Ухожу, не прощаюсь... — страница 19 из 44

— Проходите, проходите. Места всем хватит. Мать! А мать! Собирай снова на стол, еще гости у нас. Огурцы ставь, картошку ставь… Крепко вас потрепало, мужики, крепко.

Через полчаса мы обжигались горячей картошкой. Наталья Васильевна суетилась вокруг стола, ставила молоко, помидоры, какие-то замысловатые пироги. Стульев на всех не хватило. Принесли со двора доску, между двух табуреток соорудили скамью.

Василий Максимович сидел в стороне и время от времени задумчиво повторял:

— Крепко вас потрепало, мужики, крепко. — И я снова ловил на себе его внимательный взгляд. — Сыновья съехались, вот мы и засиделись. Четверо их у меня, редко все вместе-то собираемся…

Я старался вспомнить, не встречал ли где-нибудь этого старика, но припомнить не мог. И было как-то неуютно от его печального внимательного взгляда, словно он знал обо мне какую-то нехорошую тайну, о которой не догадывался я.

— Село наше? — переспрашивал он Толю, но опять смотрел на меня. — Наверное, как все села. Хоть и на отшибе вроде оно, но беда его стороной не обходила. Ну и счастье, наверно, было… Целина здесь раньше была. Пришли наши отцы, подняли целину. Пять дворов сначала было.

Он снова закурил.

— Отца казаки прямо дома схватили. Повели расстреливать. Далеко идти им было лень. Поставили над оврагом прямо под окнами. Мать без чувств у ворот упала. Даже плакать не может. Отец просил:

«Отведите, сволочи, хотя бы за огороды, чтобы жена и дети не видели».

Соседи спасли. Встали всей улицей перед офицером на колени:

«Не партизан он. Ошибка это. По корысти наболтал кто-то».

Было уже далеко за полночь. Тяжелая дрема все больше овладевала нами, даже трудно было сказать пару слов. Мы стали укладываться спать.

В избе было очень жарко. Я вышел во двор. Дождь не утихал. Я подумал о лодках, которые остались на берегу. Как ни жалко, их придется бросить. Кто-то вышел на крыльцо и закурил. Я оглянулся: это был Василий Максимович.

— Осень пришла, — сказал я, чтобы что-то сказать.

— Осень, — задумчиво повторил он. — Слушай, парень, откуда ты родом будешь? Не из-под Москвы?

— Нет, из Башкирии я.

— И родители здешние?

— И родители.

— А я подумал: не из-под Москвы ли. Уж больно ты на одного человека похож. Рассказываю давеча сыновьям о ребятах своих фронтовых, о Ванюшке Никитине, и вдруг стук в окно. Выхожу, а он тут, Ванюшка-то, живой передо мной стоит… Словно во мне что-то перевернулось.

Василий Максимович снова закурил. Руки его дрожали.

— Так здешний ты, значит?

— Здешний.

В темноте глухо шумели мокрые осокори. Мы долго молчали, вслушиваясь в ночь.

…—Как сейчас помню: из окруженья мы тогда только что вышли. Поступило к нам пополнение. Все двадцать третьего года рождения. Мальчишки совсем. Дядей Васей меня звали. За отделенного я тогда был. При начальстве, конечно, обращаются как положено, а так, между собой: «Дядя Вася, дядя

Вася».

Бросили нас в прорыв. Идем в атаку. «Короткими перебежками!»— приказываю. Бегу впереди. А они за мной, все двадцать третьего года рождения. Слева от меня чуть позади Захаркин, парень с Волги, бежит. Справа — Парфенов из Перми. Рядом — Ванюшка Никитин из-под Москвы. В землянке все вокруг меня крутился и тут, смотрю, не отстает. Уж больно я к нему привязался. Хороший такой парнишка, смышленый. Придет, бывало, в землянку и смотрит, как я сапоги чиню.

— Что тебе, Ванюшка? — спрашиваю, —

Что ты уставился на меня, как на Иисуса Христа? Или девка красная я?

— Нравится смотреть, как вы работаете. Лицо у вас тогда хорошее, доброе. Как у деда моего на пасеке.

— А в другое время злой я, что ли? Изверг? Или, может быть, другого отделенного вам надо, чтобы шкуру с вас драл? — строго так нарочно спрашиваю.

— Нет, — говорит, — но лицо у вас тогда совсем другое бывает.

Бежим, а он рядом.

— Ну, как идем? — спрашивает.

— Хорошо, ребята, идем, хорошо. Вот пройдем этот бугорчик, там, считай, прямой наводкой по нас хлестать будут. А потом врукопашную. А тут уж, считай, наша взяла.

Бежим по бугорку. Оглядываюсь. Захаркина уже нет за мной. И Парфенова уже нет. Лежит, корчится. Очередью его прошило прямо в живот.

Ванюшка Никитин все оглядывается.

— Дядя Вася, можно перевязать? — справает.

Жалко Парфенова, а говорю:

— Подожди, через пять минут перевяжешь. Вот займем окопы, и перевяжешь. А пока — вперед. — А сам думаю: «Никакая уж перевязка Парфенову не поможет, когда целая очередь в живот».

Не послушался меня Никитин, остановился. Нагнулся над Парфеновым, а пуля ему прямо в лоб. Так и уткнулся он в ноги дружку своему… Окопы, конечно, мы тогда взяли. Но мало кто из тех ребят вышел из боя. Всего не расскажешь. Ладно! Утро уж скоро. Спать пойдем. Задержал я тебя. — Он тяжело вздохнул и бросил недокуренную сигарету. — А уж больно ты похож на Никитина, так похож, что не уснуть мне сегодня.

