командира по политчасти, — вы сразу включитесь в подготовку к походу; после погрузки будете стоять вахты в котельном и машинном отделениях…
— Советую хорошенько ознакомиться с пятой боевой частью, — оказал нам Вершинин. — Не забудьте, что у старшин и матросов можно многому поучиться. Обладая хорошей теоретической подготовкой, вы впоследствии перегоните своих учителей, но сейчас не стыдитесь к ним обращаться за помощью…
…С Глуховым беседовали о текущих делах. Обсудили первый номер газеты. Глухов порекомендовал при посещении городов знакомиться с их историей, промышленностью, театрами.
— В каждом порту, — оказал он, — нас будут ждать письма — почта предупреждена, куда их посылать.
Глухов учитывал все мелочи — по-настоящему заботясь о подчиненных.
Наступил вечер. «Кронштадт» был освещен с носа до кормы. Все было окутано угольной пылью, и в свете прожекторов копошились черные тени. Шеститонный ковш черпал уголь со стенки, повисал над палубой, разевал пасть и ссыпал его в люк. Мы лопатами сгребали уголь, рассыпавшийся на палубу, и сбрасывали в угольную яму. Все работали с жаром, едва успевая отереть с лица пот. Лица были у нас у всех, как у трубочистов. Боцман Сан Палыч больше для порядка подбадривал: «А ну, орлы, не сдавай!»
Свист дудки возвестил, наконец, передышку.
— Ну, и ненасытная же утроба! — удивлялся Фрол. — Жрет и жрет, жрет и жрет!
— С утра начали, а конца не видно! — подхватил Боренька.
Горн снова позвал на работу.
Я никогда не грузил угля, и сначала мне показалось, что я выдохнусь, не осилю. Но боцман подбадривал:
— Для пользы дела, для тренировочки, не вредно и уголек погрузить.
Поздно вечером, вдоволь наглотавшись угольной пыли, мы в бане смывали густой темно-серый налет. Фрол тер мне спину, сдирая вместе с въевшейся пылью и кожу.
— Ну как? Тяжело пришлось? — сочувственно спросил нас Вершинин, когда мы выбежали на палубу. — Сначала трудновато, но зато приятно сознавать, что ты сам готовишь к походу корабль, сам грузишь уголь, подбрасываешь его в топки, ухаживаешь за машинами. Не правда ли?
Начальник курса был прав. Нелегко было отстирывать угольные мешки. Еще труднее было отчищать палубу от толстого слоя насевшей на нее хрусткой угольной пыли. Зато мы получили полное представление о том, как большой корабль готовится к выходу в море.
— Могу вас поздравить! — сообщил Борис. — В ноль часов ноль минут заступаем в самое пекло.
— В какое там еще пекло?
— Про которое в песне поется: «Товарищ, я вахту не в силах стоять, — сказал кочегар кочегару». Красота, а не вахточка! Цвет нахимовцев. Эх, жаль, Пылаич не с нами! Уж он бы нас выучил!
— Без меня научат, — засмеялся Гриша, — дело не мудрое. Только в первый раз непривычно. А потом ко всему привыкаешь — и к жаре…
— И к тому, что не знаешь, что наверху делается? — допытывался Аркадий.
— Ну, в бою по корабельной радиосети сообщают, что наверху происходит.
— Ты во время боя в котельном был?
— Да.
— А что вы слышали о котельных машинистах в бою? — спросил нас Вершинин.
— Очень мало, — ответил Фрол.
— О котельном машинисте Гребенникове слыхали?
— Нет.
— О нем весь флот во время войны говорил. Его корабль вступил в бой. И только успел репродуктор сообщить в котельное отделение: «Снаряды корабля ложатся по цели», как в котле лопнула трубка паропровода. Понимаете, что это значит? Сядет пар, станут машины, корабль превратится в мишень. Надо было кому-нибудь лезть в котел.
— В горячий?
— Конечно. Это только в мирное время подождать можно, пока остынет… Командир боевой части спросил: «Кто согласен?» Вызвались, разумеется, все. Командир выбрал Гребенникова. Товарищи надели на него асбестовый костюм, густо смазали ему лицо вазелином и забинтовали марлей; надел машинист рукавицы, взял молоток и нырнул в узкую горловину.
Он сразу же выскочил — жара была нестерпимой. «Воды и доску!» — крикнул он. Полили его из шланга водой, в горловину вдвинули доску, Гребенников лег на нее и пополз. Ощупью он нашел повреждение, ведь он часто забирался сюда раньше для ремонтных работ. Трубку нужно было заглушить. Но больше нельзя было выдержать. Его вытащили, он окунул в ведро голову и оказал: «Докончу, немного осталось». И снова полез в котел. Через несколько минут Гребенников доложил командиру: «Приказание выполнено». Его подвиг сразу стал известен на флоте. Ну, вам пора на вахту, товарищи, — закончил Вершинин, взглянув на часы. — Желаю успеха.
По крутым трапам мы спустились в «пекло».
Котельная вахта была второй ступенью нашей подготовки к походу. Надо было засыпать топки углем, развести пары.
Здесь было жарче, чем в бане, в топке гудело, вентиляторы с воем высасывали горячий воздух. Весь мир — со звездным небом, с чайками, свежим ветерком — остался где-то далеко; такое же чувство у меня было, когда я в первый раз в жизни погружался под воду на подводной лодке. Но размышлять было некогда. Пора было приниматься за работу, иначе котельные машинисты могли подумать, что мы растерялись или нам не по нутру их тяжелый труд.
— Сюда бы веничка! — сострил Фрол, обливаясь потом.
— В первый раз? — спросил машинист, надев брезентовые рукавицы; он открыл дверцу, и я невольно отшатнулся — в топке бушевало пламя.
Другой матрос, с лицом, черным от угольной пыли, поддевал лопатой уголь и привычным движением рассыпал веером по всей топке.
— Булатов, — представился ему Игнат.
— Будем знакомы. Старшина второй статьи Крикунов.
— Образование у нас в вашем деле — нуль.
— Ничего, подучим. Правда, Жучков? — спросил Крикунов товарища, открывавшего топку.
И стал показывать, как засыпать уголь.
Он передал мне лопату.
— Ну-ка попробуй, курсант!
Жучков, видя, что я поддел уголь, вновь отворил дверцу; лицо обдало нестерпимым жаром; я зажмурился, отчаянно закашлялся, отшатнулся было, но, вспомнив рассказ о Гребенникове, взял себя в руки и… высыпал уголь себе и Жучкову на ноги.
— Первый блин всегда комом, — утешил меня Крикунов. — А ну-ка, подкинь еще!
Я старался во всем подражать своему учителю, но уголь никак не рассыпался у меня веером.
— Сноровка нужна! Погляди еще раз!
Он взял лопату, опять показал. Я еще раза два промахнулся, потом дело пошло ловчее, и когда, обливаясь потом, я передал Фролу лопату, Крикунов сказал:
— Ну, вот видишь, ничего мудреного нет. Еще вахты две — и осилишь.
Игнат и Ростислав (лица у них стали пятнистыми) азартно орудовали лопатами у соседней топки.
А Фрол пыхтел, словно паровоз.
Стрелка манометра скользнула к пятнадцати атмосферам.
— А ну-ка, давай еще уголька!
Крикунов подтащил железный ящик на полозьях и показал на узкий лаз. Распластавшись, мы пролезли в бортовую угольную яму. Нагрузив ящик, потащили его по скользкой палубе, свалили уголь у топки. Проделали эту операцию несколько раз. Тем временем Крикунов длинным железным прутом пошуровал топку, выгреб шлак и полил его водой. Шлак зафырчал, покраснел и, наконец, затух.
Тогда Крикунов передал мне лопату. «Нахимовская жилка» победила, никто не сдал! И когда матросы предложили сменить нас, мы наотрез отказались. Было бы позором уйти от котлов, когда матросы отваживаются даже залезать в них!
«Что творится там, наверху? — думал я, продолжая подбрасывать уголь. — Наверху, где стоит прохладная темная ночь, ветерок обвевает лицо и из радиорубки доносится музыка!»
До сих пор корабль был неподвижен, и стрелка указателя покоилась на «стоп». Но вот дважды прозвенел звонок, стрелка перескочила на «малый вперед». Я представил себе, как корабль, отвалив от стенки, выходит на рейд. «Средний вперед!» От работы машин все сильнее дрожала палуба. «Полный ход!» Эх, выбежать бы сейчас, да взглянуть на звезды, да поглядеть, как удаляются береговые огни, и послушать, как плещется за кормой вода!
Тут шумно ворвалась смена.
— А ну, сдавай вахту!
Поблагодарив матросов за науку, мы направились в душевую.
Платон нырнул под душ, отфыркался, отряхнулся; копоть сбегала черными ручейками по плечам, по груда; и я вдруг заметил, что Платон без улыбочки, с серьезным, усталым лицом, как две капли воды похож на отца своего, на Вадима Платоновича!
— Отмылись! — досуха вытерся полотенцем Фрол. — Эх, пойдемте-ка подышать ночным воздухом!
Мы поднялись на палубу.
Корабль уверенно, полным ходом, сверкая огнями, шел в темноте. Небо было усыпано звездами. Ночь была ветреная, прохладная, свежая.
— Красота! — оказал Фрол, поеживаясь. — Так бы всю ночь простоял.
— Спать! — сказал неслышно подошедший к нам боцман Сан Палыч. — Простудитесь, а мне за вас отвечать. Быстро спать! Быстренько! — рявкнул он так, что мы кубарем скатились по трапу.
Корабль, изрядно переваливаясь, резал волну, оставляя за кормой бесконечный след. Было пасмурное, серое утро. По морю катилась крупная свинцовая зыбь.
Люди стали к борту на подъем флага. Начался новый день. Вчера мы обслуживали котлы, сегодня — машины. В машинном отделении было жарко. Горячий воздух обжигал лица, глаза щипало до слез, кругом все грохотало. Матросы ходили по скользкой палубе и по решеткам.
— Ишь ты! — сказал Фрол. — Как ни умна машина, а без человека она, голубка, — ничто….
Человек дал машине жизнь, и он управляет ею, ухаживает за ней. И человек этот — матрос. Не зря Нахимов говорил, что матрос на корабле — главный двигатель.
Старшина Сидорчук, стараясь перекричать гул механизмов, объяснял, как работают отдельные части, показывал, как заливать масло в масленки, когда они бешено скачут из стороны в сторону.
Перед концом вахты мы протерли тряпками палубу и с наслаждением смыли под душем пот и машинное масло…
А с каким аппетитом обедали, торопя бачкового! (На этот раз бачковым был Игнат.)
Следующую вахту, штурманскую, я стоял ночью, в густом тумане; в прокладочной рубке свет ярких ламп падал на карты и инструменты. Чувствовал я себя весьма неуверенно. В голову лезли рассказы об авариях, столкновениях и других происшествиях. «Кронштадт» вышел на створ береговых огней; сквозь пелену тумана должен был показаться маяк; он все не открывался, и я заметил, что не я один нервничаю; уверенный в себе толстый штурман тоже беспокоится. Наконец, он, облегченно вздохнув, показал мерцавшие вдали огни маяка, и я готов был заплясать от восторга…
Туман постепенно рассеялся, и обрывки его унес ветерок. В сером рассвете я увидел порт, корабли, шхуны, транспорты, волнорез — волны разбивались о него, взлетая фонтаном. Я тщательно записал в журнал: «В 7.47 отдали левый якорь, на клюзе 60 метров, грунт — ил и песок, глубина девятнадцать метров». Подписал: «Рындин», собрал карты, журнал, инструменты, сдал вахту Игнату…
День стоял ветреный. Ветер разогнал темные тучи. Приказано было изготовить корабль к походу. Матросы задраивали иллюминаторы. Подняли вельбот. И вот подана знакомая команда: «По местам стоять, с якоря сниматься!»
Построившись по левому борту, мы прощались с портам.
— Снова в море, Кит! Красота! — сказал Фрол.
«Пошел шпиль!» Медленно вытянулась с грунта якорная цепь, облепленная скользкой серой тиной. Оба якоря, наконец, выбраны, убран гюйс, флаг перенесен на гафель.
И вот снова машинные, котельные, штурманские вахты. Снова занятия, приборка палубы, стирка белья — все то, что уже стало в нашей жизни обыденным и привычным…
Начали готовиться к стрельбам. Спустились в артиллерийский погреб. Из железного ящика Фрол доставал снаряды, передавал мне. Я щеткой снимал со снарядов густую, словно повидло, смазку, а Илюша и Ростислав обтирали каждый снаряд паклей и водворяли в ячейку. Ящик, подхваченный петлей, взлетал кверху.
На другое утро в море болталась мишень. «Попаду или не попаду? — думал я. — А вдруг — промахнусь, осрамлюсь?» Оружие заряжено, ждет… кого? ну, конечно же, меня, Рындина…
— Правый борт курсовой тридцать, наводить по мишени, — скомандовал артиллерийский офицер.
Я развернул орудие и поймал в перекрестие прицела щит, болтавшийся по волнам за буксиром. Матрос дослал снаряд, захлопнул затвор, я услышал резкий выстрел; открыл рот — и все-таки чуть не оглох; далеко в море, возле мишени, поднялся белый водяной столб.
— Правильно! — одобрил наводку матрос-заряжающий (я понял его по движению губ).
Меня охватило желание во что бы то ни стало сбить проклятую мишень, качающуюся на волнах. И я старался снова взять в перекрестие ускользающий щит, снова слышал команду и выстрел…
Я торопливо ловил цель; с непривычки трудно было сообразить, куда вращать штурвал. Новые столбы белых брызг обступили мишень, но она, проклятая, оставалась неуязвимой! Не успел я опомниться, как вся норма снарядов была израсходована. Вот досада-то!
И все же артиллерийский офицер похвалил меня. В полном восторге я развернул орудие, опустил горячий ствол в нолевое положение. Отстрелялся!
Фрол сбил мишень на девятом выстреле. Другие тоже стреляли неплохо, даже Платон и Бубенцов удостоились похвалы артиллерийского офицера.
Тогда я сообразил, что стрелял хуже других. И артиллерийский офицер, похвалив меня, попросту хотел новичка подбодрить… Я сказал себе: «Надо подтягиваться, Никита!» На душе стало невесело. С небес я опустился на землю. Невеселые мысли мои прервал Фрол:
— А ты знаешь, Кит? Я ведь случайно ее, проклятую, сбил, никак не надеялся!
Эх, ты, Фролушка! Друг ты мой милый, утешить решил неудачника! Как я был ему за это признателен!..
…Через несколько дней снова увидели знакомый порт, канал с песчаными берегами, на которых беспорядочно росли сосны.
В матросском парке играл оркестр. Команды оспаривали первенство по футболу. Мы отправились на трамвае в Лиепаю на почту. Борис встретил отца, инженер-капитана второго ранга. Тот поздоровался с сыном, будто видел его лишь вчера или нынче утром:
— На «Кронштадте» пришел? Ну, как плаваете? Они куда-то ушли, а мы зашли на почтамт и получили пачку конвертов.
— Ты счастливец, Никитка, — позавидовал Гриша. — Что ни почта, то два-три письма. А вот мне — никто не напишет…
Я спрятал письма в карман, хотя мне и очень хотелось прочитать их немедля. Зато Илико прочел нам вслух послание из Зестафони; Этери, девушка, которую прочили за Илюшу, вышла замуж за милиционера Котэ. «Слава богу! Боюсь одного: приеду — другую найдут, опять начнут сватать, ох, уж эти старухи! Житья от них нет!»
— Нет, ты смотри, пожалуйста! — продолжал он. — Отец повышение получил, соединением лодок командует, в Зестафони в отпуск приедет. Постой, а как я ему расскажу, что я осрамился? (Илюша, увидев в походе над кораблем самолет, заорал: «Вот он, посмотрите, пожалуйста, вот он!» Командир, сердито взглянув на незадачливого сигнальщика, пробурчал: «За такую форму доклада надо гнать с мостика».)
— Ничего, посмеется.
— А не назовет ишаком?
— Ну, что ты, с каждым бывает! — утешали мы друга.
Но Илико все покачивал головой, размышляя, как он расскажет отцу о своем промахе.
В сквере напротив Дома флота нас догнал Борис:
— Братцы! Где тут мороженое выдают? Отец денег отвалил — сотню!
Мы сразу нашли кофейную и заказали себе по три порции.
— Ух, и намылил же мне батя голову! — вздыхал Борис, уничтожая мороженое. — Узнал, что я вахты в машинном и в котельном стоял, да как начал экзаменовать… Ну и выявил, что я вершков нахватался. Ну, тут и началось! Брр!..
Его передернуло, словно он лимон проглотил.
— Отчитал меня батя, продраил с песочком, а потом посмотрел на часы: «Мне пора. Через час снимаемся с якоря». Достает сотню — и… а не съесть ли нам еще по порции разноцветного?
Кутить, так кутить, у Бориса натура широкая!
Испортив себе аппетит, мы пошли на «Кронштадт».
Мы обошли портовый ковш, заполненный кранами, катерами, водолазными ботами. В доке стоял на ремонте большой серый транспорт. Заглянули вниз — голова закружилась. На бетонном дне дока копошились десятки крохотных человечков: тут и там вспыхивало белое пламя электросварки; все гудело, визжало, а на палубе корабля жизнь шла своим чередом. Команда обедала…
Наш «Кронштадт» стоял у причала в канале. Мачты его возвышались над соснами. Борис, умудрившийся принести в карманах пирожные, угощал товарищей, не попавших в город.
На другое утро «Кронштадт» покинул порт и взял курс на запад. Мы шли неподалеку от берега; за желтыми дюнами синели леса.
В свободное от вахты время собирались на баке и слушали Пылаева, Зубова, Ростислава — они и раньше бывали в этих местах. Во время войны все море было забито минами. Трудолюбивые тральщики бесстрашно расчищали фарватеры.
К полудню лес на берегу начал редеть, раздвинулся в стороны — и в бинокль можно было рассмотреть мачты, белые домики, маяк, фабричные трубы, мол. Из-за мола выбегали резвые катера. Скользили рыбачьи баркасы с треугольными парусами, Это был литовский порт Клайпеда.
К вечеру Клайпеда осталась далеко позади. Не хотелось уходить с палубы. Мы любовались закатом.
— Ну и здоров же ты стал, Кит! — похлопал меня по плечу Фрол.
— А ты погляди на себя.
— Что ж, я не жалуюсь. Мне корабельная жизнь — на пользу. Ем за двоих, сплю за троих, служу за четверых и чувствую себя бесподобно. Красота!
Да, и мне эта жизнь была по душе! Я старался побольше расспрашивать матросов. Они охотно делились своими познаниями.
Утомившись за день, я долго не мог, бывало, заснуть. Лежал и думал: вот окончу училище, поплаваю, стану командовать кораблем — небольшим пока, совсем небольшим кораблем… Вдруг командир «бе-че пять» заболеет, а тут как назло случится неполадка в машине, в котлах… сумею ли я обойтись без него? А если штурман выйдет из строя — смогу ли я сам провести корабль? Все это меня беспокоило, волновало. И даже во сне я то устранял аварию в машинах, то вел свой корабль среди рифов и минных полей…
На другой день мы прошли мимо голого, песчаного, далеко высунувшегося в море мыса.
