– Говори, Влад. Что ты нам можешь сообщить?
– Террористы взорвали здания в Америке, то есть в США. Это будет иметь очень серьезные последствия. Упадет доллар, что в целом негативно скажется на мировой экономике.
Он что-то еще говорил и говорил, не очень связное – про доллар, мировую экономику и Россию. Класс смотрел на него, все больше и больше офигевая, но не решаясь перебить, так что Влад стал повторяться и напоминать Пятачка, который бегал с зонтиком, попискивая: «Кажется, дождь начинается».
Доллар упадет.
Доллар упадет.
Доллар упадет.
Вдруг Полина издала горлом какой-то странный звук, как будто курлыкнула, хлопнула ладонями по столу что есть силы, вскочила и крикнула:
– Еб твою мать, Влад! Ты совсем дебил, что ли?
Выходка Полины запустила Олега, который заржал на весь класс, не смущаясь того, что его веселье никто не поддерживает, даже его друган Сашка.
Сергей смотрел на краснеющего Влада, как он стоит за партой и глаза его наполняются слезами, как он и правда не понимает, что сделал не так, и самому Сергею становилось не то смешно, не то стыдно. Яковлев учился на одни тройбаны, а по математике так вообще ловил лебедей. Тот случай, когда тупизна заметна невооруженным взглядом, без транспортира. И вот в самый неподходящий момент ему захотелось поумничать и рассказать, что доллар упадет. Когда люди падали из окон. Когда кричали, плакали, умирали. Сергей не любил людей – ни поштучно, ни человечество в целом, – но понимал, что выпендриваться знанием о падении доллара в такой момент мог только безнадежный дурачок вроде Влада.
– Славка вчера говорил, что доллар… что падение доллара… мировая экономика…
– Садись, Яковлев, – сухо сказала Борисовна. – Хорошо. Я поняла. Вижу, что кого-то волнует не только доллар. – Она перевела взгляд на Полину. – Красноперекопская, пожалуйста, дай сюда свой дневник. Ты очень странно себя ведешь.
Полина молча протянула ей дневник. Сергей хорошо знал, что дневник она заполняет редко. Иногда Полина рисует в нем что попало; однажды на целый разворот написала его имя разноцветными ручками и украсила какими-то розочками и сердечками. Тогда еще, в восьмом классе, когда они встречались.
– Кто-нибудь еще хочет высказаться? – опять спросила Борисовна. Сергей подумал, что она поразительно похожа на его бабушку, а с бабушкой он общаться умел.
Он поднял руку.
– Герасимов?
– Произошла трагедия. Преступление против человечества. И хотя это случилось на другом конце земли, все мы все равно сочувствуем американцам.
Лу на первой парте все-таки сломалась: уткнулась лицом в руки и громко, отчетливо зарыдала. Сергей не стал продолжать речь и сел. Лола Шарапова достала из портфеля шоколадку и зашелестела оберткой. Андрей Куйнашев вдруг вставил:
– Будет война. Мой отец сразу сказал, что будет война. Американцы так это не оставят. Я бы пошел воевать, если бы…
– Не зарекайся, – произнесла русичка со странной, едкой интонацией, как будто видела будущее, в котором Куйнаш становится пацифистом или что-то типа того. – Доллар упадет… Небо не упадет, а доллар – да-а… Молоде-е-ежь! Вам Виктория Александровна дала задание? Решайте. На оценку.
– Чего? На оценку? Но-о… – загудел народ, но она развернулась и вышла.
– Яковлев ло-о-ох! – крикнул с задней парты Сашка.
– Завались! – тихо, но веско бросил Куйнашев. – Отвянь от него! Матешу решай!
Сергей знал, что Олег и Сашка периодически давали Владу люлей, и теперь было видно, что они рады поугорать над ним. Эти двое вообще были те еще клоуны. Да, кстати… В третьем классе они ходили в цирк. Единственный раз, когда они всем классом куда-то ходили. Майя Петровна, учительница-колокольчик, тогда сказала им попросить у родителей какую-то мелочь на сахарную вату или пирожное в буфете. Многим все равно не дали: нечего было или просто посчитали, что нефиг жрать сладкое. В холле цирка стоял небольшой ящик, оклеенный старыми афишами. В него можно было бросить монетку на счастье – так говорил клоун, который встречал детей в фойе. Так вот Олег и Сашка тогда отобрали у Влада мелочь (не было рядом Куйнаша, который бы заступился) и всю ее, по монетке, побросали в этот ящик. Стояли, кидали в щель монетки и ржали хором.
– Хотим счастья! Мно-о-го счастья! На все!
Даже ваты себе не купили. Сергей тоже не купил, хотя денег ему родители дали. Но почему-то тогда показалось: будет он один с этой ватой – и все ему только позавидуют. Какая-то несладкая картинка.
Нельзя выделяться.
Цена любви
Ручку громкости повернуло на максимум – любовь стала оглушительной, как государственный гимн в шесть утра. И слезы отрезали от мира. Ничего нет.
Полины – нет. «Она не вернется», – так говорил голос, идущий откуда-то издалека, с того берега.
Остается только монтировать клипы из воспоминаний – вот, например, летний вечер, теплый, бледно-желтый, как спитой чай. Полина сидит на подоконнике. Окно открыто, иначе в комнате духота неимоверная. Такую погоду в Заводске называют «черт потерял собаку» или «из ада сбежала собака», бог весть почему. Лола решила погладить белье – в такую-то жару – и стоит с утюгом над кипой отцовских рубашек и маминых водолазок. Кому оно надо, непонятно: отец и сам бы свое погладил, а маме все равно – она даже если глаженое наденет, тут же помнет.
