Одновременно вскочили… Второй по-прежнему встал на краю трещины, и странная улыбка корчилась на его сером лице.
Двое бросились ему навстречу. Второй шире расставил ноги и остался на месте. Странная улыбка не сходила с его губ. Он ждал решения своей судьбы. Но они больше не обращали на него внимания. Они лихорадочно вбивали в лед крючья и разбирали веревки.
— Вадим! — с надеждой крикнул в трещину Третий, но в ответ была гнетущая тишина. — Ва-а-дим! — повторил он в отчаянии, но в трещине по-прежнему было тихо.
Второй в оцепенении стоял в стороне, и улыбка мертвой маской застыла на его лице.
Словно очнувшись, он шагнул к ним.
— Ребята, что мне делать? — прохрипел он.
Но они больше не обращали на него внимания, они разбирали веревки.
— Ребята!
Они не обращали на него внимания. Они готовились к спуску.
— Пристрелите меня!
Они не обращали на него внимания. Где-то внизу лежал их товарищ, живой или мертвый.
— Ребята, пристрелите меня! — прошептал он.
— Не мешай, — устало ответил наконец Четвертый. — Не мешай! Уйди! Сейчас не до этого…
Но он никуда не уходил. Его присутствие угнетало их, он видел это, но ему некуда было идти. И он стоял — сгорбившись и низко опустив руки.
Тянулись секунды. Складывались в минуты, долгие, как столетия. Напряженно шуршала тишина.
— Что стоишь? — не выдержал Третий. — Держи веревку.
Второй не верил своим ушам. Он не ожидал от них такой милости. Еще пару минут назад он мог, улыбаясь, хлопнуть каждого из них по плечу, теперь же между ними была страшная бездна.
— Ну, чего стоишь?! Держи или убирайся к черту! — зарычал Третий, и Второй бросился ему на помощь.
Третий спустился в трещину. Второй и Четвертый остались на страховке и не смотрели друг на друга. Каждый раз, когда случайно прикасались плечами, оба вздрагивали. И оба напряженно вслушивались в веревку.
Наконец снизу послышался крик.
Но они еще не верили, что это правда.
— Повтори! — неуверенно крикнул вниз Четвертый, и оттуда снова донеслось:
— Жи-ив! Жи-ив! — и звонкое эхо глохло в ослепительно белых снегах.
Четвертому хотелось кричать от радости, но надо было держать веревку, и было почему-то противно показывать свою радость перед Вторым. А Второй ссутулился еще больше, теперь ему придется смотреть в глаза не только Третьему и Четвертому, но и тому, что раньше шел первым.
Подъем из трещины был невероятно долгим и трудным. У того, что раньше шел первым, было сломано несколько ребер, рука и нога, и каждое движение причиняло ему сильную боль.
Невероятнейшие приспособления, варианты узлов и перетяжек… Бесчисленные спуски и подъемы… И уже давным-давно потеряли счет времени. И ожесточеннее всех работал Второй. Он не поднимал глаз и молча вбивал крючья. Рискуя сорваться, без страховки повисал на ледяных стенах, устраивая очередную перетяжку; выходил наверх, снова спускался…
Потом тот, что раньше шел первым, на штормовках лежал на снегу. Двое вязали самодельные носилки, а Второй, отвернувшись, стоял в стороне.
…И снова четверо шли в горах. Час за часом. Один пробивал тропу. Двое несли носилки. И все молчали.
Потом началась пурга. Горы растворились в белой тьме, и не было видно, куда идти.
Натыкались на скалы, пятились назад, надеясь обойти их стороной, и снова возвращались на свои следы. Заблудились. Сидели под навесом скалы и слушали тоскливое завывание ветра…
— Бросьте меня, ребята, — сказал вдруг тот, что раньше шел первым.
Трое молчали.
— Оставьте меня здесь.
Трое молчали.
— Потом вернетесь…
— Брось кривляться! — не выдержал Третий. — Брось кривляться, как в красивых романах! — зло повторил он. — Ведь знаешь, что не бросим. Не имеем права бросить. Так какого же черта ты треплешься?
— Я хотел как лучше.
— А если хочешь как лучше, лежи и молчи.
Уже много часов четверо кружили где-то на одном месте. Скалы и пропасти не выпускали из западни. Где-то совсем рядом должна быть тропа, но горы растворились в белой тьме. Третий растянул ногу, и носилки нести уже не мог. Опираясь на ледоруб, он тащился сзади. Его карабин нес Второй.
И снова сидели под тем же самым навесом скалы.
Тогда ушел Второй. Они ничего не сказали, встал и ушел. Никто его не останавливал, и даже никто не посмотрел ему вслед.
В сумерках стали ставить палатку. Ничего другого не оставалось делать. Шквальный ветер пронизывал насквозь одежду и вырывал из рук стылое полотнище. Потом лежали во тьме сотрясающегося от порывов ветра брезента и вслушивались в тоскливую жуть пурги. Тот, что раньше шел первым, стонал. Он замерзал, несмотря на то, что на него надели все, что только можно было снять, чтобы самим окончательно не замерзнуть. Его нужно было срочно спускать вниз, но за стенкой палатки свирепствовала пурга, и никто не знал, когда она кончится. Ждали утра.