— Вот здесь, — сказал Зубов, — сразу после войны горел транспорт «Рига». Тут было минное поле, и «Ригу» сюда занесло. Управление отказало. Постой, Ростислав, да ведь ты тогда тоже на «Риге» был! Помнишь, рассказывал?
— Да, я к отцу шел в Далекий.
— А на «Риге» были женщины, ребятишки! Из Далекого на помощь «Риге» вышли торпедные катера и тральщики. И от матросов не скрыли, что они идут на минное поле. Но они ответили: «Что мины, когда в беде наши близкие?»
— Ну, так бы каждый флотский ответил, — сказал Фрол.
А я, слушая рассказ Зубова, смотрел на зеленые, набегавшие на высокий берег волны, на тысячи белых барашков, бегущих до самого горизонта, — и мне казалось, что я вижу горящую «Ригу» и катера, спешащие ей на помощь…
В воскресенье пришли в порт Далекий. Командир порта — отец Ростислава, капитан первого ранга Крамской — моложавый, стройный, как его сын, щегольски одетый — пригласил нас ознакомиться с городом.
Три-четыре года назад здесь не было ничего, кроме мрачных развалин. Причалы был» разрушены, портовые сооружения взорваны, строения превращены в груды развалин, железнодорожные пути исковерканы; бухта, канал и ковш порта были забиты обломками потопленных кораблей. Города не существовало. Советские люди восстановили его.
Теперь Далекий стал благоустроенным портом; повсюду тянулись широкие, ровные улицы с домами под черепичными крышами. За пакгаузами были видны корабельные мачты. Гудели судоремонтные мастерские. На стапелях, прямо на стенке, стояли катера, деревянные днища которых матросы покрывали жирной, ржавого цвета краской. По шоссе бежали грузовики и легковые машины. Ребята играли в футбол возле школы. Я видел театр, матросский клуб, Дом культуры. На афишах офицерского клуба я прочел знакомые имена московских и ленинградских артистов; чемпион Союза по шахматам давал сеанс одновременной игры на двадцати пяти досках. Огромный парк с вековыми деревьями, по которому радиусами разбегались посыпанные желтым песком дорожки, простирался до самого моря. В парке шел новый фильм, его мы еще не видели в Ленинграде…
На освещенной солнцем площадке девушки танцевали с матросами.
Борис подхватил шатенку в сиреневом платье и понесся с нею в вальсе. От Бориса не отстали Бубенцов и Серегин; Илюша с трудом кружил очень полную девушку с широким добрым лицом, а Зубов встретил знакомую санитарку, Верочку, которая когда-то ухаживала за ним, раненым, в госпитале; они четыре года не виделись, им было о чем рассказать друг другу! Тут же матросы с «Кронштадта» — Крикунов, Жучков, Сидорчук и боцман Сан Палыч. Мы объединились, и нам было в этот день весело так, как может быть весело моряку, сознающему, что он вдоволь поработал в походе и заслужил отдых!
Незаметно спустился вечер. Замелькали огни на клотиках, замигал маяк, задвигались разноцветные огни в море, замерцали зеленоватые звезды в небе. Ростислав пригласил нас всех на концерт. Он принес целую пачку билетов.
На другой день наш корабль покинул Далекий.
Уже прошли Гогланд. Скоро Кронштадт. На обратном пути нас сильно качнуло.
В плавании мы здорово возмужали. И хотя мы и были еще способны повозиться вечером в кубрике, помять друг другу бока — энергия так и била ключом, — но никто из нас больше не совершил бы, скажем, побега от стрижки и не позволил бы себе какой-либо мальчишеской выходки. Я не решился бы больше на то, что, не задумываясь, натворил бы в прошлом или позапрошлом году. «А ведь мы уже взрослые», — говорили мы в Нахимовском, когда нам было всего по пятнадцати лет. Мы ошибались. Тогда мы не были ни взрослыми, ни настоящими моряками. Да и теперь мы еще только становились взрослыми. Многим мы были обязаны нашим воспитателям; лишь в плавании я понял, что Вершинин болеет за каждого, беспокоится не только о том, чтобы все хорошо учились и не нарушали дисциплины, но и о том, чтобы никто не хворал, не свалился бы с мачты. А Глухов?
— Вы помните наш прошлогодний разговор, Рындин? — опросил он меня. — Вы тоже еще сомневались, сможете ли стать секретарем комсомольской организации, боялись — не справитесь. А ведь справились? Вам всегда и во всем помогали товарищи комсомольцы; партия вас учила не принимать опрометчивых решений, относиться бережно, чутко к людям. И что же? Разве можно узнать Лузгина, Бубенцова? Коллектив перевоспитал их, и они не вернутся к своему незавидному прошлому. А Серегин? Придя к нам неподготовленным, он сказал, кажется, Фролу Живцову: «Мне помогут освоиться и стать моряком комсомольцы, товарищи с флота». Помогли; его не отличишь теперь от «старослужащих». Да и вы сами, Рындин, и ваш друг Живцов тоже выросли, возмужали… И Живцов, кажется, излечивается от своего зазнайства…
Да, я не тот, каким был, когда воображал, что, окончив Нахимовское, стал моряком! Моряком я еще настоящим не стал, но зато узнал многое из того, что полагается знать моряку, и не только из руководств и уставов, но и на собственном опыте. Меня не удивит больше ни жар котлов, ни гул машин, ни погрузка угля, ни лазанье по вантам, когда корабль раскачивается на волне… Глухов продолжал:
— Вы преодолеваете трудности, боретесь с остатками расхлябанности, несобранности, мальчишества. А это, — он улыбнулся, — я бы сказал, гораздо труднее, чем идти по гладкой дорожке. Само собой разумеется, вам обоим еще много надо над собой поработать, чтобы прийти к той цели, к которой вы, я знаю, стремитесь…
«Да, — думал я, слушая Глухова, — я стремлюсь стать, как отец, коммунистом, но я еще способен на необдуманные поступки, не разбираюсь еще как следует в людях, сужу о них сгоряча, бываю несдержанным и могу обидеть даже лучшего друга… Все эти качества неприемлемы для коммуниста…»
И, словно отвечая на мои мысли, Глухов сказал:
— Я убежден, что вы к цели придете, уверен, что ничем не запятнаете того высокого звания, которое будете носить, — и я не откажу вам в рекомендации…
— Мне и Живцову? — воскликнул я.
— Ну, разумеется, вам и Живцову. Он получил хороший урок на всю жизнь…
«И все же, — решил я, — я приду за рекомендацией только в тот день, когда смогу оказать с полной уверенностью:
— Я вас, товарищ Глухов, не подведу».
Глава третьяНА КАТЕРАХ
В отпускных билетах у меня и у Фрола было написано: «Севастополь». Отец ждал нас.
«Многие офицеры, старшины и сверхсрочнослужащие матросы помнят вас мальчиками и от всей души хотят повидать вас и проверить ваши морские качества, — писал он в ответ на мое письмо. — Я буду рад, если смогу сообщить командованию училища об отличной подготовке курсантов Рындина и Живцова».
Мы зашли на Кировский. Фрол ушел вниз в магазин — купить чего-нибудь на дорогу, и мне стало не По себе. Здесь все напоминало о маме — ее носовой платок на тумбочке в спальне, пустой флакон, пахнущий ее любимыми духами, увядший прошлогодний букет цветов в вазе…
Я заходил домой только взять что-либо из вещей. Кукушка давно уже не куковала — ее некому было заводить. Мне спокойнее жилось в училище среди товарищей, а еще лучше — на корабле.
Как мне хотелось бы заглянуть в свое будущее! В далекое? Нет, в самое близкое!
Что со мной будет, когда я окончу училище? Куда меня пошлют? На Север, на Балтику, на Тихий океан или на Черное море? Кстати, есть еще Каспий, есть Амурская флотилия и другие. Привалит ли небывалое счастье — и я попаду в свое соединение, на торпедные катара? А Фрол, мой лучший друг Фрол, будем ли мы и дальше с ним неразлучны? Не попадем ли в различные соединения, а может быть — на разные моря?
Хлопнула дверь. Это был Фрол, нагруженный колбасой, маслом, сыром и булками.
— Харч обеспечен! — сказал он совсем как тогда, во время войны, когда пришел на вокзал, взмокший, с жареной курицей подмышкой. — Собрался? Пошли на вокзал!
На Московском вокзале желающих уехать было много, а свободных мест в поезде мало. Но Фрол заявил, что «для моряка не существует препятствий». Взяв наши отпускные, он исчез, оставив меня в переполненном зале, и через полчаса явился с билетами.
— Плацкартные, Кит!
Фрол никогда не терялся даже в самой напряженной обстановке.
Через час мы пили в вагоне чай, и он занимал разговором соседей: бухгалтера в пенсне, старика-агронома и двух девушек, ехавших в Ялту. Во всех историях, рассказанных Фролом, он был, разумеется, главным героем. И девушки даже пригласили его к себе в гости.
Время шло незаметно; на третье утро в Симферополе мы простились с соседями. За окнами замелькали горы, сады. Поезд нырнул в тоннель, под потолком загорелись лампочки, нас обдало густым едким дымом. Тоннель следовал за тоннелем, потом в окно брызнул яркий солнечный свет, и открылась глубокая спокойная бухта под синим небом.
— Смотри-ка, Кит, «Севастополь» и «Красный Кавказ»! А наш «Нахимов», наверное, в плавании…
Бухта исчезла, словно захлопнулся объектив фотоаппарата, и несколько минут вагон покачивало среди белых скал; вдруг поезд резко остановился.
— Приехали!
Мы пошли в город. Повсюду лежали груды инкерманского камня. Дома стояли в лесах и в строительной пыли. Фрол повторял: «Вот он, мой Севастополь! Ты знаешь, Кит, что такое наш Севастополь?»
Еще бы не знать! Столица моряков, израненная и разрушенная — в первый раз ядрами, а во второй — авиабомбами и тяжелыми снарядами дальнобойных орудий. И дважды Севастополь возрождался, как феникс, из пепла. Перед нами был дом с мраморной доской: здесь жил когда-то Нахимов. А вот на бульваре, высоко над городом, — строители севастопольских укреплений, отлитые из бронзы. Во время войны памятник был изувечен осколками. Теперь снова вокруг него все зеленело, и на песке возились веселые ребятишки — послевоенное поколение севастопольцев.
Можно часами ходить по истертым каменным трапам с избитыми, в выбоинах, ступеньками, любоваться новыми домами среди развалин, морем, которое видишь повсюду — то зажатое откосами бухт, с кораблями у пирсов, то широкое, открытое, синее, искрящееся до самого горизонта. В Севастополе море неотделимо от города; бухты врезаются в город, перезвон склянок залетает в дома, а свист боцманских дудок слышен на улицах. Белое и синее — цвета Севастополя: белое — форменки, кители, чехлы на фуражках, лестницы, стены домов, прибрежная пена, из которой поднимается памятник погибшим кораблям, синее — море, полосы на тельняшках, воротники, тени на белых камнях, полосы на развеваемых ветром флагах…
Нет другого такого города в мире! Враги убили Нахимова, Корнилова, Истомина, убили тысячи русских солдат и матросов, но победить Севастополь они не могли. Моряки потопили свои корабли, установили корабельные пушки на бастионах и держались одиннадцать месяцев.
Через девяносто лет Севастополь снова был осажден — на этот раз ордами гитлеровцев. Но враги не смогли победить Севастополя: наши советские люди — такие, как командир Фрола Русьев, как Серго — отец Антонины, мой отец, черноморцы — матросы и офицеры, знали, что с ними — весь наш советский народ. И севастопольцы, обвязавшись гранатами, останавливали фашистские танки. Расстреляв все снаряды, взрывали свои батареи и на себя вызывали огонь, чтобы уничтожить вместе с собой нахлынувшую вражескую орду (так поступил командир легендарных зенитчиков на Северной стороне — Пьянзин). И в самые тяжелые дни защитники непобедимого города узнали: главнокомандующий ставит их, севастопольцев, в пример всей нашей армии и всему народу… Отец мне рассказывал, как они слушали этот приказ — и не мог сдержать слез…
Теперь мы видели дважды возродившийся город:
Севастополь — город славы,
Вознесенный на холмах,
В испытаньях величавый
И блистательный в боях…
Он снова становился тем Севастополем, о котором сложено столько легенд и песен!
На бульваре, над морем, все зеленело, цвело, все радовалось солнцу. Катера веселой стайкой выходили за боновые ворота, оставляя за собой разбегающуюся волну.
— Эх, жизнь! — вдыхал Фрол морской соленый воздух. — Эх, Кит, Китище, Китович, до чего хорошо!
Мы опустились по каменному трапу к пирсам Южной бухты и разыскали небольшой транспорт «Дельфин». Нас встретил молодой вахтенный офицер, разрешил пройти, и матрос повел нас к командиру соединения.
Мы доложили ему о своем прибытии. Выслушав, он расцеловал нас и предложил садиться.
Две двери, прикрытые синими бархатными портьерами, вели в спальную и в ванную. Синие шелковые занавески шевелились возле иллюминаторов. На письменном столе стоял портрет матери в ореховой рамке — ее последний портрет.
Отец расспрашивал об училище, вспоминая знакомых преподавателей, очень смешно изобразил нашего добряка-«навигатора», во время классных прокладок бурчавшего: «Тоните, тоните, идите ко дну, я вас спасать не буду», — расспросил, где мы проходили практику; потом сказал:
— Запомните: за вами будут наблюдать десятки внимательных глаз. Мы направили вас учиться и теперь хотим проверять, оправдались ли наши надежды. На месяц тебе, Кит, придется забыть, что ты — мой сын, а я — твои отец. Я здесь — строгий и требовательный командир. Ты сам понимаешь, что тебе я тем более не дам спуску. Я и себе спуску не даю, — добавил он, улыбнувшись.
— У вас здесь будет много свободного времени, — продолжал он, — вы ведь в отпуску, не на практике — и я вам советую побольше читать. История торпедных катеров, история нашего соединения, боевые подвиги катерников, наконец, мои личные записи, — показал он на книжный шкаф, — в вашем распоряжении. Вам будет предоставлена возможность походить на катерах. Андрей Филиппович, начальник штаба, подробно вас ознакомит со всем. Русьев — в море, увидите его завтра. А теперь, — сказал он, — идите, разыскивайте своих друзей, знакомьтесь, обзаводитесь новыми.
Он нажал кнопку. Вошел вестовой.
— Проводите товарищей курсантов в сорок третью каюту, — приказал отец. — Обедаете сегодня у меня, — сказал он нам.
Когда матрос и Фрол вышли, отец задержал меня:
— Ты сходил на кладбище?
— Да, перед самым отъездом. Я отнес цветы.
— Хорошо сделал.
Он кинул быстрый взгляд на портрет.
— Ну, иди.
«Дельфин» был не чета тем кораблям, которые служили базой соединения во время войны. Сначала базой был отживший век пароход, после, в Севастополе, — небольшой старый транспорт с каютками, разделенными дощатыми переборками.
Мы прошли по коридору, застланному узорчатым линолеумом, мимо поблескивающих медью и лакированным светлым деревом дверей, спустились по изящному трапу, попали в другой, ярко освещенный коридор. Матрос отпер каюту. Две никелированные койки, одна над другой, письменный стол с настольной лампой, умывальник, кожаный диван, шкафы для белья и платья, иллюминатор, прикрытый васильковой репсовой шторкой. Переборки, видимо, были совсем недавно выкрашены первосортной масляной краской.
— Шикарно, а? — спросил Фрол.
— Замечательно!
Это была настоящая офицерская каюта, удобная и уютная. Я с удовольствием сел в кожаное кресло, упругие пружины которого мягко подались.
— Пойдем, доложимся начальнику штаба, а после разыщем Фокия Павловича, — предложил Фрол.
Мы заперли наше жилище на ключ и поднялись по трапу. Разыскав каюту начальника штаба, попросили разрешения войти.
— Очень рад вас видеть, — сказал Андрей Филиппович.
Он постарел, морщинки разбегались от глаз к вискам и от уголков губ на чисто выбритые щеки. В густых волосах появилась серебряная прядь.
— До чего же быстро бежит время! — воскликнул он. — Давно ли вы были мальчуганами? Мне кажется, это было вчера… — Он покачал головой. Я вспомнил слова Бату: «К закату жизни годы несутся непозволительно быстро и медленно текут в юности, когда человек поднимается в гору».
Нам с Фролом пребывание на старом, замаскированном ветвями пароходе казалось таким отдаленным временем, а наше производство в офицеры — таким далеким, сияющим будущим!
— Я предоставлю вам все возможности для проверки своих морских качеств, — пообещал Андрей Филиппович. — Словом, сделаю все, чтобы вы не теряли времени даром.
Поблагодарив начальника штаба, мы пошли разыскивать боцмана. Матросы, встречавшиеся нам на пирсе, были молодые и незнакомые. Но вот с одного из катеров соскочил здоровяк с шевронами на рукаве. Фрол окликнул его:
— Фокий Павлович!
— Фролушка! Да ты ли это, чертяка?
Боцман обнял Фрола и троекратно расцеловал.
— Рындин? Тоже молодец вырос!
Он облапил меня с нежностью большого медведя — у меня затрещали кости.
От Фокия Павловича пахло морем, кораблем, а его большие заскорузлые руки были в мазуте.
— Прошу ко мне на катерок в гости.
«Катерок» Фокия Павловича, конечно, не поразил нас. Но мы сочли долгом его расхвалить, и боцман расчувствовался. Катер содержался в образцовом порядке: даже самый строгий начальник ни к чему не мог бы придраться. Все сверкало, блестело, но Фокий Павлович то и дело проводил пальцем по борту или по рубке и внимательно рассматривал палец: нет ли пылинки?
На катере Фокия Павловича, как на всех «тэ-ка», можно было найти все, что бывает на настоящем военном корабле: крошечный кубрик с матросскими койками, с откидным столом и с зеркальцем на переборке, игрушечную офицерскую каюту с мягким диваном и миниатюрным письменным столиком; крохотную радиорубку; в моторном отсеке — моторы, трубы, радиаторы, ящики аккумуляторных батарей, баллоны со сжатым воздухом.
Мы поднялись в командирскую рубку, потом вышли на мостик.
— Катерок флагманский, изволили заметить? — с гордостью спросил Фокий Павлович. — Сам командир соединения со мной на нем ходит. А ты помнишь, Фролушка, как меня да Виталия Дмитриевича поранило, а ты…
Друзья погрузились в воспоминания. Перебивая друг друга, хлопая один другого по плечу и глядя заблестевшими глазами, они сыпали фамилиями и именами матросов и офицеров: «Борисов, — пишет, — машинно-тракторной станции директор»; «Григорьев у себя в колхозе стал Героем Социалистического Труда»; «а Сашко и сейчас тут, ты его повидай, Фролушка, он часто тебя вспоминает». «Цибулькин женился, двое ребят — мальчуган и девчонка. Живут на Корабельной — пойдем к ним в гости»; «Корнев в училище пошел — в офицеры шагает».
Когда всех перебрали, всех вспомнили, Фокий Павлович принялся рассказывать, как воевал под Констанцей, рассказывал красочно, образно, в лицах и не особенно стеснялся в выражениях, когда дело дошло до фашистов.
— Ты уж, Фролушка, со мной иди в море. Не подведу, — сказал в заключение боцман.
Обед прошел непринужденно и весело. Кроме нас, у отца были Андрей Филиппович и замполит Щукин, совсем молодой на вид капитан второго ранга, с русыми волосами, разделенными пробором, и мягкими усиками, похожими на пух.