Полина смотрит в окно. Рядом с Полиной на подоконнике стоит магнитофон.
Играет «Юнона и Авось». Мама Полины когда-то фанатела по этой рок-опере, вроде в молодости пела хорошо, есть записи ее голоса, но на бобинах, которые теперь негде прослушать. Полина тоже здорово поет, но обрывками – нет чтоб взять и спеть от и до, как положено – нет, она начинает, выводит пару слов, а потом замолкает и говорит что-то обычное вроде:
– Белый шиповник, страсти виновник… Ого, какие баулы мамка Владикова тащит! Силища у нее!.. Смотри-ка, мелкие собрались внизу, кто тут у нас… Кажется, вон малая Андрея Куйнашева! С великом! Здоровенный, как она на нем ездит? И еще парочка мелких пацанят… наверное, хотят у нее велик покататься выпросить. Торгуются, поди. Она им: пять жвачек! Они ей: две, ну на худой конец – три!.. Для лю-ю-юбви не названа цена-а! Только жизнь одна! Жизнь одна! А-а-а!
Лоле не нравилась эта ходульно-любовная песня – все эти графы, садовники, падающая на пол шаль – ощущение, как будто переела шипучки из лимонной кислоты и соды. Она не выдержала:
– Поли-ин, ты уже в сотый раз это слушаешь!
– Не нравится?
– Нравится, но не столько же раз…
– Ты ж знаешь: если что-то мне нравится, я слушаю, пока тошнить не начнет!
– Да весь двор уже тошнит от нее, слушают сегодня весь вечер!
– Ну последний раз! Ну Ло-ола!
– Бли-и-и-ин! – Лола закатила глаза, а потом выдала провокационный вопрос: – А что клевее – Сергей или песня?
– Ну, ты даешь! Конечно, песня! – засмеялась Полина. – Никто не клевее песни! Хотя-я…
Она выключила магнитофон – и тут же включила радио. Палец слегка подвигал колесико настройки, и какая-то дама низким-низким голосом, таким, как пел бы переспелый помидор, который вот-вот лопнет, затянула:
– Заче-е-ем вы здесь стоите?!
Лола вздрогнула и чуть не выронила утюг. Полина едва не свалилась с подоконника от хохота:
– Ло-ол! Ло-ол, ты посм… ты посм… ты посмотри-и! Как… как улепетывают, Лол! Ха-ха-ха! Мелкая эта только с третьей попытки на велик вскочила! Ха-ха-ха! «Заче-ем вы здесь стоите?»
Лола подбежала к подоконнику и посмотрела вниз. Действительно от подъезда к соседним домам, бодро крутя педалями, неслась на здоровенном взрослом велике Ленка Куйнашева. Двое мелких шкетов бежали за ней, что-то крича. Как только сланцы не потеряли!
Полина выключила магнитофон. Они обе лопались от смеха; казалось, их сейчас разорвет на мелкие клочки – и смех забрызгает всю комнату, стены, потолок, пол. Уничтожатся человеческие оболочки – и они станут одним общим смехом, который будет звучать, оглушительный, победный, страшный, пока не погаснет навсегда. Оглядываясь назад – через все, что было потом – Лола думала, что, если бы тогда они лопнули от смеха – это был бы самый прекрасный финал, которого только могла бы удостоиться человеческая жизнь. Но – не далось.
Потом, когда Полина пропала, в голове у Лолы вспыхнула музыка, слишком громкая, чтобы жить: ходить, есть, пить, учиться.
Лола лежала на диване и не вставала. Потом она поняла, что родители сильно переживали. Что мама кричала на нее. Что папа причитал по-татарски и даже плакал. Покойная прабабушка, нависнув над ней, что-то беззвучно шептала, но Лола не слышала ничего.
А потом Лола встала. Поняла, что она липкая и от нее воняет, пошла в душ. Когда вышла из него, стала такая легкая, что ей показалось, будто у нее нет тела. Она надела рубашку и увидела, что та ей велика. Так странно: ее собственная рубашка – и велика (а бывало ведь, что едва сходилась на животе!). В нее влезет еще одна Лола. Или Лола и Полина. Теперь в ее рубашку влезли бы они обе, если бы прижались друг к другу крепко-крепко. Но Лола стояла одна – в рубашке, огромной, как купол собора. Будто опускалась в ней с небес на землю, как на парашюте. Медленно-медленно.
Лола не чувствовала, что плачет, она это знала: слезы, как и она, притягиваемые землей, летят вниз, вниз…
Когда-то она все время ела. Если кто-то говорил ей что-то обидное. Перед контрольной. После контрольной. Когда было страшно за папу или за маму. Или просто скучно. Лола ела, и беспокойство затухало. Это было волшебное ощущение, из-за которого она не могла бросить есть, даже когда поняла, что стала слишком толстой. Она ныла, жаловалась Полине – и ела, ела, ела… Она чувствовала себя такой несчастной!
А потом случилось это. Лола как будто провалилась на другой уровень несчастности, а точнее – пролетела через все уровни, пробивая пол каждого своим толстым, тяжелым телом, упала в самый низ, в подвал, во тьму, где ничего не было, совсем – ни вкуса, ни запаха, ни света – и ощутила себя как сплошную боль.