На голубя похож он? Перья занял,
На деле ж он душою злобный ворон.
Он агнец? Шкуру он надел ягнячью,
На деле ж он по нраву хищный волк.
Сама же она называет своего заклятого врага крокодилом, который «завлекает прохожих стенаньем», и змеей, спрятавшейся под цветами. Образ ядовитой змеи, поджидающей невинную жертву, прочно владеет воображением Шекспира и возникает во всех его значимых произведениях, от «Гамлета» до «Антония и Клеопатры». Вероломный и жестокий Йорк сам подчеркивает свое змеиное коварство: «…боюсь, вы отогрели на груди / Змею, что скоро вас ужалит в сердце»[111]. «Лютой змеей» и «ядовитым гадом» называет народ Сеффолка. Ричард II тоже обращается к образу притаившейся змеи:
Когда ж сорвут с груди твоей цветок, —
Пусть спрятанную в нем найдут змею,
И пусть ее раздвоенное жало
Убьет врагов монарха твоего.
Шекспир пока не ищет изощренных, многоплановых образов – его риторика проста и понятна даже самым неискушенным зрителям, знакомым по крайней мере с библейской семантикой образов голубя, агнца и змея.
Зооморфные сравнения играют важную роль в создании образа толпы в хрониках. Народ у Шекспира уподобляется разъяренному пчелиному рою, что, «вождя лишенный, мечется, гудя». Собирательный образ толпы появляется, пожалуй, впервые именно в этой пьесе и затем «кочует» из одной шекспировской драмы в другую, меняя лишь имя и одеяние (горожане Лондона, жители Вероны, римские граждане). Колоритные сравнения – с пчелиным роем, сорной травой, в третьей части с «летними мухами» – способствуют превращению безликого сборища простолюдинов и зевак в живой организм, готовый в любой момент взбунтоваться, вступить в драку, бросить острое слово. Вероятно, именно такой была самая активная часть елизаветинской публики – та, что могла оплатить только самые дешевые места вокруг сцены и дерзкими репликами подбадривала или критиковала актеров. Как и толпа зрителей, толпа в пьесе далеко не всегда настроена благодушно, чаще всего она глумлива, задириста и переменчива[112]. Последние акты «Генриха VI» (2) посвящены изображению народного восстания под предводительством самозванца Джона Кеда, и в этой части пьесы концентрация насилия и агрессии резко возрастает, достигая критической. Это особенно ощущается в сцене скоропалительного «суда» над случайно оказавшимся на пути у повстанцев клерком, виновным лишь в том, что он умеет читать, писать и составлять судебные бумаги[113]. Вердикт беснующейся толпы радикален: «негодяй и изменник»; «повесить его с пером и чернильницей на шее». Подобные эпизоды, а также склонность изображать народ как сборище суеверных, недалеких, плутоватых и дерзких простолюдинов сослужили Шекспиру не слишком хорошую службу – его нередко обвиняли в снобизме, антидемократизме, а также в подлоге и фальсификации авторства приписываемых ему произведений[114].
Третья часть «Генриады» вновь переносит действие на поля сражений, хотя изображается не захватническая война, как в первой пьесе, а гражданская, превратившаяся в кровавую бойню. Английские солдаты, в первой части цикла с оружием в руках теснящие французов, вызывают у зрителей одобрение и поддержку; они же, истребляющие своих бывших соратников в угоду алчным и кровожадным царедворцам, заслуживают лишь осуждения с малой толикой жалости, поскольку не ведают, что творят. Тема всеобщего ослепления в угаре братоубийственной войны с характерным для Шекспира гротескным, подчас невыносимым максимализмом раскрывается в сцене, где случайно встречаются сын, убивший в запале сражения своего отца, и отец, по неведению лишивший жизни единственного сына. Хотя имя Каина возникает лишь в первой части трилогии, в сцене ссоры Хемфри и его дяди епископа Уинчестерского, этот ветхозаветный образ является ключевым для всех трех пьес, в последней части превращаясь в своего рода эмблему трилогии. Шекспир изображает, как брат идет против брата, жена – против мужа, дети – против родителей. Разумные, предустановленные Создателем принципы мироустройства рушатся в отдельно взятом королевстве, но эффект этого разрушения приобретает вселенский, апокалиптический характер (тема, болезненно созвучная умонастроениям елизаветинской аудитории). Озвучивает это настроение безымянный, но знаковый для пьесы персонаж – отец, убивший в сражении своего сына:
О сжалься, боже, над злосчастным веком!
Что за лихие, зверские дела,
Безумные, мятежные, слепые,
Рождает ежедневно спор смертельный!