После обеда отец достал пачку книг и тетрадей.
Забравшись в каюту, мы до самого ужина читали записи в толстой тетради.
«Если в наше время, — писал отец, — даже никому не известный молодой лейтенант предложит проект нового вида вооружения, командование немедленно заинтересуется им и сделает все, чтобы молодой изобретатель мог осуществить свое изобретение. Проект двадцативосьмилетнего лейтенанта Макарова поражал своей дерзкой, расчетливой смелостью: в 1876 году он предлагал вооружить малые катера взрывающимися при ударе в борт корабля шестовыми минами. Он предусмотрел и переоборудование одного из быстроходных кораблей под базу минных катеров. Таким образом, катер, потопивший вражеский корабль, мог быть быстро поднят на борт базы. Высокопоставленные чиновники Главного адмиралтейства сочли проект лейтенанта безрассудным, хотя отпускали большие деньги на действительно безрассудные выдумки.
Тогда Макаров подобрал добровольцев, согласившихся идти на риск. Не спрашивая разрешения начальства, он переоборудовал катер, к удивлению этого самого начальства атаковал турецкий броненосец и потопил его. Макарова наградили, но все же продолжали относиться к нему с недоверием. Он с трудом упросил отдать ему две недавно приобретенные самодвижущиеся мины, вооружил ими катер, — и еще один вражеский корабль пошел на дно. Это был первый военный корабль, потопленный торпедой, будущим грозным оружием войны на море.
За год до того, как Уайтхед объявил об изобретении им торпеды, кронштадтец Александровский, перед тем изобревший подводную лодку, представил в морское министерство проект самодвижущейся мины. Она была русским изобретением, а чиновники платили миллионы, покупая мины Уайтхеда.
В 1914 году минно-машинный кондуктор Лузгин приспособил торпеды для боевого применения с быстроходного катера и просил разрешения начальства атаковать немецкий корабль. Но ему было запрещено «заниматься не своим делом».
Только в советском Военно-Морском Флоте вплотную занялись вопросами создания «москитного флота»…
Отец в своих записках прославлял торпедные катера; отмечая, что служба на них тяжела, требует отличного здоровья, крепких нервов, выносливости, он утверждал, что эта служба приучает к хладнокровию, умению принять молниеносное, четкое решение.
«Скорость, наибольшая скорость и плавание в любых условиях, — вот чего я буду добиваться всю свою жизнь и заставлю своих подчиненных добиваться того же», — так заканчивал отец записи.
Пришел с моря Русьев и принялся экзаменовать Фрола. Фрол еле успевал отвечать. Виталий Дмитриевич остался доволен приемным сыном:
— Я вижу, ты не зря провел год в училище. А ну-ка, пойдем на катер!
Экзамен продолжался до вечера. На другой день Фрол пошел с Русьевым в море. Вернулись они довольные друг другом и с аппетитом принялись уничтожать оставленный им ужин.
— А ведь правильно я поступил, прогнав тебя с катеров в Нахимовское? — удовлетворенно сказал Виталий Дмитриевич, — ты отбрыкивался и упирался, хотел воевать. А теперь, небось, ты меня понял?
— Понял, Виталий Дмитриевич.
— Ешь мою порцию компота!
От сладкого Фрол никогда не отказывался.
Фрол вспоминал: «Вот здесь было когда-то кино, а здесь стоял большой белый дом и на подоконнике сидел белый шпиц; тут тоже был большой дом, дверь на балкон всегда была распахнута настежь, и в комнатах кто-то играл на рояле. А здесь был театр имени Луначарского, напротив — Северная гостиница».
Решили побывать на Корабельной. Спустились на Графскую пристань.
— Она две осады выстояла, — сказал Фрол. Да, она выстояла две осады!
Переправившись на ялике через бухту, мы поднялись по каменному трапу и пошли по узкой тропе под высокой стеной — за стеной был госпиталь, в котором в войну лежал мой отец. Сходили на Малахов курган, где Корнилов сказал русским матросам: «Умрем, но не отдадим Севастополь!» Здесь был смертельно ранен Нахимов, здесь был Корнилов убит… Солдаты и матросы держались здесь до последнего, и их подвиг повторили советские моряки… Они, уходя, поклялись вернуться. И в мае сорок четвертого года подняли над Малаховым курганом алое знамя победы…
На другой день мы побывали на Северной, там, где стояла когда-то легендарная зенитная батарея Пьянзина. Дошли до Константиновского равелина.
Севастопольцы — наши отцы и старшие братья — стояли здесь насмерть, умирали вот на этих самых камнях, но не помышляли о сдаче врагу. Об этом напоминал небольшой обелиск. Рядом лежала плита с изображенным на ней якорем — памятник матросам-героям.
— Ты знаешь, как это было, Кит? — спросил Фрол. — На Северной стороне в наших руках остался один равелин. И все же моряки отбивали атаки врага. Тогда гитлеровцы подтянули артиллерию, танки, принялись бомбить осажденных с воздуха. Комиссар сказал защитникам равелина: «Товарищ Сталин поставил севастопольцев в пример всей Красной Армии. Так будем драться по-севастопольски!» И они назвали свой равелин «маленьким Севастополем». Только на четвертую ночь, по приказу командования, они бросились в воду и переправились вплавь через бухту…
Командир корабля покидает корабль последним. Морская крепость — тот же корабль. Комиссар Кулиннч оставался в пустом, разрушенном равелине и отбивался до последнего патрона…
— Какое надо сердце иметь! — сказал Фрол. — Флотское…
— Большевистское, Фрол…
— Ну, я про то и говорю!
Переправившись на катере в город, мы встретили на пристани чернобородого моряка в белом кителе.
— Поприкашвили! — шепнул мне Фрол.
Это был знаменитый подводник, отец Илюши. Навряд ли он узнал нас: прошло четыре года с тех пор, как мы, нахимовцы, побывали в гостях на его легендарной «щуке». Но он остановил нас, стал расспрашивать об училище и о сыне и вспомнил о нашем «подводном крещении».
— Я еду на днях в Зестафони, — сообщил он на прощанье. — Там встречусь с Илюшей. А вы на катерах проводите отпуск? У Рындина? Ну, желаю успехов.
Фрол повел меня на ту улицу, где он жил до войны; теперь на месте разбитого бомбами жилища родителей Фрола стоял новый дом. Возвращаясь в Южную бухту, мы встретили Юру.
— Юрка! Давно приехал?
— А я вас ищу! Ходил на «Дельфин». Где вас носит, друзья? Идемте к отцу!
Капитан первого ранга Девяткин, узнав, что я рисую, показал мне свою коллекцию морских картин — среди них были две или три хорошие копии с Айвазовского.
Мы вышли на веранду; отсюда хорошо была видна бухта.
— Какая красота! — сказал Фрол, глядя на корабли. — Даже жаль, что придется с осени засесть в классы!
— Зима пройдет, поедем на практику…
— А там — третий курс и четвертый. А потом — выпуск и флот!
— Да, Фролушка, флот!
— Как бы нам, Кит, и на флоте не расставаться?
— Постараемся.
— Будем, как отец с Русьевым, служить в одном соединении!
Мы до позднего вечера просидели с Девяткиными; не хотелось от них уходить. Мы пели «Варяга», читали стихи…
Когда возвращались на корабль, было темно; перемещались огоньки в бухте, с Матросского бульвара слышалась музыка. Мы спустились по трапу к причалам, перепрыгивая через протянутые повсюду тросы. Тихо плескалась вода, и с того берега бухты доносился никогда не стихающий гул морского завода.
Наконец, мы увидели ярко освещенный «Дельфин», взошли по трапу на палубу, доложили о прибытии и спустились в свою каюту.
Под руководством Фокия Павловича я старался выполнять всю черную работу, и Фокий Павлович удовлетворенно покрякивал: он терпеть не мог белоручек.
На первом небольшом выходе боцман стал приучать меня к штурвалу. Какое огромное удовлетворение сознавать, что умная, стремительная морская птица, высоко задравшая нос на ходу и оставляющая за собой пенящийся бурун, послушно повинуется малейшему твоему движению!
Фокий Павлович все время был начеку. Он знал, что малейшая неосторожность неопытного рулевого — и может случиться авария.
И все же боцман заменил меня у штурвала лишь тогда, когда мы, возвращаясь, входили малым ходом в бухту, забитую кораблями и снующими во всех направлениях яликами и морскими трамваями.
Меня растрясло, я с трудом стоял на ногах с непривычки, но Фокий Павлович сказал, что я управляю катером не хуже Фрола. Я принял это, как высшую похвалу.
«У вас здесь будет много свободного времени, — сказал отец. — Советую побольше читать». Мы читали запоем, в книгах не было недостатка. Романы о Нахимове, Ушакове, сочинения Головнина, гончаровский «Фрегат Паллада»… С увлечением читали стихи флотских поэтов — Алымова, Лебедева. «Он меня за сердце зацепил, — говорил Фрол о Лебедеве. — И учился он в нашем училище. Теперь я не хуже Юрки могу наизусть…» И он начинал читать стихи Лебедева.
Фрол за последнее время стал одобрять мое увлечение живописью — после того, как узнал, что Верещагин участвовал в сражениях и погиб на «Петропавловске» со своим другом — адмиралом Макаровым, а Нахимов ценил Айвазовского, отважившегося приехать в Севастополь в дни его обороны.
— Расти, расти, Никита, быть тебе Айвазовским, — говорил мой друг покровительственно.
По вечерам мы заходили с разрешения начальника штаба Андрея Филипповича в пустовавшую кают-компанию. Свет был притушен, Андрей Филиппович играл, будто не замечая нас, для себя — Чайковского, Грига, Рахманинова, Шопена, Сибелиуса — он музыку очень любил и играл хорошо. Фрол забирался в угол дивана, притихал, становился задумчивым, молчаливым — и только когда Андрей Филиппович закрывал, наконец, крышку инструмента, говорил: «Нда-а…» или спрашивал: «А вы сами тоже сочиняете музыку?», на что Андрей Филиппович отвечал весело: «Для этого, друг, надо быть Римским-Корсаковым. Это не каждому дано. Но каждому дано — любить музыку, понимать ее…»
— Это он здорово сказал, — заметил Фрол, когда мы вернулись в каюту. — Каждому дано — любить музыку…
Два катера шли в поход. Фрол пошел с лейтенантом Челышевым, а я — со своим старым знакомым, капитан-лейтенантом Лаптевым. Отец пожелал нам счастливого плавания.
В Ялте, прижавшись к молу, стоял теплоход «Украина». С борта на нас смотрели тысячи любопытных глаз; ребята, взрослые перегибались через фальшборт. На «Украине» играла музыка. Немногим, наверное, теперь приходило в голову, что недавно такие красавцы, как «Украина», были перекрашены в серый цвет, перевозили войска и раненых и за ними охотились торпедоносцы и подводные лодки. А Ялта была разрушена и пустынна.
— Ты помнишь, меня сняли с катера еле живого? — спросил меня Лаптев, когда затихли моторы. — Мы ведь тогда сюда, в Ялту, ходили. Ворвались в порт, торпедировали транспорт с боеприпасами… было дело!
Снова вышли в море.
Гудели моторы. Над головой дрожала выгнутая полоска антенны. Из воды выскочил дельфин, кувыркнулся в воздухе.
Лаптев показал на белевшую вдали Феодосию и что-то прокричал. Что? Разве в оглушительном вое моторов разберешь что-нибудь? «Новый год!» — послышалось мне. Я понял, что он хотел мне сказать — он участвовал в новогоднем десанте. Фашисты никак не могли предположить, что наши высадятся во время январского шторма.
Остался позади Керченский пролив; в войну здесь не оставалось непристрелянного местечка и все было заминировано. И все же моряки переправлялись в Эльтиген, в Керчь на плотах, сейнерах, мотоботах и не давали гитлеровцам в Крыму ни минуты покоя…
Вошли в Цемесскую бухту. Здесь на горе во время войны стояла батарея Матушенко. Артиллеристов в шутку прозвали «регулировщиками уличного движения». Ни один фашистский корабль не мог войти в занятый врагом порт — батарейцы не пропускали.
Катер замедлил ход. «Адмирал Нахимов» стоял на якоре, великан среди букашек — катеров и буксиров.
Сколько воспоминаний у нас связано с «Нахимовым»! Плавая на своем крейсере, мы видели берега, скалы, бухты, где происходили бои, где высаживались десанты. И сам «Нахимов» живо напоминал о тех днях, когда каждый выход корабля в море был подвигом…
— Крейсер-то твой? — спросил Лаптев.
— Наш, нахимовский!
— Простоим два часа! Заправляться будем! Пойди, навести!
Удача сама нам шагала навстречу! Я соскочил на пирс, позвал Фрола. Мы вышли на набережную — и сразу нашли нахимовцев, окруживших скромный белый памятник. Они слушали Николая Николаевича.
— Нам, черноморцам, запомнился навсегда, — говорил Сурков, — командир батальона морской пехоты Герой Советского Союза майор Куников. Он воевал и учился, обучал бойцов бить врага наверняка, выходить победителями из любого положения…
Из-за широкой спины Николая Николаевича вдруг выдвинулся Протасов. Старшина высаживался когда-то на эту самую набережную. По морякам стрелял каждый камень, но командир сказал, что обратно дороги нет. И Протасов водрузил над городом флаг корабля.
Протасов показал нахимовцам на клуб имени Сталина. Его заняли куниковцы. Трое суток отбивали они вражеские атаки. Протасов вспомнил погибших товарищей — санитарка Женя Хохлова первой ворвалась в немецкий штаб с автоматом… В комсомольский билет, который нашли у погибшей девушки на груди, была вложена записка: «Иду в бой за Родину. Погибну — не забывайте меня». Это было вот здесь, на набережной, на углу, в этом сером доме… И похоронили Женю на набережной, в братской могиле…
Тут Николай Николаевич увидел нас и, раздвинув нахимовцев, обнял, расцеловал. Младшие товарищи пожимали нам руки, расспрашивали об училище: они должны прийти туда осенью.
— Жду вас на крейсер, — приглашал Николай Николаевич.
— В другой раз — обязательно! — обещали мы. Пора было возвращаться на катера.
Мы поспели на пирс как раз вовремя. Лаптев поглядывал на часы. Я легко перескочил с пирса на катер. Фрол опрометью кинулся к своему.
Через несколько минут мы вышли из бухты. Слева промелькнули серые прямоугольники, трубы, вышки — цементные заводы, где проходила когда-то линия фронта.
Потянулась горная цепь; по снегу, лежавшему на вершинах, скользили темные тени. Горы то удалялись, то приближались к морю вплотную. Катер несся, как птица. Навстречу попадались небольшие торговые пароходы, катера, шхуны; мы обгоняли медленно пробиравшиеся под берегом корабли. Оглушительно ревели моторы, катер едва касался воды, и казалось, что мы летим над водой на крыльях.
Наконец, мы вошли в глубокую овальную бухту и увидели город у подножья гор. Дома стояли один над другим, как большие белые кубики. Зелень пальм ярко выделялась на желтом песке.
Глава четвертаяАНТОНИНА И СТЭЛЛА
— Погоди, Фрол, посидим, — сказал я, чувствуя себя очень неважно.
— Э-э, милый, торпедный катер — это тебе не эсминец. Тут привычку надо иметь. Растрясло — отдышись…
На широком, охватившем бухту подковой, бульваре росли пальмы с лохматыми стволами. Море, такое прозрачное, что ясно был виден на дне каждый камешек, неторопливо плескалось у стенки. На поплавке бородатый абхазец торговал боржомом и молодым абхазским вином. Город был похож на ботанический сад.
Через час автобус вез нас по дороге, обсаженной эвкалиптами. Фролу, конечно, интереснее было бы остаться в городе, но для друга он был готов пожертвовать всем и даже проскучать целый вечер. Промелькнула древняя каменная стена — остаток разрушенной крепости, деревня, где автобус с яростным лаем атаковали овчарки. Наконец, кондуктор предупредил:
— Вам выходить, товарищи моряки.
Сторож-абхазец, сидевший в будке у зеленых ворот, переспросил:
— Такая беленькая? Ну, как же, знаю! Симпатичная девушка. Идите все прямо, потом свернете направо, потом налево, потом снова направо, увидите дом, там живет ее дядя, Брегвадзе.
Мы пошли прямо. Высокие пальмы, выстроившись в шеренгу, сторожили дорогу. Мы свернули направо, затем налево; шли среди чудовищных кактусов, в воздухе пахло чем-то пряным и терпким. Фрол заинтересовался косматым деревом с длинными гибкими ветвями. Стоило к ним прикоснуться, они мигом, словно щупальцы спрута, обвивались вокруг руки. Фрол отдернул руку, и мы, потеряв желание близко знакомиться со странными деревьями, вместо того, чтобы свернуть направо, свернули налево и долго блуждали в субтропических зарослях между бананами, пальмами и бамбуком, пока не набрели на белый дом под зеленой крышей. За ним громоздились горы, уходившие в облака. В цветнике перед домом девушка с длинными, до пояса, черными косами, сидя на корточках, подвязывала мясистые красные цветы — канны.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я, — где нам найти товарища Брегвадзе?
Девушка обернулась, ахнула, словно увидела привидение, выронила жердочки и веревки и, вскочив, поломала два или три цветка:
— Не-ет, клянусь здоровьем папы! — воскликнула она изумленно и радостно. — Вы что, друзья, с неба свалились?
— Стэлла? — опешил Фрол.
Да, это была наша Стэлла! И она, схватив Фрола за руки, закружила его, звонко крича: «Я вчера лишь приехала, вчера лишь приехала!»
Потом, чмокнув Фрола в обе щеки, устремилась ко мне.
— Нет, подумать только, вы оба здесь!
Она собиралась было и меня закружить, но вдруг опомнилась и лицо ее стало печальным.
— Никита, горе-то какое!.. Мы все плакали: я, мама, папа! Мы твою маму очень, очень любили…
Слезы ручьем брызнули у Стэллы из глаз, и она уткнулась лицом в мохнатый ствол пальмы. Славная девочка, с доброй, отзывчивой к чужому горю душой! Наконец, она успокоилась, притянула меня к себе и поцеловала в лоб: «это — от папы», еще раз в лоб: «это — от мамы», и в обе щеки: «от меня». Лицо ее было мокро от слез. И вдруг она спохватилась:
— Надо же позвать Антонину!
Она устремилась к террасе, а Фрол попросил:
— Кит, ущипни меня. Сплю я, что ли, или не сплю? Как Стэлла здесь очутилась?
— Она же сказала: приехала к Антонине в гости!
— Удивительнейшее совпадение! — недоумевал Фрол.
А Стэлла уже тащила к нам Антонину, загорелую и счастливую.
— Приехал! — воскликнула Антонина. — Приехал, — повторила она, словно не веря своим глазам. — Милый мой, мой родной… — это было сказано неслышно для Фрола и Стэллы, одними губами. Но тут же, не выдержав, зажмурилась и кинулась мне на грудь. — Как я счастлива! — сказала она, поднимая сияющие глаза. — Надолго?
— На целый большущий день!
— На один только день!
