Уинстон Черчилль — страница 61 из 105

Тяжелую ношу Черчиллю облегчало глубоко укоренившееся в нем чувство оптимизма с верой даже в самые тяжелые моменты, что в итоге тьма рассеется и все сложится хорошо. Помогало ему и осознание того, что он творит историю. Во время Первой мировой он был воодушевлен тем, что его поступки попадут в летопись, которую «прочтет тысяча поколений». Аналогичного отношения он придерживался и во время нового конфликта. «Вы понимаете, что мы творим историю?» — спрашивал он подчиненных. «Почему мы воспринимаем историю исключительно как события прошлого, забывая, что сами являемся ее творцами?» — недоумевал он в беседе с премьер-министром Австралии. Черчилль пытался передать свою веру и отношение окружающим. Когда его попросили выступить перед учениками Хэрроу, он сказал в своей речи: «Давайте не будем говорить о темных днях. Потому что это не темные дни, это великие дни. И мы должны благодарить Господа, что нам позволили сделать эти дни памятными в истории нашей нации». «Когда будет написана история войны и станут известны все факты, о ваших подвигах будут складывать песни и рассказывать легенды, которые надолго переживут всех нас», — заявил он во время выступления перед солдатами и офицерами 8-й британской армии в Ливии[309].

Осознание, что ты находишься на авансцене истории и каждым своим поступком увековечиваешь память о себе, не только вдохновляет, но и налагает огромную ответственность — ведь тебя будут судить не разбирающиеся в ситуации современники, а непредвзято мыслящие и не знающие всех нюансов потомки. Понимая это, через несколько недель после начала своего премьерства Черчилль подготовил «общую директиву», в которой призвал «своих коллег в правительстве, а также ответственных должностных лиц поддерживать высокое моральное состояние окружающих, не преуменьшая серьезности событий, но выказывая уверенность в нашей способности и непреклонной решимости продолжать войну». Это были только слова, но они подкреплялись мощнейшим энергетическим посылом, исходившим от премьер-министра, который стал олицетворением демона борьбы и сопротивления. Его риторика в этот период была проникнута пафосом обреченного героизма, когда «лучше утопить наш остров в крови, чем капитулировать». Когда летом 1940 года Британия осталась один на один с нацистской Германией и фашистской Италией и встал вопрос «Капитулирует ли Альбион», он решительно заявил: «Никаких условий, никакой капитуляции», «если необходимо — годами, если необходимо — в одиночестве», «мы никогда не остановимся, никогда не устанем, никогда не сдадимся». Это было время, когда «в равной степени было хорошо и жить, и умереть». «Мы ждем обещанного вторжения, того же ждут рыбы», — посмеивался он над угрозой. «Меня всегда интересовало: что произойдет, если двести тысяч немецких войск высадятся на наш берег?» — спрашивал он. С аллюзией на патетику рыцарских сражений он считал, что «резня с обеих сторон будет беспощадной и великой», и даже придумал для британцев девиз: «Вы всегда можете забрать одного врага с собой на тот свет»[310].

Призывая к борьбе не на жизнь, а на смерть, понимал ли Черчилль всю сложность и опасность ситуации? Понимал. В приведенном выше письме Болдуину от 4 июня 1940 года он заявил: «Мы переживаем очень тяжелые времена, и я готовлюсь к худшему». Более того, он сам готов был вступить в бой с врагом и пасть героической смертью, заявив Исмею в том же июне 1940 года: «Мы-то с вами умрем через три месяца». Личный секретарь премьер-министра Джон Колвилл считал, что его босс «всегда мысленно представлял себя лично сражающимся с немцами». Черчилль пристреливался в открытом тире Чекерса из винтовки Mannlicher, револьвера Webley & Scott 32-го калибра и любимого Colt 45-го калибра. Очевидцы вспоминали, что он был хорошим стрелком, а инспектор Томпсон считал, что у находившихся в зоне поражения оружия Черчилля не было шансов спастись. В любом случае живым бы его нацисты не взяли. Не окажись рядом оружия, он бы принял цианид, который был спрятан в колпачке его авторучки. Но если уж уходить, то лучше с боем. Отправляясь в очередное трансатлантическое плавание в США, он распорядился установить в шлюпку для высокопоставленных лиц пулемет 50-го калибра. «Меня не захватят в плен, — объяснил он. — Самая славная смерть — это погибнуть в схватке с врагом»[311].