Но утро не оправдало надежд. Пурга не утихала. И уже давно погас примус: кончился бензин.
Но тут появился Второй. Он появился внезапно, но никто не удивился его возвращению.
— Я нашел тропу. Надо идти, — глухо сказал он.
Теперь группу вел он. Уходил вперед, проверяя тропу, возвращался и брал в руки носилки. Снова уходил. И все молчали. И казалось, что этой дороге не будет конца. И смерть уже была нисколько не страшна. Она казалась избавлением, лечь бы в снег и уснуть. И черт с ней — с жизнью, и черт с ним — со всем, что осталось внизу. Только кончилась бы поскорее эта страшная дорога. Только кончились бы эти мысли. Но надо было донести вниз того, что раньше шел первым.
Потом они шли по долине среди цветов. И все, что случилось за перевалом, казалось им зыбким и страшным сном. А может быть, ничего этого и не было, может, это действительно только сон? И хотелось броситься в траву и все забыть, но на носилках стонал тот, что раньше шел первым.
Потом они вышли на дорогу. Надо было радоваться: до ближайшего населенного пункта оставалось около двух километров. Но с каждым шагом они мрачнели все больше. Над ними висела гнетущая тень случившегося, и никто из них не знал, что они скажут людям.
Потом их догнал автобус. Это были туристы из ближайшего санатория. Они восторженной толпой окружили четырех измученных, с глубоко провалившимися глазами людей. Они впервые видели настоящих альпинистов, только что спустившихся с гор. А альпинисты даже не могли говорить и, казалось, ничего не слышали. Широко расставив ноги, они угрюмо стояли посреди дороги, словно были не рады, что спустились вниз.
Одна из туристок, молоденькая девушка, подбежала к альпинистам и смущенно сунула одному из них в руки растрепанный букетик придорожных цветов.
Тот, что раньше шел вторым, с ужасом смотрел на цветы в своих руках, словно это были не цветы, а букет страшных змей. Он растерянно повернулся к товарищам, но те хмуро отвернулись, в это время на носилках застонал тот, что шел первым, и они склонились над ним.
В глазах Второго стремительно росло отчаяние. Губы его мелко и по-детски задрожали. Он покачнулся и пытался куда-то идти. Но идти было некуда, и он ошеломленно стоял на месте. И цветы сыпались на дорогу сквозь обмороженные черные пальцы.
Осень в полуденных горах
Неделю я жил в маленькой избушке в Полуденных горах. Так называется один из хребтов с многочисленными лесистыми отрогами в центральной части Южного Урала. Попал я в эту избушку случайно. Полупустой поезд подобрал меня под неуютным вильнюсским небом, гулко простучал по Белоруссии и Смоленщине, долго тянул за собой березовый разговор рязанских перелесков. Между Куйбышевом и Уфой были странные фиолетовые сумерки. В Уфе было большое желание сойти. В Уфе мне обязательно нужно было сойти, но я не сошел. Я не был готов к встрече.
Уже перевалило за середину сентября, но над землей ещё томилось запоздавшее лето, соседи по вагону так и говорили: «Вслед за августом пришел июль». И только за Ашой, когда поезд наконец нырнул в уральские скалы, в глаза первой проседью больно ударила осень. Через каких-нибудь шесть-семь часов я шел горной долиной к синеющим вдали зубцам Зигальги, за которыми на берегу Малого Инзера лежала заброшенная деревенька Машак, где грибы растут прямо на улицах, а на вершинных гольцах, наверно, уже лежит снег.
В одном из распадков наткнулся на старую просеку. Она поднималась на хребет, по ней туда же, сгорбившись, тащились полусгнившие телефонные столбы с обрывками ржавой проволоки, а там, на самом верху, на скалах чернел большой крест. Он показался мне очень странным, и я свернул с тропы на просеку, решив, что много времени это у меня не займет.
Крест оказался полусгнившей и покосившейся от времени деревянной вышкой, рядом на поляне приютилась крошечная избушка, к которой и тащились телефонные столбы. Отсюда в свое время, видимо, следили за лесными пожарами, потом эту заботу взвалили на себя самолеты, и о вышке с избушкой забыли.
В избушке не было даже окошка, в ней не было и печки, я открыл припертую посохом дверь, присел на нары. На полке лежали спички, соль, махорка, начатая пачка «Беломора» и несколько окаменевших сухарей, в углу стояло помятое ржавое ведро.
Я поднялся по шатким скрипучим перекладинам на вышку. Во все четыре стороны разбегались горбатые хребты с желтыми и багряными мазками березовых и осиновых перебродов, дальше к горизонту хребты были совсем синими, и я решил, что все оставшиеся дни отпуска буду жить здесь.
Посидев на вышке еще Минут десять, стал обходить свои владения. Первым делом — вода. Раз срубили избушку, рядом должна быть вода. И правда — тропинка, выбитая по витым корневищам вековых сосен, привела меня к родничку.
Возвращаясь с водой, остановился на опушке, избушка, уткнувшаяся в косогор, казалась отсюда совсем игрушечной. Вокруг нее вверх по горбатой поляне рассыпались березы, а чуть дальше по пригорку холодно пламенели рябины. Кусты рябины взбирались даже на скалы, а за поляной бронзовой стеной молчал сосновый лес.