— Вот и я говорю, генацвале, стоило приезжать на один только день! — подхватила Стэлла, но тут же поправилась: — Стоило, стоило! Молодцы, что приехали! И как все хорошо получилось! Не-ет, но как же мне повезло! Подумать только, совсем ехать не собиралась, да тетя вдруг говорит: «Поезжай, навести Антонину, ты, наверное, соскучилась по подруге». И дала денег. Клянусь здоровьем папы, я от счастья чуть тетку не задушила в объятиях и сразу помчалась на поезд! Ну, рассказывайте же о себе, мальчики. Не знаю, как от Никиты, а от Фрола не дождешься и строчки. Я ничего не знаю, как вы плавали, где побывали… Фрол, начинай, я сгораю от нетерпения!
Фрола не надо было долго упрашивать. Наши плавания на «Севере» и «Кронштадте» были расписаны самыми яркими красками. Девушки только ахали, когда Фрол рассказывал, как я чуть было не сорвался с реи, но он меня вовремя подхватил. О «Риге», горевшей на минном поле, было рассказано так, что можно было подумать, что мы сами спасали с теплохода ребятишек и женщин.
— Пойдемте, я вас познакомлю с дядей, — сказала Антонина.
Борис Константинович Брегвадзе, сухощавый человек с очень загорелым лицом и курчавыми волосами, спустился в погреб и принес поднос с фруктами прошлогоднего урожая. Мы сидели в большой пустой комнате с белыми стенами за квадратным столом и лакомились апельсинами, грейпфрутами, мандаринами со сладкой кожицей и сладкими лимонами. В комнатах не было ничего лишнего: простой рабочий стол, карта на стене со шнурком, отмечавшим границу распространения цитрусовых, самшитовая полка с книгами, простая железная койка. В широкие окна были видны деревья, сгибающиеся под тяжестью созревавших плодов, горы, покрытые лесом, и море, ярко освещенное солнцем.
Борис Константинович хвалил Антонину:
— Рекомендую: мой незаменимый помощник.
Он извинился и ушел к себе в кабинет — у него было много работы.
Стэлла принялась рассказывать о своем институте, о том, что в электровозах новой конструкции будет частица ее труда. Она так и сыпала специальными терминами, которые нам было трудно понять.
— А ты знаешь, Фрол, я водила поезд через Сурамский перевал. Правда, не сама, — тут же созналась она, — я была лишь помощником, но ты знаешь, как это опасно, второкурснице не доверят. И отец ехал в поезде и всем говорил: «Понимаете, сижу в вагоне, а сердце рвется вперед, посмотреть: как там моя Стэлла?» И он на каждой станции выбегал из вагона и чуть было не отстал в Хашури от поезда. Антонина, ну что ты молчишь?
Но как могла Антонина вставить хоть слово?
— А теперь, — предложила Стэлла, вдоволь наговорившись, — я угощу вас грузинскими блюдами. Вы, наверное, соскучились по ним, мальчики?
И она исчезла за дверью.
— Фрол! — позвала она через минуту. — Фрол, иди-ка сюда, мне скучно. Неужели ты думаешь, что я могу выдержать полчаса одиночества?..
Фрол пошел в кухню. Антонина взяла меня за руку.
— Я все думала: как ты один там, на Кировском?
Я ответил, что старался не бывать дома.
— Да, я знаю, — тебе тяжело. Хорошо, что у тебя есть такой друг, как Фрол…
В кухне что-то упало и разбилось.
— Не-ет, какой ты неловкий! — воскликнула Стэлла. — Лучше бы я тебя не звала в помощники!
— Ты помнишь, я тебе рассказывал, Антонина, как мы с отцом встречали корабли в Севастополе? Рядом с нами на Приморском бульваре стояли старик и маленькая заплаканная старушка. Она махала платком, а старик — фуражкой. И я думал тогда: вот вырасту, выучусь, буду уходить в плавания и, возвращаясь в порт, стану смотреть в бинокль: и отец и мать так же, как эти два старика, меня встретят. А теперь…
— Фрол, скажи им, чтобы накрывали на стол! — послышался голос Стэллы. — Все готово, посмотрим, что они по этому поводу скажут!
Фрол появился смущенный:
— Я соусник разбил.
Мы постелили скатерть, достали из буфета тарелки и вилки, а Стэлла с торжествующим видом принесла чугунок.
— Посмотрим, как вы оцените мою каурму! Антонина, достань же вино! Настоящее кахетинское, мальчики! Борис Константинович просит прощенья, у него срочная работа.
Через минуту мы чокались кахетинским и похваливали каурму — превкусную, наперченную баранину.
— У нас в институте, — рассказывала Стэлла, — есть кружок изобретателей, им руководит лауреат Сталинской премии Нахуцришвили, инженер. Он говорит, что я в конце концов изобрету что-нибудь полезное. А почему вы не пьете? Разве плохое кахетинское?
Она подняла свой бокал:
— Поздравьте меня. Я, может быть, выйду замуж.
— Что? — опешил Фрол, роняя вилку.
— Подними, Фрол, ты что-то уронил. Да, я, кажется, выйду замуж.
— Что?! — повторил Фрол, меняясь в лице.
— Не-ет, тебя это удивляет? Мама вышла за папу, когда ей было семнадцать лет, а мне уже — девятнадцать.
— Ну, и глупо! — выдохнул Фрол.
— Что — глупо?
— Так рано выходить замуж. Институт сначала окончи. А… а за кого ты выходишь?
— Фрола это интересует?
— Нет, нисколько. Выходи, за кого хочешь!
Фрол с такой силой поставил бокал, что чуть не обломал ножку.
— А ты помнишь, Фрол, как ты мне объяснялся в любви?
— Кто, я? Никогда.
— А ты вспомни получше.
— Тут и вспоминать нечего.
Тогда Стэлла с лукавым видом достала пожелтевшую, смятую записку и показала нам. Корявым почерком, — таким Фрол писал, когда только пришел с флота в Нахимовское, — было написано:
«Я помню чудное мгновене передо мной явилась ты как мимолетная виденья, как гений чистай красоты В томленях грусти безнадежной в тревогах шумной суиты звучал мне долго голос нежный и снились милые черты Стэлла дорогая я очень хачу тебя видеть напиши ответ сообчи когда Остаюсь Фрол Живцов».
— Вот как ты расправлялся в Нахимовском с Пушкиным!
Фрол покраснел, как хорошо сварившийся рак, а Стэлла великодушно порвала записку.
— А все же любопытно, за кого ты выходишь? — спросил Фрол, отказываясь от каурмы и отодвигая тарелку. — За какое-нибудь ничтожество?
— Ох, какой ты злой, Фрол! Почему — за ничтожество? Он — замечательный человек, умный, талантливый, добрый, любезный, никогда не говорит грубостей, никогда не старается со мной ссориться.
— Кто? — побагровел Фрол.
— Ого! Ну, хорошо, в этом нет никакого секрета: он — лауреат Сталинской премии, руководитель кружка в институте, инженер Акакий Нахуцришвили. С тебя довольно? Погоди, — предупредила она Фрола, пытавшегося вскочить, — ему шестьдесят два года, и он говорит, что если бы он был на тридцать два года моложе, он бы сделал мне предложение и немедленно бы на мне женился!
Она расхохоталась от всей души, весьма довольная тем, что ей удалось подразнить Фрола.
— Фрол, милый, — сказала она насупившемуся Фролу, — да неужели ты думаешь, что я выйду замуж, пока не окончу институт и не встану на ноги? Я никогда в жизни не буду зависеть от мужа! И неужели ты думаешь, — она сделала паузу, — что я выйду за кого-нибудь замуж без твоего разрешения?
— Спросишь?
— Спрошу.
— А если я запрещу?
— Не пойду!
— Поклянись!
— Клянусь здоровьем папы!
— Ну, то-то!
Мир был восстановлен.
Мы вышли в сад. Солнце задело огненным краем море, и вода, казалось, там плавилась и кипела. Потом солнце окунулось в море, исчезло за горизонтом, сразу стало темно, и с гор потянуло холодом. Мы сидели на траве в темноте. Летали светлячки, пахло чем-то пряным, душистым; где-то коротко крикнула птица, другая откликнулась издалека. Прятавшаяся за облаками луна вдруг осветила часть моря, и по светлому пятну медленно заскользила черная точка — рыбачий баркас.
Стэлла поднялась и пошла вниз с горы.
— Фрол! — позвала она. — Идем, я тебе что-то скажу!
Фрол неуклюже поднялся, перепугав светлячков, рассыпавшихся, словно паровозные искры.
— Я часто сижу вот так вечером и смотрю на море, — сказала Антонина, когда Фрол исчез в темноте. — И вспоминаю тебя… Мне все кажется, что твой корабль где-то там, в море, хотя я знаю, что ты — на Балтике.
— Тебе хорошо здесь?
— Да, очень.
Она начала рассказывать, какими чудесами наполнен окружавший нас сад, как хорошо, встав на рассвете, уйти в горы и подниматься все выше и выше…
— Если бы ты был здесь, со мной! Я бы была совсем счастлива!
Я спросил ее о Шалве Христофоровиче.
— Дед закончил книгу, к нам приходили писатели и художники, и я им читала три вечера. Книгу очень хвалили. И ее сдали уже в типографию. Дед ждет не дождется, когда она выйдет, и собирается писать продолжение. Это прибавит ему десять лет жизни… Да, ты ведь знаешь — отец женился…
— Она такая противная!
— Нет, она симпатичная женщина и неглупая! Я была у них в Севастополе; она ко мне хорошо относится и, что самое главное, не пытается играть роль матери. Я ей очень благодарна за это. А отец от меня глаза прячет. И почему-то все повторяет, что меня очень любит, хотя я и без него это знаю. Ты видел его?
— Нет еще. Он был в море.
— Да, мне редко с ним приходится видеться. И тебя я не буду видеть подолгу. Ты будешь плавать…
— А что, Антонина, может быть лучше плаваний? Я хочу быть настоящим, знающим моряком.
— И ты им будешь, я верю… Твои дорога — в морях… Я стараюсь себя приучить к этой мысли. И к тому, что мне придется терпеливо ждать тебя, радоваться каждой короткой встрече и… и с гордостью отвечать, когда меня спросят, где ты: «Он — в море, где же ему больше быть?»
— Постой, — взяла она меня за руку, — а может быть, это все пустые мечты, может быть, я тебе не нужна вовсе? Ты лучше прямо скажи…
— Антонина!
— Нет, ты не можешь лгать; твои письма, Никита, не лгут, — продолжала она. — Я знаю, ты самый родной мне и самый близкий…
Горячие губы прижались к моим губам.
Рядом хрустнула ветка, и я услышал в темноте возглас Стэллы:
— А вот и мы! Мы спустились до самого моря. Ух, и бежали же мы обратно в гору! А все же ты меня не догнал, Фрол!
— Чудачка, да разве тебя, быстроногую, в темноте догонишь? Чуть ног не переломал!
Фрол растянулся на траве, закинув руки за голову.
— Выдохся! — не удержалась, чтобы не поддразнить, Стэлла, но Фрол отпарировал:
— Моряки не выдыхаются, они отдыхают.
Потом Фрол рассказывал, что мы были в Ленинграде у своего «нахимовского» начальника, адмирала.
— Не-ет, правда? — воскликнула Стэлла. — Приеду в Ленинград, обязательно пойду к нему в гости.
— И он будет в восторге, когда встретит дерзкую девчонку, остановившую его прямо на улице, — сказал Фрол ехидно.
— Ну, и что же такого? Ты плохо учился, да, да, не кряхти, Фрол, и ты был плохо дисциплинирован, и с тебя даже сняли ленточку и погоны. Я тебе говорю, Фрол, не кряхти и не злись; никогда не стыдно вспомнить то, что было, если ты после исправил свои ошибки. Я встретила на улице адмирала и спросила его о тебе. А он заинтересовался, откуда я тебя знаю, и оказал, что ты исправился, стал отличником. «Ты довольна, девочка?» — «Очень довольна», — сказала я. А он спросил, как меня зовут, и сказал, что у меня красивое имя. Это было три… нет, четыре года назад, а как будто вчера! Он очень состарился?
— Совсем не состарился. Он моложе других молодых.
— Мальчики, — вдруг спохватилась Стэлла, — вы, наверное, снова голодные!
Прежде, чем мы успели ее удержать, Стэлла сбегала в дом, принесла простоквашу и заставила нас съесть по два стакана. Фрол упирался, но Стэлла уговорила: «Это очень полезно, недаром в Грузии живут до ста и до полутораста лет, потому что едят каждый день мацони».
Фрол поверил ей и съел, чтобы дожить до ста лет.
Багровая луна поднялась над кипарисами. В доме горел лишь один огонек, в мезонине, в рабочем кабинете Бориса Константиновича. Далеко за горой, в деревне, женский голос среди ночи пел грустную грузинскую песню. Море светилось. За баркасом, скользившим по воде, оставалась фосфоресцирующая дорожка. Пора было уходить.
Антонина сказала:
— Мы проводим вас до дороги.
— А вы не боитесь?
— Ну, кого нам бояться?
— Ты ведь сам говорил, что я не испугаюсь и черта! — засмеялась Стэлла.
Антонина сбегала в дом, вернулась в плаще и протянула другой плащ Стэлле. Стэлла, накинув его, пошла вперед, показывая дорогу.
Что-то мягкое ткнулось мне в ноги. Антонина воскликнула:
— Вот и проводник! Каро, Каро, идем с нами!
Большая кавказская овчарка запрыгала, пытаясь лизнуть Антонину в лицо.
В темноте сад казался бесконечным, огромным лесом, и я удивлялся, как Антонина и Стэлла в зарослях находят дорогу. Высоко над нами, на горах фантастически сверкал снег, а на светящемся пятне моря чернели силуэты великанов — это были эвкалипты. Вдали лежал в лунном свете весь белый, уснувший сказочный город.
— Фрол, не забывай, — попросила Стэлла, когда сторож выпустил нас за ворота. — Пиши, смотри, а то отец надо мной издевается — я по утрам все лазаю в ящик. Лень писать будет, напиши одно слово «жив», сунь в конверт и надпиши адрес. Можно даже без марки. Вы куда сейчас, в Севастополь?
— Глупый вопрос! Ты ведь знаешь, я на него не отвечу.
— Знаю! Военная тайна.
— Пора бы привыкнуть и не задавать подобных вопросов!
Машина, ослепив нас, промчалась так быстро, что мы не успели поднять рук.
— Так вы и до утра не уедете!
Стэлла встала посреди дороги, и фары ярко осветили ее стройную фигурку с поднятой рукой на фоне начинавшего светлеть неба. Машина резко затормозила. Стэлла переговорила с водителем, и он, высунувшись из кабины, приветливо пригласил:
— Прошу, пожалуйста, генацвале!
— До свидания… любимая! — сказал я Антонине.
Мы живо забрались в кузов.
— До скорой встречи! — кричали нам подруги.
Когда мы через полчаса подъезжали к городу, небо порозовело; порозовели быстро бегущие облака, и снег на высоких горах тоже стал розовым. В домах, похожих на большие белые ящики, блестели все стекла.
Мы вышли на пирс, и Фокий Павлович приветствовал нас со своего катера, покачивавшегося на огненно-желтой волне.
Глава пятая«ДЕЛЬФИН»
С утра матросы надели обмундирование первого срока, офицеры — мундиры. Соединение праздновало свою годовщину.
В этот день в кают-компании на столе под иллюминаторами лежал толстый альбом в красном кожаном переплете. Это была история соединения. Пожелтевшие газеты и листовки военного времени, наклеенные на листы плотного картона, рассказывали о поединках катерников с торпедоносцами, подводными лодками, кораблями, торпедными катерами, об их прорывах во вражеские порты!
«Кто не знает дерзкого набега катеров капитана третьего ранга Рындина и капитан-лейтенанта Гурамишвили на порт, занятый противником? Катерники ворвались в порт днем, торпедировали тяжело груженые транспорты, вдребезги разнесли причал и благополучно вернулись в базу».
«Так же дерзко, отважно и умело действовал экипаж катера под командованием старшего лейтенанта Русьева. Войдя ночью в занятый противником порт и ошвартовавшись у причала, катерники высадили десант автоматчиков. Гитлеровцы приняли катер за свой. Им и в голову не пришло, что моряки-черноморцы могут отважиться на такую дерзость».
«Высокой доблестью отличался старшина второй статьи Фокий Павлович Сомов. Когда его катер тонул, старшина отдал свой спасательный пояс раненому командиру и помог ему продержаться на воде, пока не подоспела помощь. Честь и слава моряку, спасшему своего офицера!»
Фокий Павлович, нарядный, торжественный, прогуливался по палубе.
К обеду приехал командующий, плотный, подвижной адмирал. Стремительно вошел он в кают-компанию, снял фуражку, провел рукой по темным, без седины, волосам. Поздравив всех с праздником и вспомнив о днях войны, он посоветовал офицерам брать пример с трех героев, не успокоившихся на достигнутом, а продолжавших учиться.
— Они окончили академию и снова с нами, обогащенные новыми знаниями. Результаты налицо — вы все знаете итоги последних учений. Отличились соединения, которыми командуют Рындин и Гурамишвили. Они шли на разумный риск в боях Отечественной войны, — продолжал адмирал, — и сочетали его с отвагой, мастерством, бесстрашием, мужеством, дерзостью. Все это плюс трезвый и смелый расчет сочетается у них с великолепным знанием дела, с экспериментированием, с осуществлением смелой мечты. Они глядят вперед, в будущее. За то, чтобы ваше соединение шло вперед и вперед, за гвардию Черноморского флота!
Захлопали пробки, Фрол, попробовав в первый раз в жизни шампанского, поперхнулся.
— Курсанты? — заметил нас адмирал.
— Так точно, наши воспитанники, приехали в отпуск, — доложил отец.
— Что-то очень знакомые лица, — прищурился адмирал. — Позвольте, да я с вами уже один раз пил шампанское! — улыбнулся он мне. — Помните? Когда Рындину, Гурамишвили и Русьеву правительство присвоило звание Героя. Сын? — спросил отца адмирал.
— Так точно, сын.
— Вырос. Форменный стал моряк. А другой — Живцов?
— Так точно, Живцов, товарищ адмирал!
— Начинали службу на катере?
— В нашем гвардейском соединении…
— Ветеран, значит, — похвалил адмирал.
— Так точно, товарищ адмирал, я на Черном море родился и службу на «Че-еф» начинал, — расцвел «ветеран».
— Ну что ж, желаю отлично кончить училище. Берите пример с отцов и со старших товарищей.
После обеда на «Дельфин» пришло много гостей. Приехал Серго с Клавдией Дмитриевной. Она мне на этот раз показалась менее неприятной, чем тогда, в Ленинграде. Расспрашивала об Антонине, беседовала со мной об училище. Пришел и бывший командир соединения, который отправлял меня и Фрола в Нахимовское. Теперь он был в адмиральских погонах, грузный, с чисто выбритой головой, чуть постаревший. Он сразу узнал и меня, и Фрола, стал расспрашивать, где мы были на практике. Все эти годы он не забывал нас. «Вы — наши катерники», — напоминал он в письмах. Теперь он работал уже в штабе флота.
— А ведь мы еще с вами встретимся и, надеюсь, поплаваем вместе! — сказал он уверенно.
Отец показывал гостям катера и корабль, был радушным и гостеприимным хозяином, но я чувствовал, что ему невесело. Молодая женщина в желтом платье, с пышно взбитыми светлыми волосами, сестра одного капитана первого ранга, за ужином сидела рядом с отцом, но он был рассеян и отвечал, по-видимому, невпопад. Быть может, и он, как и я, вспоминал тот, тоже праздничный вечер, когда мы пошли с ним на Корабельную, в маленький белый домик, где жила тогда мама…
Я вошел первым. «Что случилось, Никита?» — спросила она дрогнувшим голосом. — «Мама, папе присвоили звание Героя».
