Ухожу, не прощаюсь... — страница 21 из 44

Я открыл дверь настежь, выбросил с нар старое пыльное сено, ножом стал резать жухлую траву. За этим и застала меня ночь.

В долинах на севере замерцали редкие россыпи деревень, а с юга хребты по-прежнему были пустынными. Я устал с дороги и не стал разводить костра. Под нарами шумно возились мыши, почему-то снилось южное море в торосистых разводах, утром я обнаружил, что мыши уничтожили половину моих съестных запасов. Я проснулся от холода. Было по-горному гулкое утро, желтые березы упирались в холодное до густой синевы небо. Я выглянул из избушки: на траве, на рыжих скалах лежал густой иней, вода в ведре покрылась льдом. Подняв воротник куртки, я пошел за хворостом. Было до того тихо, но вдруг откуда-то из ущелья потянул ветер, и я остановился, пораженный. Будто кто-то ломился через лес: это, прихваченные морозом, густо сыпались листья. Сыпались как-то слишком торопливо, легко и отрешенно — без боли, без сожаления. С первым морозом началась настоящая осень: еще вчера листья падали редко, как бы нехотя, а сегодня над поляной, над лесами, над всеми Полуденными горами висел их печальный смех.

С трудом нашел родничок: он весь был за сыпан листьями. Листья устилали дно, и когда я черпал воду, несколько холодных золотых пластинок прилипло к ведру.

Мороз убил грибы, одни лишь грузди упорно поднимали на своих сильных плечах прошлогоднюю хвою и листья. Я надевал их на березовый прутик и, густо посыпав солью, держал над костром, пока соль не топилась и не впитывалась в сочную мякоть. Терпкая горечь еще долго стояла в горле, ее приходилось заедать черникой.

По скрипучим перекладинам снова поднялся на вышку, положил на шершавый стол стопку чистой бумаги и долго не решался написать первое слово. Слабый ветер отрешенно рассказывал что-то ветхим перекладинам вышки, таинственно и жутко ему отвечали коршуны, на душе было пустынно и гулко, как в этих заиндевелых рыжих скалах.

Есть вещи, которые никогда не сможешь себе простить. С каждым годом их становится все больше. Сейчас же я жалел только об одном. Я не смог увидеть живым Эренбурга. Он был моим современником — в отличие от тех, кто будет жить после нас. Мало того, целую неделю он жил в Уфе, а я не знал об этом. Я спохватился слишком поздно, когда в газетах появился портрет в густой траурной рамке. Тогда я с горечью подумал, что совсем мало осталось жить Паустовскому. Несмотря на тяжелую болезнь, он убийственно много работает. Я дал себе слово при первой возможности поехать в Тарусу, чтобы хоть взглянуть на него со стороны. Но мы не всегда располагаем своим временем. Дорога таскала меня из стороны в сторону, неожидан но увела на самый край России. Перед отъездом, как бы предчувствуя недоброе, я решил: как только вернусь с Камчатки, сразу же поеду в Тарусу. Много дней мы не имели никакой связи с миром, а когда вернулись, в газетах я снова увидел портрет в траурной рамке. Я опоздал на целых полтора месяца. Над свежей могилой, над всей Россией шумел листопад, и Земля еще, кажется, не догадывалась, кого она потеряла.

И вот теперь, через год, когда поезд тащил меня совсем с другого конца огромной страны, проезжая Москву, я решил все-таки заглянуть в Тарусу. В кармане у меня лежал справочник железных дорог, недалеко от Тарусы я нашел станцию Тарусскую. Само собой разумелось, что ехать нужно было до нее. В справочном бюро поинтересовался, когда смогу попасть в Тарусскую.

— Полчаса назад ушла электричка в Тулу. Следующая будет только вечером — в 19.20.

Дожидаясь электрички, весь день слонялся по ошалевшему от суеты Курскому вокзалу. Поехал. И тут сосед по электричке мне объяснил:

— Да, Тарусская от Тарусы недалеко. Но между ними нет никакого сообщения. Тем более ночью. Потому что они на разных берегах Оки. Нужно ехать до Серпухова, а оттуда в Тарусу регулярное автобусное движение. А эта электричка в Серпухове не останавливается. Днем же в Серпухов электрички идут через каждый час.

В Тарусской я все же сошел. Пока дошел до Оки, опустилась ночь. Берег был пустынен, на противоположном берегу недоступно светилась тихими окнами Таруса. Можно было, конечно, утром вернуться в Серпухов и исправить ошибку, но моя остановка в Москве была закомпостирована только на сутки и, проклиная себя, с первой утренней электричкой уехал в Москву. Встреча опять не состоялась. И вот теперь я не мог простить себе этой оплошности.

…От избушки по самому гребню хребта тянулась тропа, время от времени выскакивала на гольцы и снова вилась по смолистым корабельным лесам. В опавшей листве сновали веселые бурундучки, и дятлы осторожно выглядывали из-за стволов. Иногда почти из-под самых ног шумно поднимались глухари.

К вечеру опять начал дуть ветер, холодные желто-пепельные облака тускло светились на горизонте — к морозу. Низкое солнце еще лежало на скалах между березовых стволов и гроздьев рябины, а на востоке над фиолетовыми хребтами уже нависала огромным диском луна. В ее магическом медленном свете тускло мерцали кварцитовые скалы, и тени от них таинственными провалами уходили в долины.

Возвращаясь по хребту домой, еще издали увидел у своей избушки костер.