Чтобы подчеркнуть сгущающийся над миром (точнее, над Британией, но для ее населения это было синонимично) мрак, Шекспир меняет тональность риторики в третьей части трилогии. Античные аллюзии перемежаются с библейскими, зооморфные метафоры и сравнения встречаются чаще, чем в предыдущих частях, и меняют свой характер: на смену змее как эмблематическому образу второй части, где она обозначала одновременно коварство, вероломство и мудрость, в третьей появляются хищные образы, связанные с жестокостью, агрессией, насилием и физической силой. Юный Ретленд сравнивает своего убийцу Клиффорда со львом, Йорк называет Маргариту «волчицей» и тигром «в женской оболочке», его самого Ричард описывает как «льва среди коров пугливых» и «медведя среди собачьей своры», а Клиффорда – как волка, на которого ведется охота. Королева сравнивает сыновей Йорка, преследующих ее и Генриха, с борзыми, увидевшими зайца. Сторож, захвативший в плен Генриха, называет его «оленем с драгоценной шкурой».
Тема охоты, травли, погони в пьесе выходит на первое место. Население Англии погрязло в грызне и распрях, словно свора голодных собак. Для современников Шекспира эти метафоры вдвойне выразительны и красноречивы: ренессансный человек активно пытался преодолеть в себе животное, низменное, примитивное начало посредством образования, культуры, распространения гуманистических идеалов. Дать волю скрытому в глубине личности змеиному коварству, собачьей склочности, тигриной жестокости означало перечеркнуть десятилетия и даже столетия мучительного и кропотливого самосовершенствования, вернуться на предыдущий уровень бытия, на котором царят инстинкты и первобытные, примитивные порывы.
Единственным персонажем, не соотносимым метафорически ни с каким хищником, является Генрих VI, у которого на протяжении всей трилогии выстраивается своя зооморфная символика с нарочито жертвенными ассоциациями: агнец (ягненок), лань (олень). В Тауэре, в плену у Ричарда Глостера, Генрих переживает момент неожиданного прозрения (впрочем, Шекспир обходит молчанием тот факт, что ментальное состояние короля значительно ухудшилось в заключении) и не без горькой иронии сравнивает себя с овцой, приготовленной на заклание, и птицей, чей птенец погиб от рук охотника.
Так подставляет кроткая овца
Сначала шерсть под нож, потом и горло <…>
Но птице, пойманной в кустах однажды,
Сомнение внушает каждый куст;
Я ж, милого птенца отец несчастный,
Теперь того перед собою вижу,
Кем он приманен, схвачен и убит.
Несмотря на осознание своей жертвенной роли, символически воплощенной в зооморфных параллелях, Генрих – единственный персонаж во всей трилогии, кто задумывается о своей человеческой природе и своем месте во вселенной. Сочиняя для своего героя реплики о противоречии и соотношении монаршего и человеческого, Шекспир, вероятно, делает мысленную отметку, чтобы вернуться к этой теме позже; слова Генриха: «Я больше, чем кажусь, / И менее того, чем я рожден; / Все ж человек, – ведь меньшим быть нельзя мне» – созвучны размышлениям короля Лира, уже осознавшего иллюзорность земного величия монархов, но еще не постигшего своей человеческой слабости и уязвимости.
Пока Генрих предается эскапистским фантазиям о жизни простого пастуха на лоне природы, над его головой, уже лишившейся короны, сгущаются тучи. Его добродетели (их перечисляет Ричард, заклятый враг и соперник короля) – «благочестье, кротость, смиренье» – делают его прекрасным человеком, но никудышным правителем. Даже сторонники Генриха негодуют, пытаясь вызвать в короле хотя бы искорку решимости и отваги. Вестморлэнд открыто клеймит его трусом и подлецом («…пугливый выродок-король, / В чьем хладном сердце нет ни искры»). Преданный Генриху Клиффорд более сдержан, но и он не может удержаться от упреков: «Мой государь, избыток доброты / И гибельная жалость тут некстати». Несмотря на относительно зрелый возраст, Генрих остается «королем-младенцем» – наивным, беспомощным, нуждающимся в покровительстве и поддержке, – или «королем-школьником» – недальновидным, неопытным, мечтательным.
Самым гневным его обличителем становится Маргарита, чьи неудовлетворенные амбиции с годами лишь возросли, помноженные на женские обиды и разочарование в супруге. Ее любовник, обманом завлекший Маргариту в Англию и использовавший в политической игре ради собственного возвышения, уже давно мертв. Единственный сын Генриха и Маргариты, Эдуард, почти утратил надежду унаследовать престол и живет в постоянном страхе за свое будущее[115]. Ее причитания, адресованные безответному Генриху («Несчастный! Лучше б умереть мне девой, / Не знать тебя и сына не рожать»), созвучны гневным речам античной Медеи, как их передает Еврипид (хотя елизаветинцам эта героиня была известна скорее по одноименной трагедии Сенеки): «Три раза под щитом охотнее стояла б я, / Чем раз один родить…»[116]