«Юрий! — позвала она. — Иди скорей, я тебя расцелую!»
А теперь никто не ждал нас на Корабельной…
Спустился вечер. «Дельфин» весь осветился. Начались танцы на палубе. Развевающиеся платья были похожи на крылья трепещущих бабочек. Все танцевали — Серго, Лаптев, Русьев, все, кроме отца.
Женщина с светлыми волосами что-то рассказывала ему. Они подошли к фальшборту; она все болтала; лицо отца стало страдальческим, и он сказал:
— Прошу прошения, мне надо идти.
Откозырнув, он ушел вниз.
Мне захотелось найти его, сказать что-нибудь, я не знал — что. В кают-компании его не было. Я нашел его в каюте. Дверь была приотворена. Он сидел у стола, подперев рукой голову, и обернулся на мой легкий стук.
— А, Кит! Входи и затвори дверь. Садись.
Мы молчали. Сверху приглушенно доносилась музыка, за открытыми иллюминаторами плескалась вода.
— Чего бы я не дал, лишь бы она была жива! — взглянул отец на портрет. — Ох, тяжело, Никита! Если б ты только знал, Кит, как мне тяжело!
Наверху стали бить склянки. Отец вздохнул:
— Пора к гостям. Я ведь все же — хозяин. Иди ты вперед, Никита.
И я поднялся по трапу, туда, где все танцевали и все сверкало веселыми праздничными огнями…
Отец и Андрей Филиппович сдержали свои обещания. Мы ходили на торпедные стрельбы. При командах «торпеды товсь!», «пли!» мне казалось, что передо мной настоящий вражеский транспорт, который во что бы то ни стало следует потопить.
Наступил день отъезда. Андрей Филиппович сказал, что командование соединения нами довольно.
— Мы убеждены, что и на старших курсах вы не ударите лицом в грязь, и будем надеяться, что именно в наше соединение придете служить, — сказал он, прощаясь. — Я, наверное, буду тогда совсем стариком, — горько усмехнулся он, взглянув в зеркало.
Прощаться с отцом было тяжело. Я знал, что теперь его не скоро увижу. Мы как-то особенно за этот месяц сдружились, по ночам вели долгие разговоры, и я вслушивался в советы отца и запоминал их. На прощанье он пожелал мне успехов. А я твердо решил, что, даже когда окончу училище, я всегда буду советоваться с отцом.
Поезд уходил поздно вечером. Севастополь сверкал россыпью разноцветных огней. Тополя отбрасывали на залитую лунным светом платформу синие тени. Уезжать не хотелось. Фрол был мрачен, угрюм; лишь поезд тронулся, он погасил в купе свет и стал смотреть в темноту. Поезд ускорил ход — и вскоре за окнами промелькнули манящие огни кораблей…
Встреча с отцом, катера, Фокий Павлович, Антонина — все осталось далеко позади…
Глава шестаяОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ
И вот — мы снова в училище, только поднялись этажом выше, на второй курс. Товарищи вернулись из отпуска. Бубенцов рассказывал:
— Приезжаю я в Сумы. Моряк там — редкость, до моря от Сум, как говорится, три дня скачи, не доскачешь. Все оглядываются, и мне все кажется, что каждый смотрит на меня с укоризной. Подхожу я к своему домику, вечер уже, значит, думаю, дома мать, а постучать не решаюсь. Но не стоять же весь вечер на улице. Постучал! «Кто там?» — слышу знакомый голос. «Я, мама, я!» — «Аркаша? Милый ты мой, родной!» Выбежала, обнимает, целует, ведет в комнату. «Целый год я тебя не видала, дай рассмотрю получше!» Усаживает за стол, хлопочет, достает что-то из печки… а меня так и подмывает сказать: «Мама, я очень виноват перед тобою, но теперь могу смотреть тебе в глаза, не стыдясь. Вот хочу все это сказать — и никак не могу решиться. И вдруг она поняла: подходит ко мне, прижимает к груди: «Я, — говорит, — все знаю, сынок, твои товарищи мне все хорошее о тебе написали. Ну, а чего я не знаю, я сердцем чувствую! Можешь не говорить, Аркаша, себя больше не мучить. Об одном я прошу: живи ты так, как твой отец жил». Тут мы, Никита, с нею всплакнули, — хороший он был, мой отец, а после она уже больше ни разу мне ни о чем не напоминала. И ты знаешь, когда меня не было в Сумах, она по вечерам никуда не ходила, а приехал я — каждый день спрашивает: «Может, пройдемся, Аркашенька?» И идем мы с ней на бульвар или в театр, она идет рядом, маленькая, в очках, все ей кланяются, ее в Сумах все знают. А она, чувствую, мною гордится: «Сын, мол, какой у меня: курсант, моряк, будущий офицер!» Ну, каким бы я был дураком, Кит, если бы до того докатился, что меня бы из училища выгнали!
— Да, Аркадий, счастье твое, что этого не случилось!
Илюша угощал яблоками:
— Покушай, пожалуйста.
Он их привез целых два чемодана.
— У нас в Зестафони — жизнь, как в раю.
— А ты рай разве видел?
— Так я же тебе говорю: хочешь рай посмотреть — поезжай в Зестафони! Яблоки, груши, персики — всего много! Отец товарищей с флота привез, как мы их угощали! А потом в Тбилиси я ездил с отцом к двоюродному брату. Ты знаешь его, Шалико, который в балете танцует. Каждый вечер ходили в театр. И брат, понимаешь, каждый вечер страдал от любви: в «Лебедином озере» — сплошное страдание, в «Жизели» — тоже сплошное страдание, и в «Сердце гор» — тоже. А в жизни — все наоборот: он жену любит, она его тоже, и оба то и дело смеются. Да, ты знаешь, — вдруг вспомнил Илюша, — я у Протасова в гостях был.
— У старшины?
— У него! Иду по проспекту Руставели, а Протасов — навстречу, да не один, а с женой. Узнал, понимаешь, к себе потащил! Целый вечер мы всех вас вспоминали. А когда я собрался уже уходить, Протасов достает из комода коробку тбилисских «Темпов». «Передайте, говорит, Фролу Живцову. Теперь ему, поди, курить разрешают. Напомните, говорит, как я у него отобрал эти «Темпы». Ну, и обозлился Живцов тогда на меня!»
Илюша вытащил из кармана коробку и протянул Фролу.
— Держи, дорогой.
— Чудеса! — удивился Фрол. — Кит, а ведь нам с тобой здорово влетело тогда. К адмиралу водили… Ты помнишь?
— Ну, еще бы не помнить!
— Ай, да Протасов! До сих пор сохранил…
Борис, захлебываясь, делился впечатлениями о Таллине, где был у отца, и о своих новых победах.
— С чудесной девушкой познакомился! Она в беге на пятьсот метров первой пришла. Потом, гляжу, ходит под парусами, ну, как заправский матрос! Исключительная девушка, будущий врач, фотографию свою подарила…
— Боренька! Опять выпросил?
— Клянусь чем угодно, сама подарила!
— Ох, победитель! А ну, покажи свою жертву…
— Пожалуйста. Вот читайте: «Борису от Хэльми».
— От Хэльми? А ну-ка, давай сюда! — выхватил Фрол фотографию. — Кит! Да ведь это же наша болтушка!
— Откуда ты ее знаешь? — уставился на Фрола Борис.
— Чудак человек, помнишь, я рассказывал, как Никита девочку спас из Куры? Это он Хэльми спасал. И она тебе не сказала, что знает Никиту?
— Да у нас как-то разговора такого не было. Мы о высоких материях говорили. А какая девушка, братцы!
Игнат вздохнул.
— Ох, Борис, Борис!.. Не сносить тебе головы! Нахватаешься со своими победами двоек да троек!
Игнат — тот даром времени не терял. Он все лето работал над историей Севастополя и питал надежды, что когда он закончит свой труд, — это будет не раньше, чем через три-четыре года, конечно, — ему его удастся издать. Ну, что ж? Когда-нибудь, прочтя в «Морском сборнике» его исторический очерк, я вспомню, что учился с офицером-историком на одном курсе…
Мы устроились в новых, отведенных нам кубриках. Радостно встретились мы с Вершининым, с Глуховым, — они поведут нас дальше, до самого выпуска. Лишились мы только Мыльникова, окончившего училище, — и большого сожаления не почувствовали.
— Ты ведешь дневник? — спросил меня Фрол, застав за заветной тетрадкой. — А я думал, ты бросил.
— Нет, что ты, Фрол. Я всю жизнь буду вести дневник.
Фрол взвесил тетрадь на руке:
— Ого!
— Здесь за весь первый курс.
— Можно мне почитать?
— Почитать-то я дам, да боюсь, ты обидишься. Я ведь все по правде пишу.
— Ну и что?
— Ну, и про тебя тоже там…
— Без прикрас?
— Разумеется.
— А ну-ка, почитай, я послушаю.
— Фрол, сейчас некогда.
— Ну, хотя бы немного…
— Хорошо. Вот последняя запись: «На первом курсе много знакомых лиц, наших младших нахимовцев. Они разыскали нас, стали расспрашивать о порядках в училище; последователи Бориса Алехина интересуются, существуют ли для нахимовцев привилегии. «Вам поблажки нужны? — резко охлаждает их Фрол. — Не воображайте, что вас будут бубликами кормить. У нас все равны — будь ты нахимовец или воспитанник подготовительного училища, или явился сюда из десятилетии и моря не нюхал. Ты сам заслужи уважение. Ясно?»
«У некоторых лица вытягиваются. Они надеялись, что их «выделят» и им «создадут условия». Фрол словно вылил на них ушат холодной воды».
— Так и было, — подтвердил Фрол. — Мои собственные слова. Дальше читай.
Я продолжал:
«Фрол пользовался авторитетом в Нахимовском, поэтому младшие товарищи охотно слушают его советы: «Нелегко вам будет одолевать, окажем, высшую математику. Но я, Живцов, духом не падал. Я сказал себе: на твоем месте, Живцов, быть может, сидел тот герой, что со славой погиб в Севастополе, или подводник, что пятнадцать кораблей потопил, или катерник, что первым ворвался в Новороссийск и в Констанцу. Подумай — и сообрази: удобно ли, сидя на месте героя, получать двойки и тройки?»
— Ну, и память у тебя, Кит! — вскричал Фрол. — Выдающаяся! Все слово в слово. Быть тебе Станюковичем!
— Ну, уж и Станюковичем! Я пишу для себя.
— Но Айвазовским теперь ты уж обязательно будешь!
Это было сказано так уверенно потому, что Вершинин сдержал свое слово и направил меня в Академию художеств, к известному художнику. Художник сказал, что у меня есть способности.
— Но техника, — тут же добавил он, — хромает на обе ноги. Не огорчайтесь, я буду с большим удовольствием заниматься с вами…
И я стал ходить учиться к художнику.
Я стал секретарем комсомольской организации роты. В душе мне было приятно, что товарищи оказали большое доверие, но ответственность увеличилась. Правда, на втором курсе меньше было мальчишеских выходок — все повзрослели, остепенились. Но программа стала обширнее и серьезнее, изобиловала специальными морскими предметами, и с нас спрашивалось все строже и строже.
В морском корпусе тактика флота изучалась поверхностно. История военно-морского искусства вовсе не изучалась. В нашем училище делалось все, чтобы мы стали всесторонне образованными, знающими моряками. Нашими преподавателями были люди, участвовавшие в одной, в двух, в трех войнах, они были авторами исторических и научных трудов, учеными моряками. Они передавали нам свои знания и свой большой опыт.
Основная морская наука — кораблевождение — учила нас, будущих офицеров флота, по морским картам, очертаниям берегов и небесным светилам проводить корабль наивыгоднейшим, безопасным путем. Мы учились управлять сложными корабельными механизмами.
Больше других полюбил я кабинет морской практики. На одной стене его было изображено море. Тут же стоял небольшой бассейн, в котором разместилась гавань с причалами, с якорными стоянками, доками… Стоя на «ходовом мостике» и переставляя ручки машинного телеграфа, каждый из нас приводил в движение винты миниатюрного корабля, и он «управлялся», послушно меняя в бассейне ходы… Подчас я увлекался так, что воображал себя на ходовом мостике настоящего корабля, экипаж которого точно выполняет мои приказания!
Каждый день приносил нам все новые и новые знания. И если, бывало, мы и позевывали на «скучных» лекциях (что греха таить, были и такие), то как загорались мы, когда преподаватель умел нас увлечь!
Мы восторгались «дедусей» — так с нежностью называли мы одного из преподавателей, старого моряка: «На его лекциях не заснешь».
Рассказывая о тактике, о выполнении боевых задач в дни Великой Отечественной войны, «дедусь» не забывал главного выполнителя этих задач, моряка, человека; «дедусь» умел так обрисовать командира — со всей его сущностью, со всеми душевными качествами, что можно было отчетливо представить, почему этот человек выполнил операцию безупречно. Одну из лекций «дедусь» посвятил Вадиму Платоновичу. Говоря о том, что капитан первого ранга Лузган — скромнейший из скромных, что он любит флот больше жизни, что он учился всю жизнь и всю жизнь учил своих подчиненных, «дедусь» подчеркнул, что своих подчиненных Вадим Платонович горячо и крепко любил.
Любил, а потому с них спрашивал вдвое, был даже строже других командиров, от каждого требовал — знать противника, знать его силы, уметь выбрать у него самое слабое место и по этому месту ударить… Вот почему он всегда добивался успеха. И еще потому, что он сам был для подчиненных примером: был отважен, смел, настойчив и непреклонен в достижении цели. Его матросы шли за ним без оглядки. Они шли на выручку своих товарищей. И спасли, рискуя собственной жизнью, своего раненого командира…
Лекции «дедуся» заставляли обо многом задумываться. Через два года мы сами выйдем на флот. И мне придется людей воспитывать, тех людей, которые, может быть, пойдут со мной в бой. Сумею ли я воспитать их?
— Сумеете, — говорил мне Глухов.
Сколько задушевных бесед — не со мной одним, а со всеми провел этот поседевший в боях офицер. Никто из нас не сомневался в том, что Глухову можно рассказать все, чего не расскажешь даже близким товарищам. От Глухова никто никогда не слышал: «Мне некогда, зайдите в другой раз». Он выслушивал каждого, не перебивая, глядя чуть исподлобья внимательным взглядом своих живых умных глаз. Проходило несколько дней, он напоминал о недавней беседе. Он до тонкости знал все, что волновало класс в целом и каждого отдельно, и вникал во все мелочи так, будто сам учился вместе с нами. А ведь у него был не один класс — целый курс!
Глухов отличался редкой скромностью. Я никогда не слышал, чтобы он говорил о своих подвигах, а ему было что рассказать! Он старался не бросаться в глаза — и этому у него многим из нас следовало поучиться.
Когда Фрол со свойственной ему восторженностью перед всем классом поставил в пример Игната, который работает над историей Севастополя, Игнат расстроился и рассердился. Глухов сказал, что Игнат совершенно прав. Наши люди не любят хвастовства подвигами и достижениями, не терпят высокомерия и высказываний об их превосходстве.
Приводя примеры из жизни, Глухов заставлял меня призадуматься.
— Как, вы думаете, — спрашивал он, — поступил бы настоящий коммунист в таком случае, а не человек, только называющий себя коммунистом?
И я, уже впоследствии, будучи офицером, принимая то или иное решение, всегда вспоминал советы Степана Андреевича Глухова…
Заниматься приходилось много, но Борис успевал навещать своих подшефных школьников. Ростислав, Игнат и Пылаев проводили экскурсии «друзей флота» по Военно-морскому музею… Бубенцов и Платон стали деятельными помощниками Вадима Платоновича, и старик с гордостью именовал свой кабинет «конструкторским бюро». За одну из моделей они получили премию, и Аркадий свою долю послал в Сумы, матери.
Не забыто было и «нахимовское товарищество». Друзья-нахимовцы встречались по-прежнему. Веселой гурьбой они врывались в опустевшую, нежилую квартиру на Кировском.
Заходил Юра, появлялся Олег, приходили Игнат, Борис, Ростислав и Илюша. Фрол кипятил воду в чайнике, заваривал «флотский» чай и священнодействовал, разливая его по стаканам. Фрол презрительно гмыкал, когда кто-нибудь просил «долить кипяточку». Сам Фрол пил чай пахучий, терпкий и черный, как деготь. На столе появлялись хрустящие трубочки с заварным кремом, яблочные и миндальные пирожные из кондитерской «Север», толстые ломти шоколадного торта.
Однажды, когда все были в сборе, почтальон принес письмо от Мираба. Друзья потребовали, чтобы я прочел письмо вслух.
«Никита, ты можешь поздравить меня, — запинаясь, читал я неразборчивый почерк Мираба. — Отныне я — дедушка».
— Что-о? — Фрол пролил чай из чайника мимо стакана, на скатерть.
— «Отныне я — дедушка». А почему бы ему не стать дедом, Фрол?
— Нет, погоди! Значит, Стэлла…
— Что — Стэлла?
— Она все-таки вышла за этого Нахуцришвили?
— Ну при чем Стэлла, Фрол? Тут написано: «У Гоги родился маленький Гоги, радость нашего дома».
— Ах, Гоги, у Гоги… Ну, это дело другое!
— А что, Фрол, разве ты влюблен в Стэллу? — спросил с наивным видом Олег.
— Влюблен, да еще вдобавок ревнует! — вышел в атаку на Фрола Борис.
— Борис в этом вопросе разбирается лучше всех, — подлил масла в огонь Илико.
— Разбирается! — вскричал Фрол. — Об этом писатели романы и повести пишут и то не всегда разобраться умеют. А ты мне — Борис! Разбирается! Теоретик! Этот теоретик недавно чуть из комсомола не вылетел!
Да, у Бориса была неприятность. Какой-то Кротов прислал в училище письмо. Он обвинял Бориса в том, что тот больше внимания уделял пионервожатой Зое, чем военно-морскому кружку, и работа среди «друзей моря» совсем захирела. На Бориса сейчас же набросились, и из него перья и пух полетели. Глухов посмотрел на дело иначе.
— Вы знаете, Рындин, — сказал он, покачав головой, — к сожалению, еще есть людишки, которые получают огромное удовольствие, если им удается опорочить другого. Вот что я вам посоветую: чем верить на слово этому никому неизвестному Кротову, пойдите сами и разберитесь.
Я пошел в школу. Борисом его подшефные были довольны, военно-морской кабинет был оборудован на славу, кружок работал отлично. Кротов же оказался заинтересованным в Зое лицом, преподавателем физкультуры. Когда я заговорил с ним, его пустые, мутные глазки забегали, он смотрел в сторону и бормотал что-то нечленораздельное. Я понял, что имею дело с мелкой душонкой. Возвращаясь в училище, я обвинял себя в том, что чуть было не поверил доносчику: Борис пережил несколько неприятных минут.
Вот об этом-то случае и напомнил Фрол.
— Да разве Борис умеет любить? — спросил Игнат, выколачивая трубку о пепельницу. — Сегодня он клянчит карточку у одной, завтра — у другой, послезавтра — у третьей. Разве это любовь?
В нашем возрасте эта тема всех волновала.