Осторожно вышел на поляну: меж берез мирно хрумкал травой стреноженный конь, желтые блики лизали темные стены избушки и скалы за ней, у костра спиной ко мне сидел широкоплечий мужчина. Медленно поднял голову, скупо улыбнулся.

— Садитесь со мной пить чай. — Он подвинулся на чурбаке, уступая мне место. — А я думаю, кто тут живет. Смолокур я. Сейчас работаю как раз вон на том хребте. Землянка у меня там. Увидел позавчера костер, ну, думаю, если завтра опять будет, съезжу. Вдруг кто-нибудь из знакомых. Так считай, что в гости приехал

Чай попахивал дымом, жестяная кружка жгла руки и губы, томительная луна поднималась все выше, мы долго молчали, шумно дули в крутой кипяток.

— Смотрю, ни ружья, ни даже порядочного ножа нет. На охотника непохож. Какая нужда привела сюда?

— Просто так, отдохнуть.

— Отдохнуть? — он внимательно посмотрел на меня. — Это верно. Осень тут особенная. Вроде бы нет, нет ее, а чуть первый мороз — и зашумит листолет. В день, в два все обтрясет. И душу обтрясет, всю тяжесть выдует, потом даже страшно бывает, гулко там как-то становится. Вот еду я, к примеру, по тропе. Уж какой год по этим лесам слоняюсь, а все словно в первый раз. Разину рот, как дурак, и не могу оторваться. Как во сне. Хватишься, а день уже пролетел.

Потом мы лежали в темноте избушки на нарах. Мой новый знакомый говорил о покосах, о надвигающейся зиме, под нарами осторожно возились мыши, я думал о своем, и его далекий тягучий голос сквозь шепот листопада, как древняя смутная песня, тревожил душу, там тоже шел листопад, но горечь не осыпалась.

Утром мы снова пили чай. Поднялись на вышку, и он перечислял мне названья хребтов, полян и распадков.

Потом он уехал. Забираясь в седло, вспомнил:

— Да, я хотел рассказать тебе об осеннем гоне лосей. Ну уж ладно, потом.

Он сказал это так, словно через час, второй вернется, а впереди у нас долгая совместная жизнь в этой избушке. Мы молча улыбнулись друг другу.

Потом было еще несколько таких похожих и непохожих друг на друга дней, слившихся в памяти в один счастливый, немного горьковатый праздник: желтый студеный рассвет, иней на жухлой траве, луна меж берез и шорох осыпающихся листьев. С каждой ночью морозы становились сильнее, багряные мазки осинников внизу в долинах стали зелено-голубыми, с вышки даже в полдень сгоняли студеные сквозняки, от них приходилось прятаться за скалы, и я стал собираться в дорогу.

Собрал в кучу головешки. Долго не мог уйти. Старался оставить в памяти все: и избушку с высокой травой на крыше, и ветхую скрипучую вышку, и желтую шелестящую вьюгу. Я знал, что никогда больше не увижу этой поляны. На свете слишком много дорог, чтобы проходить каждую хотя бы дважды.

А все же — зачем мы лезем в горы?.

Повесть


Учитель географии заслуженный мастер спорта Валентин Петрович Прохоров последний сезон работал в горах — он был начальником высотной альпинистской экспедиции.

Здесь, в экспедиции, никто не знал об этом — что он прощается с горами, даже не догадывался, а он тем не менее работал последний сезон, и все для него, хотя по природе своей он и не был особенно-то склонен к эмоциям, было овеяно грустью прощания.

А тут еще Саша Слесарев, как соль на свежую рану. Старый альпинистский волк, один из тех немногих, с кем Прохоров начинал, один из немногих из той славной когорты, которая за последние годы не только сильно поредела, но и вообще, можно сказать, ушла в легенду: одни успокоились по домам, другие уже навсегда успокоились. Первоначально Слесарева не было в списках экспедиции— прилетел неожиданно, застенчивый, молчаливый и едкий. Прилетел и еще больше растревожил душу. Не говоря уже о том, что наложил свой, слесаревский отпечаток на всю работу экспедиции.

Началось с того, что выпускающий экспедиции Юра Егоров, в общем-то хороший парень, только, может, чересчур пунктуальный, въедливый и настырный, выпуская очередную группу на маршрут, не обнаружил в рюкзаке Слесарева красных сигнальных ракет (на случай несчастья), другие были, а красных — нет. Поднялся шум. Слесареву бы молчать, а он попытался объяснить, улыбнулся:

— Я всю жизнь хожу без красных ракет.

— А у меня не пойдешь. Не выпущу.

— Но меня выпускали…

— Значит, хреновые были выпускающие, — отрезал Егоров.

— Полевой — хреновый выпускающий?! Хергиани? — недобро усмехнулся Слесарев.

— Хергиани погиб. Нечего спекулировать на имени Хергиани! И вообще — хватит трепаться! Не берешь ракеты — снимаю! По палаткам, ребята! Ваш руководитель не готов к восхождению.

Слесарев пытался ему что-то сказать. Но Егоров уже уходил.

— Я снял его с маршрута, — бросил он на ходу Прохорову.

— Может, сделаешь для него исключение, — вполголоса, чтобы никто не слышал, — сказал Прохоров. — Ведь это же Саша Слесарев.

— А мне плевать, что Слесарев! Все твердят: Слесарев, Слесарев! Порядок — есть порядок! И нарушать его никому не позволю.