…Утро было холодным. Сырой ветер гнал на восток серое небо. Рваными провисшими хлопьями оно чуть не касалось крыш.

Затянув потуже капюшон штормовки, я пошел прощаться с лодками.

На берегу было пустынно и неуютно. Ветер здесь был еще сильнее. Он срывал с волн седые гребни и холодной россыпью бросал их в лицо. По мокрым камням мокро шуршала крапива. На осокорях тревожно галдели взъерошенные грачи.

Василий Максимович встретил меня у ворот.

— К лодкам ходил?

— К лодкам.

— Наверно, уж полны воды?

— Полны.

Проснулись ребята. Мы грузили в машину экспедиционный скарб, и редкие крупные капли с крыши падали на брезент. Василий Максимович суетливо нам помогал и все не отходил от меня.

— Натоптали мы вам. За неделю теперь не отмыть.

— Ничего, ребята У нас всегда люди, привыкли. Село у нас такое — дорога здесь начинается. Выйдут из гор, обогреться надо. Зашли как-то к нам туристы. Тоже вымокли. Подал им по стаканчику, мать накормила. «Хорошо!»— говорят. Проводил их до околицы, мать наложила в мешки на дорогу огурцов. И как-то радостно стало, что люди помнить будут.

Открыли ворота. Выехали на улицу. Стали прощаться.

— Спасибо за все, отец!

— Заезжайте еще, если будете в наших краях.

— Спасибо. Если будем, обязательно заедем.

— Заезжайте еще, — растерянно повторял Василий Максимович и все не отпускал моей руки.

Я уже встал на колесо грузовика.

Вдруг он как-то неловко и суетливо обнял меня, мокрыми глазами уткнулся мне в плечо.

— Слушай, приезжай как-нибудь ко мне, а? Погостишь. Мед будет. Потешь старика. Уж больно ты похож на Ванюшку Никитина. Приезжай, а?

Я растерянно молчал.

— Приезжай, а? — плечи его дрожали, он старался заглянуть мне в глаза, а я не мог выдержать его взгляда.

Он вдруг выпрямился, резко отвернулся, стыдливо вытер рукавом глаза и, сгорбившись, не оглядываясь, пошел к дому. На крыльце стояли четверо его сыновей.

— Поехали! — глухо выдавил я.

Непонятная горечь перехватила горло.

Четверо наедине с горами

Четверо шли по леднику. В две связки.

Четверо шли по леднику и молча улыбались друг другу: была прекрасная погода, и трудные горы оставались позади. В городах не увидеть такой улыбки. Так могут улыбаться лишь люди, которые много дней шли в горах, связанные одной веревкой, и теперь благополучно возвращались вниз.

Каждый думал о своем. По разным причинам люди уходят в горы. Одни — искать себя. Другие наоборот: убежать от себя. Но от себя никуда не убежишь. Пока идешь к цели, вроде бы забудешь обо всем, что осталось внизу — одни только горы. Но стоит повернуть назад, все снова наваливается тебе на плечи.

Четверо шли по леднику, и каждый жил уже той жизнью, что ждала его внизу.

Вдруг тот, что шел первым, покачнулся, взмахнул руками. В том месте, где он только что шел, путь перерезала огромная трещина.

Второго рвануло веревкой, бросило на ледник. Он пытался встать, но его неумолимо волочило к открывшейся трещине.

Сбросив рюкзаки, Третий и Четвертый бросились ему на помощь, но бежать по глубокому свежему снегу было очень трудно.

Второй сумел зацепиться за небольшой уступ под снегом, но удержался он на нем лишь мгновенье, его снова опрокинуло на спину и поволокло дальше.

Третий и Четвертый путались в снегу и видели, что уже поздно. Но на самом краю трещины Второму удалось воткнуть в лед штычок ледоруба. Распластавшись на льду, он повис над обрывом.

Третий и Четвертый бежали, теряя последние силы. Вдруг Второй выхватил нож и одним ударом перерубил натянутую, как струна, веревку.

Третий и Четвертый ошеломленно остановились, словно задохнулись горячим свинцом. Из трещины донесся отчаянный вскрик, а за ним удары падающего тела.

Потом — несколько мгновений — была гнетущая тишина.

Потом Второй встал и сделал несколько быстрых шагов от трещины. В нерешительности остановился.

И снова была цепенящая тишина. Словно горы звенели, и вот-вот что-то должно было лопнуть.

Двое стояли в глубоком снегу против Второго, и обезумевшие от бега сердца колотились в висках.

В глазах Второго метался ужас. Он сделал еще один шаг им навстречу, но двое стояли, не шелохнувшись. Он покачнулся, обхватил голову руками и, спотыкаясь, пошел назад к трещине. Остановился на краю, снова шагнул в сторону и тяжело осел в снег.

Еще напряженнее звенели горы.

Вдруг Третий сорвал с плеча карабин.

— Встань! — закричал он, но крика не получилось, словно в разорванном горле клокотала кровь. — Вста-а-нь! — закричал он, и эхо испуганно заметалось в скалах.

Второй медленно и удивленно поднимался. На его лице бродила странная улыбка, и зачем-то он старался стряхнуть со штормовки снег.

Третий вскинул карабин, но руки его дрожали, и мушка карабина обезумело металась по вершинам гор.

Четвертый бросился к Третьему, толкнул его в плечо, грохнул выстрел, и оба, поскользнувшись, упали в снег.

Боялись открыть глаза, и кованый ботинок Третьего уперся в лицо Четвертому.