Студентки, работницы, художницы, молодые актрисы приходили на вечера в училище. Среди них были красивые и дурнушки, умницы и весьма ограниченные, много было хороших, но попадались и искательницы мужей среди будущих офицеров.
— Нет, братцы, — продолжал Игнат. — Уж если любить, так любить: всей душой и всем сердцем. Тебе должно быть дорого все, что ей дорого — и профессия ее, и ее интересы. «Любовь слепа», говорят, — не согласен. Нашим дедам казалось весьма романтичным, что де Грие пошел за ветреной девицей Манон на край света, или Вертер покончил с собой потому, что любил чужую невесту, а Хозе ради Кармен нарушил свой воинский долг. Я могу полюбить, и глубоко полюбить. Но на сделку со своей совестью я никогда не пойду. И если я почувствую, что ей… ну, той, которую я полюбил, чуждо то, что мне дорого, что она мешает мне выполнять мой долг моряка, я уйду…
— Вот это по-флотски! — пришел в восторг Фрол. — Присоединяюсь к Игнату! Уж коли ты полюбила флотского человека, люби все, что он любит — и флот, и службу его, как его самого! А любишь — так помогай! А если ты себя любишь больше всего — уйди и оставь в покое флотского человека!..
— Браво, Фрол! — воскликнул Олег.
— Ай, да Фрол! — подхватили мы хором.
— А Стэлла? — спросил Борис. — Любит Стэлла то, что ты любишь?
— Да что вы все — Стэлла, да Стэлла?
— Стэлла — замечательная девушка, Фрол! — похвалил Юра. — Правда, она резковата, но зато — великолепный товарищ…
— А вот мне больше нравится Хэльми, — сказал Олег.
— Да, уж другой такой скоро не сыщешь! — с энтузиазмом поддержал Олега Борис.
— Ну, что в ней хорошего, в Хэльми? — поморщился Фрол. — Болтушка!
— А Стэлла? Любого заговорит! — сказал я.
— Что любого заговорит, это правильно. Да, но где же письмо? Читай, читай дальше, Никита!
— «Маро, Анико и я очень счастливы, а Стэлла возится с малышом целый вечер. Никита, окажи, пожалуйста, Фрол жив и здоров? Она все ждала от него писем, каждое утро наведывалась в ящик на двери и, наконец, перестала наведываться. Подозреваю, что они в Сухуми поссорились…»
Фрол опроверг:
— Мы не ссорились. Ты, Кит, свидетель…
— Почему же ты ей не пишешь?
— Ну, что я ей буду писать?
— Напиши одно слово «жив», сунь в конверт и пошли без марки.
— Дальше читай!
— «…что они в Сухуми поссорились…»
— Это слышали!
— «В институте у нее — большие успехи. Нахуцришвили взял ее в помощники, для Стэллы — большая честь!»
— Ага, опять этот Нахуцришвили! — воскликнул Фрол.
— «Шалва Христофорович подарил мне свою новую книгу. Ее читает с увлечением весь Тбилиси. Антонина заходит, — о, она стала такая ученая, прямо беда! — и мы вспоминали тебя, Никита, и Фрола, и надеемся, что придет день, мы снова увидим вас у себя».
— А хороший он человек, — сказал Фрол.
— Симпатичнейший, — подтвердил Илюша. — Душа-человек. Вы помните? Мы приходили к нему, как домой…
— А вы помните, он в день Победы ходил с бурдюком и с рогом и уговаривал встречных выпить вина за победу! До чего было весело!
Приятно было снова воскресить в памяти те времена, когда мы начинали путь к флоту, вспомнить гостеприимный город, где началась наша дружба…
— А ведь чай-то остыл, — заметил, наконец, Фрол и понес разогревать чайник в кухню. Раньше это делала мама…
Полгода прошло, как ее нет на свете… Мы стоим с Фролом над бурым от талого снега холмиком. Страшно подумать, что она лежит там, в сырой, холодной земле, она, которая минуты не могла посидеть спокойно, всегда куда-то торопилась, стремилась, спешила… Фрол вздыхает. Ему тяжело. Мне — еще тяжелее. Я приду в училище и напишу отцу на «Дельфин», что побывал у нее. Долго стоим мы молча. Наконец, Фрол трогает меня за плечо. Пора идти, уже спускаются сумерки. Мы уходим.
Глава седьмаяА ДНИ БЕГУТ…
Хотя Бату говорил, что «годы медленно текут в юности», жизнь, не останавливаясь, бежит вперед. Вчера ты пришил к рукаву фланелевки второй золотой угольник — отличие второго курса, а сегодня уже подошли полугодовые экзамены…
Адмирал зашел в класс. Вызвали Платона, начальник училища задал ему несколько вопросов. Платон получил высшую оценку. Бубенцов тоже получил пятерку. Адмирал оказался дальновиднее тех, кто утверждал, что из Платона и Бубенцова ничего не получится. Стоило им протянуть руку помощи — и они снова стали в строй.
Класс не ударил лицом в грязь. Мы опередили и другие классы. И хотя Вершинин был невозмутим, как всегда, чувствовалось, что он нами доволен. Костромской же не мог удержаться и хвалил нас. Ведь капитан-лейтенант и сам не так уж давно сдавал экзамены. А Гриша Пылаев — тот прямо сиял.
Новый год я встретил в училище. Мне вспомнилось, как мы в такой же зимний морозный вечер шли с Илюшей и Хэльми к маме на Кировский, как веселились в новогоднюю ночь… Стало грустно. Но когда я увидел ярко освещенный, переполненный зал, Фрола, сияющего, чисто выбритого (да, да, ему уже приходилось бриться!) и даже надушенного цветочным одеколоном, празднично настроенных товарищей, — хандра прошла. Меня окружала родная морская семья.
Чудесный праздник — новогодняя ночь! В эту ночь ты желаешь процветания Родине, которая станет еще богаче, красивее, могущественнее в грядущем году. В эту ночь твои друзья желают тебе успехов, сам ты мечтаешь о будущем и не сомневаешься в том, что все твои мечты сбудутся…
И теплые слова, с которыми обратился к нам начальник училища, и концерт, в котором выступали артисты, известные всей стране, подняли настроение без вина. Выступала и Люда, дочь адмирала. Гремела на хорах музыка, пары кружились в вальсе…
— Чего пожелать тебе в новом году? — спросил Фрол.
— Пятерок и плавания. А тебе?
— Побольше пятерок и как можно больше плаваний!
— Ты знаешь, — сказал Фрол, — я как только окончу училище, стану усы отращивать. Приду на флот — все вид солиднее будет.
— Фрол, да ведь у тебя усы будут рыжие!
— Ну, и что? А почему бы им не быть рыжими?
Но вот погасли огни; круглые морские часы показывают четыре.
— Ну, уж сегодня меня никто не добудится к чаю! — пообещал Фрол, на ходу раздеваясь и на ходу засыпая. И, действительно, добудиться его первого января было невозможное
Давно, во время войны, когда отец пропадал без вести, я просился на флот, в юнги. Я писал командиру соединения катеров: «Я хочу жить по правде, как мой отец, и, когда вырасту, обязательно буду, как он, коммунистом».
Быть коммунистом! Как много значат эти два слова! Жить по правде. А как жить по правде? Теперь мне думалось — так, как живет настоящий коммунист — Глухов.
Глухов знал о моем заветном желании. Он рассказывал, как сам волновался, когда его принимали в партию.
— Я себя постоянно спрашивал, — говорил он: — «Достоин ли я?» Замполит, который дал мне рекомендацию, сказал: «Ваши проступки, Глухов, вам прощаются, вы совершали их необдуманно, потому что были еще слишком молоды. В дальнейшем же каждый проступок, каждая ваша ошибка ляжет пятном на вашу репутацию. Став коммунистом, вы должны быть примером для всех ваших товарищей». И я старался избавиться от своих недостатков, а мне это давалось с трудом. Но если хочешь быть коммунистом не на словах, а на деле, то все переборешь.
— Ты знаешь, Кит, — говорил Фрол, — я ночью проснусь, бывает, и думаю: кто мне рекомендацию даст? Приду я к Глухову, а он мне: «Вас столько драили. Живцов, столько вы совершали проступков, не могу я за вас поручиться». Никогда не забуду, как он мне сказал, что я — несобранный человек. У нас вот на катерах был один старшина, Филимонов, — продолжал Фрол. — Он заявление в партию подал, когда мы в операцию шли. Если погибну, мол, прошу считать меня коммунистом. Ну, погибнуть-то он не погиб, уцелел. И что же? Он, видно, думал: дерешься с врагом хорошо — значит все остальное простится. И так себя стал вести, что как натворит что-нибудь, говорили: «Ну, что с него спрашивать — Филимонов!». Пытались его перевоспитать, да не вышло. Исключили. Позор какой, Кит! Я с ума бы сошел, если бы обо мне говорили: «Ну, что спросишь с Живцова?» Я хочу, чтобы все говорили: «Живцов — он не подведет. Живцов — он своим партийным билетом дорожит больше жизни». Понятно тебе это, Кит?
— Да. А ты знаешь, мне кажется, не зря Глухов нам рассказывал про то, что по молодости прощается. Ведь нам с тобой тоже прощали многое. Но теперь нам уже двадцать лет…
— Да, Кит. А скоро будет двадцать один!
— И ни о какой скидке на молодость говорить не приходится.
— Значит, мне и надеяться не на что!
— Ошибаешься. Глухов тебе рекомендацию даст.
— Ну, допустим. А другую кто?
— Гриша Пылаев.
— Мне не до шуток, Кит.
— А я не шучу.
— Ты знаешь что, Кит? В Нахимовское мы вместе пришли, в комсомол нас тоже с тобой в один день принимали, в училище вместе пришли и в партию вместе готовиться будем. И на третьем курсе…
Приближалась весна, и черные трещины расползались по замерзшей Неве; капало с крыш.
Подготовка к экзаменам захватила нас с головой.
Фрол из себя выходил, когда замечал, что кто-нибудь ленится и это может грозить классу тройкой. Он накидывался на лентяя, даже если нарушитель порядка был его другом:
— Дремлешь на самоподготовке? Нет в тебе внутренней дисциплины! Работать нужно! Науку приступом не возьмешь!
Или:
— Чертиков рисуешь? А заметку прошу написать в газету — некогда? На флот лейтенантом придешь, со стенной печатью дело иметь придется, теперь тренируйся!
И Фрол шел и сам писал полную желчи заметку о курсантах, на самоподготовке рисующих чертиков и надеющихся на «авось». И он напоминал, что из нашего училища вышли герои Северного, Балтийского, Черноморского флота, герои Сталинграда и Севастополя. Все они потому отважно действовали в боях, — делал Фрол вывод, — что «отважно учились» и получали одни лишь пятерки (и в подтверждение своих слов он раздобыл и «опубликовал» отметки героев).
Наконец, экзамены были сданы, и наш класс на этот раз не получил ни одной тройки. Это было настоящей победой. Я написал отцу, телеграфировал Антонине: «Поздравь, закончил пятерками, еду на практику».
Перед отъездом зашли проститься с Вадимом Платоновичем. Старик напутствовал нас, как родных сыновей.
— Море не терпит тех, кто не знает его или знает поверхностно, — говорил нам Вадим Платонович. — Корабль тоже. В дни моей молодости старшина указал мне на неполадку в одном из механизмов и попросил помощи. А я, скажу по совести, полагал, что старшина-практик сам справится с неполадками. И вот вам — стыд и конфуз! Я не мог взглянуть в глаза старшине. Прошло много лет с того дня, а я сейчас от стыда горю, когда о нем вспоминаю. Об этом узнал мой командир. «Лучше поздно, чем никогда», — сказал он и стал со мной заниматься. А я терзался тем, что отнимаю время у занятого человека; и все потому, что еще в училище не проверил, все ли я знаю, что положено знать офицеру. Вот и вы: идете на практику, старайтесь теперь же освоить корабельную технику, чтобы, придя на флот, не краснеть от стыда, как это случилось с вашим покорным слугой.
Мы вышли из гостеприимного дома старого моряка, когда над набережной зажглись цепочки огней. Постояли на мосту лейтенанта Шмидта. Под звездным небом чернела река, и в темноте колыхались зеленые и красные огоньки. Гудел пароход, уходивший в Кронштадт. Люди шли, задевая нас, занятые своими разговорами, — они спешили домой, в кино, в гости, в клуб. Вырвавшийся из-под моста буксир обдал нас теплым паром. Когда пар рассеялся, мы увидели освещенные окна училища. Откуда-то вынырнул луч прожектора, заскользил по воде и осветил небольшой военный корабль, весь заискрившийся серебром. «А ведь завтра и мы пойдем в море!» — подумал я. Фрол встрепенулся и, потянув меня за рукав, показал на корабль:
— Какая, Кит, красота!
Глава восьмаяСНОВА В МОРЕ
Я плавал летом на маленьком корабле. Командовал тральщиком «Сенявин» лейтенант Бочкарев, молодой, небольшого роста, с облупившимся носом и потрескавшимися губами. В его каюте было тесно от книг: стояли они и на полках, и на столе, и над койкой. На переборке висела цветная фотография «Сенявина», а под ней портрет старухи в платке — очевидно матери командира. Приветливо встретив меня, Бочкарев сказал почти по-товарищески:
— Не смущайтесь, спрашивайте у меня и у всех; я убедился на собственном опыте, что мы приходим на практику все еще очень невежественными. И самое большое зло — когда глядишь на какой-нибудь механизм, как баран на новые ворота, а спросить стесняешься. Самолюбие заедает: а как же так — я курсант, почти офицер — и вдруг свое невежество выявлю? Плохо будет, если уйдешь с корабля с чем пришел. Я вот всех спрашивал — матросов, старшин, офицеров — и ни капли в том не раскаиваюсь.
Говоря со мной, Бочкарев слегка постукивал по лакированной крышке стола короткими пальцами с аккуратно обстриженными ногтями.
«Все учат, — подумалось мне. — Учат преподаватели, старшие офицеры в училище, учит и этот лейтенант Бочкарев, который немногим старше меня и наверняка пришел на флот прошлой или, в крайнем случае, позапрошлой осенью».
— Корабль, — продолжал Бочкарев, — наш дом, а матросы — семья. С сегодняшнего числа мой корабль — и ваш дом, а команда — и ваша семья. Милости просим, вам рады, — его мальчишеские ярко-голубые глаза смотрели прямодушно и дружественно. Я почувствовал, что хоть он и смотрит на меня с некоторым превосходством, но без мыльниковского пренебрежения к младшему. — Приобщайтесь к нам, привыкайте, постарайтесь полюбить нас и любите корабль, уж он-то, хотя и мал золотник, да дорог: биография у него очень большая. Советую с того и начать…
— С чего? — не понял я.
— Со знакомства с его биографией.
Он поднялся из-за стола:
— История моего корабля (мне начало нравиться, как он подчеркивает каждый раз «мой» корабль; в этом подчеркивании не было ни самомнения, ни хвастовства; было другое: гордость тем, что такой славный корабль доверили ему, Бочкареву), — история моего корабля не закончена. Говорят, героизм проявить можно лишь на войне, — чушь! Прошу!
Кубрик, в который мы с ним вошли, был небольшой, с койками одна над другой, с подвесным столом, на котором лежали краски, кисти, карандаши — мое сердце художника встрепенулось. По тому, как матросы встретили командира, я понял, что приходу его в кубрик рады. Матросы были все очень молоды, и лишь один старшина, смуглый, с лицом в легких рябинках и с подстриженными ежиком темными волосами, казался старше других; по ленточкам орденов и медалей я понял, что он из старослужащих.
Отрекомендовав меня подчиненным, Бочкарев сказал:
— Прошу любить и жаловать и принять в нашу флотскую, боевую семью.
Говорил он, чеканя слова, но просто.
— Закончили, Костылев? — спросил он.
— Никак нет, заканчиваем, — ответил старшина.
— Продолжайте, мы вам мешать не будем.
Костылев сел за стол и придвинул к себе перо и чернила. Перед ним лежал широкий лист ватмана.
— Прошу, — присев к столу, командир предложил мне место рядом. Он придвинул альбом, пухлый, как слоеный пирог.
— Итак, продолжим: о героях мирного времени, образцово выполняющих долг. Прошу убедиться…
Он раскрыл альбом на одной из последних страниц и показал мне рисунок: тузик направлялся от «Сенявина» к рыбачьей шаланде. Командир перевернул страницу: моряки освобождали сеть от запутавшейся в ней мины. Художник был неумелый, но очень старательный. На третьем рисунке он добросовестно изобразил минера, который, перегнувшись через корму, привязывал подрывной патрон к мине. На четвертой — столб воды, похожий на огромный цветок, убеждал, что мина взорвана. На последнем рисунке рыбаки приветствовали отходивший «Сенявин», размахивая зюйдвестками. Под рисунками каллиграфическим почерком было выписано, что уничтожили попавшую в сеть мину боцман «Сенявина» старшина Костылев и матрос-минер Венчиков, оба отличники боевой подготовки.
Я спросил: «Кто рисовал?» Бочкарев ответил: «Болтунов, наш кок. Что, ничего?» — «Молодец». «Людей вот только он рисовать не умеет. Не удаются ему». Он показал на моряка в тузике: «Не похож боцман?» — и взглянул через стол на старшину с ежиком.
Я согласился:
— Да, сходства мало.
Костылев старательно выводил:
«15-го августа звание специалистов первого класса присвоено матросам «Сенявина»…
Я взял карандаш и набросал склонившегося над столом Костылева.
— Батенька мой, да ведь вы художник! — толкнул меня в бок Бочкарев и сразу ко мне пододвинулся. — Учились?
— Учусь.
— И давно этим самым болеете? — он ткнул пальцем в рисунок.
— С детства.
— А я пытался было, да… Ни таланта нет, ни способностей, одно лишь желание. А на одном желании далеко не уедешь. Ну-ка, взгляните, компетентный человек, что мои художники натворили…
Он раскрыл альбом на первой странице. На пожелтевшей от времени и покоробившейся бумаге, словно она была сильно намочена и потом проглажена утюгом, был изображен подъем флага на только что спущенном с верфи «Сенявине». Мне показалось, что рисунок был смыт и вновь реставрирован. Я высказал Бочкареву свою догадку.
— Так в точности это и было, батенька! Второй такой истории на всей Балтике не найдете, — сказал Бочкарев с нескрываемой гордостью. — В сорок четвертом году «Сенявин», выполняя боевое задание, подорвался на магнитной мине. Взрыв разрезал его на две части. (Бочкарев быстро перелистал альбом и нашел, наконец, рисунок во всю страницу — мина взрывалась у самого борта «Сенявина».) Это Лутохин рисовал, старшина, он пришел на флот из художественного училища; демобилизован и, может, слышали — на Всесоюзной выставке выставляется. Так вот люди, значит, спаслись; но потерять свой корабль для моряка — страшное горе…
Люди не спали, не ели… на другое утро отправились с водолазами на то место, где на восьмиметровой глубине лежал наш «Сенявин». «Сенявинцы» не смогли сдержать слез. Бескозырки сняли и плакали — мне рассказывал об этом бывший командир корабля. Увидел их слезы и подошедший на катере адмирал. Тронуло его матросское горе. Он приказал команду «Сенявина» не расписывать по другим кораблям. «Сенявина» подняли; корабль имел жалкий вид: палуба разворочена, корпус весь исковеркан. «Сенявинцы» со всем пылом матросской любви к своему кораблю стали помогать ремонтникам. И вот когда «Сенявин» готов был встать в строй, у Лутохина — он был секретарем комсомольской организации — возникла мысль: сохранить и восстановить «Историю» корабля. Ну, сами вы понимаете, что альбом, пролежав на дне морском, совершенно размок. Матросы высушили страницы, а художники корабельные под руководством Лутохина бережно восстановили рисунки и текст. Они записали в альбом: «После подъема «Сенявина» «История» восстановлена и продолжена силами всего личного состава». Тут уж ошибки не было. Именно «силами всего личного состава». Одни — рисовали, другие — писали. Вот вам настоящая гордость за свой корабль и большая любовь к нему!
Взволнованный рассказом Бочкарева, я перелистывал страницы «Истории».
Корабельный художник изобразил свой «Сенявин» на боевом тралении.
«В войну с белофиннами здесь была уничтожена первая мина». Рисунок: взрывается мина… Короткий рассказ: «Мы вышли к финскому побережью. Мы знали, что мины расставлены белофиннами не в шахматном порядке, а причудливым узором. Наш корабль упорно искал первую мину. Стихли шутки и разговоры. Ведь мы все были молоды и ни разу не плавали на минных полях. Крак! Раздался характерный звук. С непривычки можно было подумать, что кто-то стукнул в киль корабля. От оглушительного взрыва задребезжала в каютах посуда…»
«После финской войны очищали воды Балтики от минных полей». «Сенявин» непрестанно ходил над смертью и спасал от гибели корабли…
22 июня 1941 года в «Истории» записана матросская клятва:
«В грядущих боях не посрамим чести своего корабля, драться будем с врагом, не щадя своей крови и жизни».
Моряки не бросали своих слов на ветер. Старшина-художник Лутохин зарисовал бой «Сенявина» с тремя самолетами. Потом — бой с подводной лодкой врага, конвой транспортов. Спасение людей с потопленного вражеской авиацией транспорта; подпись: «Погода была свежая, ветер достигал восьми баллов. Вдруг сильный взрыв за кормой подбросил корабль. Мина! Корабль наш уцелел и дошел до места… Сто пятьдесят две человеческие жизни спасли «сенявинцы» в этот день». Сто пятьдесят две человеческие жизни! С какой благодарностью эти люди, их матери, жены и дети вспоминают и теперь отважных «сенявинцев»!
«Поход на Ханко». В те дни поход в осажденный Гангут был героическим подвигом. «Переход Таллин — Кронштадт». Это был переход, где на каждом шагу корабли сторожила смерть; «юнкерсы» бомбили их непрерывно. Далее была описана история гибели корабля и его воскрешение. «Восстановленный корабль снова идет на траление». И, наконец, боевые будни: «После победы над Гитлером — расчищаем морские пути».
Под рисунками — короткие, лаконичные рассказы, маленькие трагедии: «Однажды мы вдруг не смогли сдвинуться с места. Напрасно давали самый полный. Стояли на месте. Тогда машины прекратили работу. Стали осторожно вытягивать трал. Под кормой обнаружили мину».
«На винт намотался трос. Краснофлотец Стороженко спустился в ледяную воду и пробыл в ней час. Он освободил винт».
«Мину выбросило на берег, в рабочий поселок. Мы ее уничтожили».
— А кто же напишет портреты классных специалистов? — показал я на пустое место под законченной Костылевым подписью. — Кок не умеет, вы говорите?
Бочкарев похлопал меня по плечу:
— Ну, разумеется, вы!
Так я сразу вошел в коллектив «Сенявина».
Славные ребята, с которыми мне удалось подружиться, гордились тем, что их корабль носит имя прославленного русского адмирала. И портрет Дмитрия Николаевича Сенявина в адмиральских эполетах висел на почетном месте.
Боцман Костылев, очевидно польщенный тем, что я написал его портрет (кстати, очень удавшийся), взял надо мной шефство и начал знакомить с маленьким кораблем.
Я стал прилежным учеником, а Костылев — терпеливым учителем. Я не стеснялся задавать ему десятки вопросов и шаг за шагом осваивал и технику, и оружие, и топливную систему. Я изучал средства борьбы за живучесть и вскоре знал, как свои пять пальцев, все входы и выходы на корабле, сам быстро и ловко задраивал люки, горловины и двери.
Костылев был участником многих боев — об этом говорили ленточки полученных им орденов и медалей. Он рассказывал, что, демобилизовавшись после войны и уехав на родину, никак не мог к сухопутью привыкнуть и, добившись возвращения на флот, вернулся на свой корабль. Никого из прежних товарищей он не застал и стал воспитывать молодежь.
Боевая работа тральщиков продолжается и после войны. «Сенявин», как и другие корабли его типа, все время бороздил море, постоянно подвергался опасности.
Костылев был отличным минером, — специальность, требующая больших знаний. Он рассказывал молодежи, что первая в мире мина была изобретена русскими учеными. Он учил, как бороться с минами контактными, гальваноударными, ударно-механическими, антенными, которые взрываются, едва корабль днищем коснется антенны, рассказывал о магнитных, акустических и магнитно-акустических минах, которые взрываются под действием звуковых волн. О минах, подобно медузам, плавающих в глубине и подстерегающих свою жертву. Чтобы бороться с ними, существовали и сам Костылев, и матросы-минеры, и «Сенявин». Насчет последней, уничтоженной «Сенявиным» мины у Костылева было особое мнение: он сильно подозревал, что мина попала в рыбачью сеть неспроста: «уж больно новехонький у нее был, знаете, вид». И боцман крепким морским словечком поминал соседей.
Помня совет Бочкарева, я не стеснялся: спрашивал. И Костылев и матросы охотно отвечали. Каждый знакомил со своим хозяйством. Матросы недолго служили на флоте, но уже стали настоящими моряками. И когда они говорили другим — «мы — «сенявинцы», — это не казалось хвастовством: корабль был на отличном счету.
Через несколько дней после прихода моего на «Сенявин» мы вышли в море. Видимость была плохая, небо затянулось серым» тучами, все слилось в один непрерывный, сплошной серый тон. Сильно качало. И тем не менее я чувствовал себя великолепно: наконец-то я стою на мостике боевого корабля рядом с командиром, и жизнерадостный помощник его лейтенант Щенников посвящает меня во все тайны своего искусства. Меня удивило, что ни одного матроса не укачало.
— Тренируем голубчиков, приучаем их к морю, — ответил весело Щенников.
Я наблюдал за работой матросов. Вот рулевой Сальников — он исполняет приказы со скоростью и точностью автомата. Он сросся со штурвалом — не оторвет никакая качка. Но он не автомат. Я знал, что он говорун и веселый малый, от рассказов которого его товарищи покатываются со смеху. А сигнальщики Сиротеев и Шаликов, всматривающиеся в серую, все сгущающуюся мглу, — само внимание, сама устремленность вперед. Они — глаза корабля… Один из них — Сиротеев докладывает, что видит судно.
Я ничего не вижу, но командир уже отдает приказание, рулевой перекладывает руль — и вскоре мимо нас проползает огромная черная тень…
— Благодарю за отличное несение вахты, — четко, разделяя слова, говорит Бочкарев сигнальщику.
Когда мы возвращались в порт, я высказал свое восхищение рулевым и сигнальщиком.
— Э-э, батенька, с ними надо пуд соли съесть, чтобы моряками их сделать. Вот вы, скажем, нахимовец, сын моряка, с детства дружите с морем, а я, скажем, с детства Гончаровым и Станюковичем увлекался в своей Костроме. А вот они пришли все по призыву, — он кивнул на сигнальщиков, всматривавшихся в наступавшую мглу, и отдал приказ рулевому, получив четкий ответ: «Есть, так держать», — и, скажем, ни Сиротеев, ни Сальников не только с детства — до самого призыва моря не видели. И «Фрегат Палладу» никто из них не читал, а может быть, даже и Новикова-Прибоя. Вот вы море любите, вижу…
— Больше жизни!
— Ну, и я тоже. Да и как его не любить! Оно ж тебя делает другим человеком. Слюнтяю, слабенышу — в море не место. Зазеваешься, оно тебя — раз по морде! Не зевай!.. Слюнтяй и отступит, а сильный духом обидится, скажет: «Нет, врешь! Ты — меня, я — тебя, кто кого, поглядим. Ах, ты так? А я — этак! Штормишь? Ну, шторми! Кораблишко мой маленький, захлестнуть его хочешь? Нет, шалишь, не пройдет! И проведу я его, и доведу куда надо». Настоящий моряк и зол на море — а влюблен в него. Глядишь — и море его полюбит. Вот и стоит передо мной, перед вами задача: заставить людей полюбить море так же, как любим мы сами; сумеете — честь вам и хвала. Слова такие подыскивать надо, чтобы хватали за сердце. Ну, проникновенные или как там они называются… А не сделаем не моряков моряками — надо нас с вами гнать с флота.
— Но вы-то, я вижу, сделали своих моряками.
— Тружусь. Тружусь, батенька, служат…
Разговор наш продолжался в кают-компании за ужином, когда мы ошвартовались у пирса.
— Специальность не выбрали? — спросил он, попивая чай под оранжевым абажуром.
— Да пока еще — нет.
— Идите на малые корабли.
Я знал, что каждый хвалит свое. Штурман обязательно скажет, что лучше специальности штурмана нет на флоте. Минер будет агитировать за свою, артиллерист вспомнит, что артиллерия «бог войны»; мой отец признает только торпедные катера, а подводник всегда убеждает, что самая прекрасная жизнь под водой.
Но Бочкарев повторил убежденно:
— Идите на малые корабли, Рындин! Здесь вы должны знать все без исключения. Вы должны быть и штурманом, и артиллеристом, и первоклассным минером, и политработником, и хозяйственником. Трудновато? А вы что, боитесь трудностей? Я, например, счастлив. Да, я, Рындин, счастлив, — повторил он. — Не примите за хвастовство, но я могу заменить любого специалиста на моем корабле. А это значит — я могу любого проверить. И каждый матрос, старшина — вот здесь у меня, на ладони. Я знаю их всех. Я знаю, кто их отцы, матери и невесты. Теперь они идут ко мне со всеми своими горестями и со всяческими заботами. Я им на корабле — отец. А этого достигнуть нелегко. Другой офицер, бывает, ищет популярности легкой — и попадает впросак. Знаете, что за страшное зло на корабле — панибратство? Это похуже чумы. Вот я играю с ними в «козла»; но и играя в «козла», батенька, будь командиром. (Я с первых же дней пребывания на «Сенявине» заметил — Бочкарев всегда и повсюду был командиром.) Люби их — они это хорошо чувствуют, спрашивай строго с них — не обидятся, тоже поймут. Вот и вы — поживете с ними — поймете, что может чувствовать командир такого, как мой, корабля. Он да люди мои — все чем я живу. Они — семья моя. Я ведь с прошлой летней кампании — бессемейный… — Он нахмурился. — Жена красива была, да глупа. Актер один на декламацию взял. Все стихи ей читал, да романсы пел — соблазнилась. Теперь они в Ашхабате. А денег у меня просит, — усмехнулся с горечью Бочкарев. — Считаю: в семейной жизни — не повезло. Отец с матерью тридцать пять лет живет и доволен, не кается. А я вот…
Он поднялся из-за стола и пошел в кубрик посмотреть, как спят люди. Я отправился к себе, вынул из ящика портрет Антонины. Ее ясные глаза улыбались. «Нет, ты всегда будешь со мной, Антонина, всю жизнь, и никто нас не разлучит — никогда!» Взглянул на портрет матери. Иногда мне казалось, что я вернусь в Ленинград, приду на Кировский, и мать выбежит на звонок и воскликнет радостно: «Наконец-то!» Но тут вспоминался холмик на кладбище, засыпанный сухими кленовыми листьями… Нет, никогда я ее не увижу!
Зато Антонина была всегда и повсюду со мной… Она улыбалась мне с переборки каюты. Я находил ее письма в почтовых отделениях балтийских портов.
Она прислала мне книгу Шалвы Христофоровича — эта книга с первой до последней строчки была записана со слов деда ею. Антонина писала о своих радостях, а радостей у нее было много. Она училась отлично. Были и горести: «Отец хоть и любит меня, — писала она, — от меня отдалился. У него своя личная жизнь, не очень удачная, кажется. Недаром он все чаще стал вспоминать мою бедную маму. Я живу твоей жизнью…» Моей жизнью! Моя жизнь, Антонина, — в море!
И ночью, лежа на койке, я часто задумывался о будущем. О том, как мы будем жить вместе, о наших друзьях. Лучшим нашим другом будет, разумеется, Фрол. Он тоже в море сейчас, на широкой дороге, которую проложили отцы наши и деды через грозные бури. Отныне ведь в море — наш дом. Я думал о том, что, закончив училище, приду лейтенантом на такой же славный корабль, как «Сенявин», — и засыпал под мерный плеск волн…
Практика на «Сенявине» была для меня школой плавания на боевом корабле. Теперь я по-настоящему понял, какую ответственность несут люди, служащие на этих маленьких кораблях.
Под руководством Щенникова, маленького, юркого штурмана, я прокладывал на карте путь корабля.
Мне нравился этот скромный, с серьезным лицом лейтенант, влюбленный в свои карты, инструменты, в свое дело.
— Быть штурманом на тральщике, — говорил он, — ответственно и почетно. Ведь по прокладкам штурмана пойдут корабли… Когда встречаешь врага над водой, слышишь грохот его орудий. Когда подводная лодка выпускает торпеду — видишь ее пенистый след, — продолжал он. — Но мина обычно, подстерегая корабль, сама остается невидимой. Корабль скользит по тихому, гладкому морю. Вокруг не видно опасности. И вдруг все с грохотом летит вверх в огненном смерче: люди, обломки мачт, клочья железа и стали… От мины взрываются корабли водоизмещением в пять тонн и в тридцать тысяч тонн. Море успокаивается, вокруг — тишина, а корабля больше нет…
Щенников рассказывал о «полях смерти» — минных полях, где в хитроумном порядке расставлены мины на сотни миль. О том, как тральщики после войны расчищали морские фарватеры, методично и аккуратно, шаг за шагом «утюжили» море. Недаром их прозвище: «пахари моря».
— Говорят, что служба на тральщиках — самая опасная и рискованная из всех, — говорил Щенников. — В первые дни моей службы на тральщиках меня удивляло, что люди во время траления кажутся совершенно спокойными, что свободные от вахты занимаются самыми будничными делами: учатся, читают газеты, выпускают боевые листки. Мне не по себе становилось, когда мины взрывались в тралах, люди валились с ног, а тральщик заливало водой. Но ко всему привыкаешь… Надеюсь, привыкнете, Рындин, и вы. Я люблю свой «Сенявин» и никуда не уйду с него, — сказал маленький штурман так хорошо и душевно, что полюбился мне еще больше. — Что может быть лучше — служить человечеству, нести ответственность за полную безопасность морских дорог?!
Я вскоре вспомнил его слова: «служить человечеству». «Сенявин» получил приказ помочь рыбакам. Мина запуталась в рыбачью сеть. Рыбаки ждали нас в море. Огромная сеть была достоянием колхоза. Полным ходом «Сенявин» пошел к указанному в приказе месту. День был пасмурный, серый, светло-серая вода скользила мимо бортов. Вскоре вдали показалась рыболовная шхуна, покачивавшаяся на легкой волне. Мы подошли к ней. Крепко сколоченный человек с лицом, словно выточенным из коричневого камня, с короткой трубкой в зубах, легко перескочил на борт «Сенявина».
— Мина попала в сеть, черт возьми (получилось у него «шерт возьми»), — оказал он. — А сеть больших денег стоит. А, знакомый товарищ, — лицо рыбака расплылось в улыбку, — он узнал Бочкарева. — Теперь я спокоен, наша сеть спасена. Когда выбросило мину весной у нас к самым домам — пришел ваш корабль, и минеры взорвали ее, шерт возьми! Герман Саар, председатель, — отрекомендовался он, протягивая всем большую, темную, заскорузлую руку. — Пауль Мяги и Микхель Таммару, — показал председатель на рыбаков, стоявших на борту шхуны, в зюйдвестках, в высоких сапогах и в коротких куртках. — Пауль был командиром противотанковой батареи Эстонского корпуса, а Микхель Таммару — пулеметчиком. Они первые в округе вышли в море ставить мережи длиной более четверти километра! Об этом раньше мы и мечтать не смели… А старику Сеппу — семьдесят три года, а выполняет две с половиной нормы. Лучше Яна не знаю ловца красной рыбы на всем побережье! Мастер своего дела! И представьте, в семьдесят три года взял да послал к шерту все приметы: выходит в море и в пятницу, и тринадцатого числа, и ставит сети в местах, издавна считавшихся проклятыми…
Рядом с Сеппом стоял молодой рыбак, почти мальчик. Он улыбался и вдруг кивнул — мне показалось, что мне. Я оглянулся — может, кому другому? Нет, мне. Но я не знал этого рыбака.
— Рындин, пойдете с Костылевым на тузике, — услышал я приказание Бочкарева. — Для практики, — добавил с улыбкой командир.
Тузик спустили. Я греб, Костылев сидел на корме. Мы направились к мине, круглому темному шару со зловещими рожками, опутанному сетью. Я уже несколько раз ходил с Костылевым к минам. Он был всегда совершенно спокоен: видел на своем веку сотни мин и сам их уничтожил десятки. Тут было дело другое: надо было высвободить сеть. Он провозился — по часам — час, действуя с величайшей осторожностью, методично, спокойно. Наконец, сеть была освобождена. По знаку Костылева ее вытянули на борт шхуны. «Сенявин» взял на буксир шхуну и отошел от нас. Освобожденная мина чуть покачивалась. Привязывая подрывной патрон, Костылев ухватился за темный зловещий шар, усеянный рожками. «А вдруг взорвется?» — подумал я. Признаюсь, меня кинуло в жар. Но Костылев даже погладил мину: «бывай здорова» и поджег шнур. Я стал грести изо всех сил, стараясь как можно скорее убраться подальше. Огонь, словно зверек, медленно полз по шнурку. «Ложись», — сказал Костылев. Мы легли. От взрыва я чуть не оглох. По воде застучали осколки. Я знал, что мы находимся в безопасной зоне, чувствовал, как спокоен Костылев, — и его невозмутимое спокойствие подбадривало меня, хотя сердце и билось отчаянно.
Когда возвращались на корабль, Костылев бурчал что-то нелестное по адресу наших соседей: «чтоб у них повылазило».
Нас встретили приветственными криками с борта шхуны. Молодой рыбак, снова кивнувший мне, снял зюйдвестку, и по плечам его разметались светлые волосы. Теперь я узнал, кто это: это была «Снежная королева», встречавшая с нами Новый год в Ленинграде, Лайне, подруга Хэльми — в высоких непромокаемых сапогах, в брезентовых штанах, в куртке. «Лайне» было выбито и на борту шхуны. И девушка и шхуна носили одно имя — «волна».
— Моя племянница, — пояснил председатель колхоза. — Рыбачья кровь. Будь она рыбаком, а не студенткой Тартуского университета, тоже ставила бы мережи не хуже мужчин и давала бы две с половиной нормы!
Через час мы вошли в небольшую бухту. На берегу виднелся городок с островерхими башнями, крепостной стеной, с игрушечными разноцветными домиками.
В гавани нас уже ждали. Женщины и мужчины стояли на берегу. Полная красивая женщина кинулась на шею Герману Саару. Рыбаки обступили Бочкарева. Его наперебой благодарили за спасение сети. Подошла Лайне:
— Ну вот мы и снова встретились с вами, Никита.
— Знакомую встретили? — спросил Бочкарев.
— Да.
— Вы свободны, Рындин, до двадцати двух ноль ноль, — мгновенно разрешил Бочкарев.
— О! Спасибо! — воскликнула Лайне.
— Прошу посмотреть наш поселок, — предложил Герман Саар, показывая на новые деревянные дома, выкрашенные серой и коричневой краской. — Построен после войны. Новый клуб строим и детские ясли… А тут, — показал он на песчаный холмик у моря, — лежат ваши товарищи моряки, защищавшие наш родной город… Их было несколько человек, а они дрались с сотней гитлеровцев вот здесь, на берегу, на этой самой дороге; это все видела Мета Отто своими глазами. Она носила им воду и перевязывала раны. Видал еще старый Карл Хейн, который погиб в море в прошлом году…
Ветер склонял над могилой сосенки и молодые березки, которые тихо звенели. Холмик был заботливо обсажен бордюром из вереска, в банке со свежей водой стояли цветы. На мраморной доске была надпись: «Здесь лежат моряки, погибшие за свободу и независимость Родины».
— Помните летописи училища? — спросил меня Бочкарев. — Отделение курсантов осталось в засаде, чтобы задержать мотоколонну гитлеровцев. Курсант, первым открывший огонь из станкового пулемета, осколком мины был смертельно ранен. «Не отступать!» — завещал он, умирая, товарищам. Его сменил другой. Через несколько минут и он был убит. На место отважного пулеметчика сразу встал третий курсант. Его ранило в голову, кровь заливала лицо. Но он стрелял до тех пор, пока пуля не оборвала его жизнь… Они, наши старшие товарищи, лежат здесь, у самого моря…
Бочкарев прочел эпитафию на памятнике:
Не плачь!
Мы жили жизнью смелой,
Умели храбро воевать…
— Хорошо это сказано! А знаете, чьи слова? Алексея Лебедева, курсанта нашего с вами училища. Поэт-моряк, офицер подводного плавания, погиб во время войны…
И Бочкарев снял фуражку…
Рыбаки смолили баркасы. Густой дым поднимался к небу. Резко пахло солью, йодом от водорослей, а от сетей развешанных на длинных жердях, несло острым и свежим запахом рыбы.
Герман Саар позвал Бочкарева смотреть рыболовный флот. Лайне сказала:
— Пойдемте в город, Никита. Я только забегу к тетке Райме, переоденусь.
Она забежала в маленький серый домик и через несколько минут вышла в красном, с эстонской вышивкой, платье.
— Я здесь живу, — пояснила Лайне, когда мы шли в город. — Мой отец — капитан здешнего порта. Я приехала сюда на каникулы. Я вас сразу узнала, Никита, и вспомнила тот Новый год. Как у вас было весело! И какая у вас чудесная мама!
— Она умерла…
— Не может быть! Такая молодая, такая жизнерадостная, веселая… Не верится. Вы были один, отца не было с вами?
— Нет.
— Вот и мой тоже был в море. Мама лежала у окна и ждала его, все надеялась, что увидит в последний раз своего Юхана… А он был тогда в Скагерраке…
Мы медленно шли по берегу. Между соснами, согнутыми морскими ветрами, зеленел вереск на дюнах и над древними стенами старой крепости лениво ползли облака. Мы шли по узким улочкам с игрушечными домиками под черепичными крышами, встречали школьников в кепи с блестящими козырьками и школьниц в васильковых беретах — на велосипедах они ехали в школу.
Дома на набережной, розовые, голубые, зеленые, увенчанные флюгерами и башенками, смотрелись в прозрачную воду.
— Вам приходилось дружить с домами? — спросила Лайне.
— Да, — я вспомнил дом на Кировском, перед нашими окнами. Я, когда бежал по утрам в школу, даже здоровался с ним.
— Они были моими большими приятелями, — продолжала Лайне. — А вот этого, розового, — видите, какой он напыщенный, важный… на нем висел золотой крендель — и тогда он казался еще надменнее — я даже немного боялась, как старого учителя или директора школы. Смешно, правда?
Она чуть присела, как школьница:
— Здравствуй, старый дядюшка-дом!
Силуэты рыболовных судов с их тонкими мачтами, казалось, висели между водой и высоким небом. Розовые паруса скользили по молочной воде. Эх, нет с собой красок!
Я встретился взглядом с Лайне.
— Правда, жаль? — спросила она.
— Очень!
— Это называется: художник художника понимает с полуслова!
— И даже без слов!
— Мои деды и прадеды лежат там, в глубине, и я должна бы бояться моря; но я не боюсь его, а люблю! Зайдемте к моему старику? — предложила она.
Одноэтажный, белый, с широкими окнами дом стоял у самого моря. В саду пахло розами. Небольшой черный пес — его звали Мустиком — радостно кинулся Лайне под ноги. Мы очутились в большой светлой комнате, до потолка увешанной карандашными эскизами и акварелями Лайне. В окна были видны укрепления, заросшие отцветшей сиренью, сад с гроздьями рябины, море, длинными серыми складками набегавшее на берег. Одна стена комнаты была занята мозаикой — тоже работы Лайне, изображавшей певческий праздник. Девушки вели хоровод, старик подыгрывал им на гуслях.
— Очень рад видеть гостя, — радушно поздоровался со мной отец Лайне, капитан порта.
Светлые вьющиеся волосы его были откинуты назад, глаза синели из-под густых бровей, особенно светлых на темно-коричневой коже, выдубленной морскими ветрами. Юхан Саар выглядел молодым человеком; о его настоящем возрасте напоминали взрослая дочь и едва приметная седина.
— Никита, простите, я накормлю своего старика, — оказала Лайне, — Юхан Саар, будем пить кофе?
— Крепкий, надеюсь?
— Крепче спирта! — и она убежала в маленькую кухоньку за стеной.
Мы разговорились. Юхан Саар перевидал на своем веку сотни городов и портов. И о каждом городе у него осталось маленькое вещественное воспоминание — трубка была куплена в Роттердаме, кожаный кисет — в Бергене, портсигар — в Лондоне…
— Ни один город не произвел на меня более отталкивающего впечатления, чем Лондон, — говорил Саар. — Рядом с людьми в теплых шубах я видел множество безработных, дрожавших от зимнего холода. Они, кашляя, бродили в тумане, под холодным дождем, в одних пиджаках, без пальто; им некуда было приткнуться… Вы можете представить себе в нашей стране моряка, лишенного моря и хлеба? А там я их видел множество, они ютились в ночлежках… Я видел их и в буржуазной Эстонии. Только в море в те дни я чувствовал себя человеком…
— Ты всегда любил свое море больше меня, Юхан Саар! — воскликнула, возвращаясь с кофейником, Лайне.
— Если хочешь — даже больше тебя, Лайне Саар! Я испытал все штормы чуть не во всех океанах! Я в море вырос, возмужал в нем, состарился и даже сейчас, когда больше не хожу в плавания, могу жить только морем: встречать корабли, провожать их, желать капитанам счастливого перехода… Девчонки никогда не поймут моряка, — притворно уничтожающе взглянул он на дочь. — Им всегда кажется, что моряк только и думает в море — о береге. Неверно! Сердце моряка крепко пришвартовано к морю. Оторви моряка от воды — и он зачахнет, заболеет, умрет…
— А ты не преувеличиваешь, Юхан Саар? Я что-то не слышала о такой смертельной болезни…
— Эту болезнь, Лайне Саар, не просветишь рентгеном. Любовь к морю, вот как она называется! Твой друг еще слишком молод для подобной любви.
— Я? Я по-настоящему счастлив бываю лишь в плавании!
— Вот это сказано моряком! — похвалил Юхан Саар.
Потом Лайне показала мне свои работы: «Рыбаки ставят сети», «В бурю», «Жены ждут рыбаков»…
— Тетя Райма, бывало, проглядит все глаза, ожидая своего Германа, — говорила Лайне.
— А вам не хочется стать художником?
— Я хочу быть врачом, — сказала она, поглядев мне в глаза. — А что касается этого, — показала на акварели, — то ведь профессор Филатов, знаменитый глазник, тоже занимается этим в свободное время… Вы тоже моряк и художник, и одно не мешает другому. И ведь, правда, приятно сознание, что ты спас людей от опасности и от гибели? Вот как сегодня вы, моряки…
Она говорила, что хочет дожить до тех дней, когда человеческий разум победит все болезни и излечить рак или туберкулез будет так же легко, как сейчас грипп. Что хочет дожить до тех дней, — голос ее зазвенел, — когда ребятишки не будут умирать от скарлатины и дифтерита, когда жизнь человека можно будет продлить на долгие годы и побороть старость и дряхлость…
С сожалением я взглянул на часы. Пора было уходить. Я стал прощаться. Юхан Саар сказал что-то дочери по-эстонски.
— До свидания! — сказала она, пожимая мне руку. — Счастливого плавания! Так всегда говорили мы с мамой отцу… Вы понравились моему старику. Он сказал, что у вас морская душа… Теперь уж я встречу вас в лейтенантских погонах! А мы с Хэльми будем врачами!
«Хорошая девушка, — думал я, подходя к кораблю. — У нее наш «сердцеед» Боря Алехин не имел бы успеха!»
«Сенявин» снова уходил в море — и снова начиналась морская страда. В непогоду Бочкарев приказывал спускать шлюпки, тренировали гребцов. На шлюпку посылал командир и меня. Во время походов я научился у Бочкарева умению не теряться ни при каких обстоятельствах, узнал, как надо действовать в тумане, и много других вещей. Он отлично знал не только театр, где плавал, но и все порты, в которые заходил. Он брал меня с собой на занятия с матросами, с старшинами. Я впервые в жизни самостоятельно провел политзанятие. Я был очень взволнован, и когда принялся вместе с матросами таскать в кубрик скамейки, Костылев оттеснил меня в сторонку и тихонько сказал, что руководителю политзанятий скамейки таскать не годится. Сконфуженный, я поднялся на палубу. Через две-три минуты меня позвали. Я вошел в кубрик. Матросы встали. Костылев громогласно доложил, что группа готова к занятиям. Я взял себя в руки и занятия провел — по собственной оценке — на четверку. Обо всем этом я написал отцу.
В свободное время я окончательно привел в порядок «Историю» «Сенявина» и написал несколько эскизов, которые подарил Бочкареву. Он тотчас снял с переборки в кают-компании висевшую там репродукцию, изображавшую русалок в пруду, и повесил мои акварели.
Я сжился с кораблем, с комсомольским коллективом его, с офицерами — кроме Бочкарева и Щенникова, был еще третий, молчаливый артиллерист Борисенко, поглощавший с жадностью книги из библиотеки своего командира. Я с грустью думал, что практике приходит конец и придется расстаться с «Сенявиным», который я успел полюбить. И я твердо решил закончить училище на отлично, чтобы мне было предоставлено право выбора, и тогда проситься на малые корабли.
Зашли как-то в Таллиннский порт. В городе на голубиной площадке я встретил Фрола. Он стоял, весь облепленный голубями, и скармливал им большую белую булку.
— Фролушка!
— Кит!
— Вот встреча-то! Как твоя жизнь?
— Жизнь прекрасна! — воскликнул Фрол, швырнув голубям остатки булки и отряхнув крошки с брюк. — Набираюсь морского духа! Присматриваюсь, приглядываюсь, учусь жить с людьми, учусь ладить с ними. А ты?
— Я тоже учусь жить с людьми.
— Ну и как?
— Думаю, что найду с ними общий язык.
— А почему бы нам с тобой его не найти? Не найдут с матросами общего языка только Мыльниковы. Да, ты знаешь? В том дивизионе, где я сейчас нахожусь, служит Мыльников. Командует «охотником». Не любят его…
— Значит, он и здесь, как в училище? Не исправился?
— Пренебрежительность во взоре при общении с младшими, заискивающий взгляд при общении со старшими, полная уверенность в том, что он, Мыльников, непогрешим, ну и так далее. Раздает взыскания — рекорд в дивизионе побил. Поощрений не любит. А ты ведь прав был тогда, в училище — он, действительно, людей провинившихся быстренько списывает со своего корабля. А воспитать не умеет. Прорабатывали его, да с него — что с гуся вода. Допляшется! И эта Нора с ним… помнишь, всегда на машине приезжала на танцы в училище, дочка ответственного работника? Задает тон среди жен. Законодательница мод, женщина неприятная во всех отношениях. Мне повезло, что я к нему не попал. Сцепились бы…
— Тебя-то он узнал?
— Ну, еще бы! «А-а, подопечный… — передразнил Фрол Мыльникова, изобразив его кислую мину и пренебрежительный голос. — На флоте ума набираетесь?»
— А ты что в ответ?
— Ну, я, человек дисциплинированный, поприветствовал, как полагается, сказал, что весьма сожалею, что не попал к нему на корабль, под его руководство, не удастся продолжить, так сказать, мое воспитание, им начатое в училище.
— И он не обиделся?
— Наоборот: тут же стал хвастать товарищам своим — офицерам: вот видите, как любили меня в училище младшие, когда я был у них старшиной. Он, знаешь ли, тонкая штучка, Мыльников! Ну, довольно о нем. Антонина пишет?
— Жалеет, что мы не можем приехать. Тебе просит привет передать. А тебе Стэлла пишет?
— Мне? — Фрол немного смутился. — Один всего раз написала. Две строчки. Что жива и здорова. Чего желает и мне. И ни одного поцелуя. Ни боже мой! Даже в конце. Просто: «Стэлла».
— Не заслужил.
— Да и не собираюсь заслуживать. Обиделась! Сердится! А за что?
— За то, что ты, Фрол, совсем ей не пишешь. Вы ведь все же — друзья.
— Ну, о чем я ей писать буду? О луне? «Ах, ах?» Раскисать не умею. О том, чем теперь голова занята? Об этом в письмах писать не положено. Сам знаешь, что у меня на уме. Как бы набраться опыта, да закрепить все то, что уже дало мне училище, да зимой опыт закрепить новыми знаниями. Вот я хожу, понимаешь, по кораблю и у всех спрашиваю: а это что? а эта штука как действует? Сначала, казалось, я всем надоел, после — поняли: человек любознательный, интересуется для пользы дела. Ну, что ж? Показывают, рассказывают, учат, втолковывают. Пожаловаться на них не могу. Вот тут, — он ударил себя по лбу ладонью, — такой склад практических знаний скопился, только держись! А в самом деле, Никита, — хлопнул он меня по плечу, — не за горами тот день, когда я приду на корабль — приду командиром. Училище будет закончено, науки крепко уложены тут, — он постукал себя пальцем по лбу, — а опыт — вот тут, — стукнул он себя в грудь, возле сердца, — тогда только самое главное и начнется! Вот приглядываюсь я сейчас к своему командиру — есть такой лейтенант Щегольков — и вижу: чтобы полюбили тебя, чтобы тебе, как отцу, доверяли, надо глубоко партийное сердце иметь… Щеголькова любят. Учусь у него, понимаешь. Он умеет, как Глухов наш, добраться до сердца. Это в газетных заметках легко получается: был матрос лодырем, призвал его командир в каюту, туда-сюда, побеседовал, и — здрасте! — матрос стал отличником. Нет, милый мой, с матросами надо пуд соли съесть, чтобы они за тобой в огонь и в воду пошли, как шли в войну за твоим отцом да за моим Виталием Дмитриевичем! Вот я и спрашиваю себя: за мной-то пойдут в огонь, в воду? Не знаю пока. Хочу, Кит, быть я таким, как Глухов, как мой Виталий Дмитриевич! Коммунистом не на словах, а на деле. Ведь мы с тобой, Кит, не успеем опомниться, будем уже офицерами, и тогда с нас с тобой много спросится. Много спросится! — повторил он.
Мы поднялись на Вышгород, кривыми узкими переулками вышли на площадку, вынесенную на край высокой горы. Внизу поблескивали пруды, за вокзалом виднелось множество двухскатных крыш, а дальше отливало серебром море. День был пасмурный, и тяжелые корабли казались совсем невесомыми в светлом тумане.
— Помнишь, Фрол, нам Вершинин рассказывал? Он пришел на флот по первому комсомольскому призыву и увидел в Кронштадте корабельное кладбище. У нас флота не было…
— А теперь — любо дорого смотреть! — понял меня мой друг с полуслова. — Красавцы… За себя, в случае чего, постоят. Мне говорил один здешний товарищ, что когда гитлеровцы наступали на Таллин, жители, выходя по утрам из домов, первым делом смотрели на море. И увидев «Киров» на рейде, говорили друг другу: «Ну, пока флот наш здесь — в город им не войти». И мне, знаешь, до чего стало радостно, что и я — флотский, вырос на флоте и всю жизнь на нем прослужу. Может, и до адмиралов дослужимся, а? — толкнул он меня в бок.
— А что, очень может быть!
— А смеяться и вовсе не над чем, и дослужимся! — рассердился он. — Ты гляди, сколько адмиралов были курсантами, потом лейтенантами…
— Потом старшими лейтенантами, капитан-лейтенантами, Фролушка. Капитанами третьего, второго, первого ранга…
— Лестница длинная и высокая, — засмеялся Фрол. — Долго взбираться придется. А все же я думаю: взберемся, не оступимся. Хотя самое трудное у нас с тобой — впереди. Нелегкая зима предстоит…
Он задумался.
— А когда окончим училище… куда нас пошлют? Не раскидает ли нас с тобой по разным флотам? Дадим слово, Кит, что окончим училище на отлично, чтобы выбрать флот, выбрать малые корабли… ты ведь тоже — на малые? Чтобы не разлучаться нам… А?
Он взглянул на часы.
— Мне пора, к сожалению. Жаль с тобой расставаться, Кит, да скоро встретимся…
Он побежал вниз по крутому спуску.
— До встречи в училище! — крикнул он.
— А может, и раньше встретимся, Фрол?
— Где?
— На морских дорогах!
Но мы встретились только в училище…
Я хорошо помню свой последний поход на «Сенявине». Я был горд, что корабль идет по проложенному мною на карте курсу — и прокладку мою Бочкарев назвал «образцовой», что подтвердил и Щенников, опытный штурман. Было что рассказать Фролу — была радость, которой я мог поделиться.
Я стоял на мостике рядом со своим командиром и думал: скоро я выйду на флот и буду, быть может, командовать таким же вот кораблем!
Свежий ветерок бил в лицо, развевал гордый вымпел. Берег оставался далеко позади, расплывчатый и бесформенный, о существовании его можно било только догадываться. Балтика была по-осеннему темно-зеленой, вся в мелких белых барашках, и по освещенным солнцем волнам пробегали темные тени.
Бочкарев поглядел на небо, на надвигавшиеся с севера тучи и оказал:
— Будет штормяга.
Он обернул ко мне свое обветренное, с облупленным носом и потрескавшимися губами лицо:
— Ну, что же? Поборемся!
В ярко-голубых глазах его светились озорство и задор.
— В море — дома, не так ли, Рындин?
— Да, дома!
И звонкий голос моей Антонины вдруг прозвучал в гулком шелесте набежавшего ветра:
— Твоя дорога — в морях!
Черноморский флот — Балтика
1944–1954