Черчилль смог не только вдохновить на борьбу государственный аппарат и военных, но и убедил народ последовать за ним, обещая лишь «кровь, труд, слезы и пот». «Это была уже другая Англия, из которой я уехал несколько недель назад, — поражался Сомерсет Моэм (1874–1965) после своего возвращения в страну летом 1940 года. — Уинстон Черчилль вдохновил страну своей стойкостью и силой духа, в ней больше не было места нерешительности». Сам Черчилль впоследствии вспоминал, что «широкие массы британского народа были преисполнены решимости победить или погибнуть». Поэтому ему «совершенно не было необходимости поднимать их дух»[312]. На самом деле, заслуга британского премьера в мотивации граждан, которые восприняли войну как нечто личное, была огромной. Была она и странной, поскольку Черчилль с его аристократическим образом жизни и уходящим корнями в викторианство мировоззрением был далек от народа в социальном и временном плане. Он говорил на непривычном пафосном языке, оперировал устаревшими образами, апеллировал к минувшим эпизодам забытого прошлого и олицетворял сошедшую со сцены аристократию. В любой другой ситуации подобная архаичность вызвала бы недопонимание и диссонанс, но летом 1940 года она оказалась именно тем наполненным мифами и героической патетикой камертоном, на который смогли настроиться потерянные в кризисе души британцев.

Изучая опыт великих предшественников, Черчилль давно убедился, что настоящий лидер должен сам пропитаться атмосферой действия и не терять личную связь с теми, кого ведет за собой. Он понимал, что им важно видеть и слышать его. Во время Битвы за Британию он постоянно выходил в народ, лично осматривая разрушения после налетов авиации противника. Он подходил к развалинам, взбирался на кучи песка и щебня, ходил по краям воронок от разрывов снарядов. Он общался с людьми, отвечал на их вопросы, пытался успокоить их, передав частичку своей уверенности и решительности. Во время одного из подобных визитов разбомбленных районов одна из женщин воскликнула: «Смотрите, он переживает за нас, он плачет!» Черчилль действительно плакал. Причем искренне. Он часто проливал слезу и по другим поводам: после выступлений, провожая Гарри Гопкинса весной 1941 года, каждый раз во время просмотра любимого фильма «Леди Гамильтон», на торжественном параде во время Тегеранской конференции, устроенном в его честь по случаю дня рождения. Его называли «плачущий мальчик», он и сам признавал, что «плакал слишком много»[313]. Обычно подобное выражение эмоций на публике является табу для любого государственного деятеля, поскольку сопряжено с невосполнимыми репутационными издержками, но в случае с Черчиллем оно имело обратный эффект. Учитывая, что причиной его слез была не жалость к себе, они представляли собой не признак слабости, а выражение сострадания.

Черчилль не только посещал районы, пострадавшие от бомбардировок, но и старался лично наблюдать за ходом воздушных боев. После того как люфтваффе изменило тактику и вместо промышленных центров начало бомбить города, никто не мог считать себя в безопасности. Бомбы падали на Букингемский дворец, Вестминстер и Даунинг-стрит. В 1939 году на северо-западе Лондона в районе Доллис Хилл был построен двухэтажный бункер Paddock с сорока комнатами. Черчилль использовал его всего один раз для заседания Военного кабинета. Перед самым началом войны было завершено строительство еще одного бункера Cabinet War Rooms, расположенного в центре Лондона в подвалах здания New Public Offices. Сегодня он открыт для публики, в нем можно увидеть кабинет Черчилля с установленной там кроватью, комнату для заседаний, а также множество других помещений. На самом деле, наш герой ночевал в нем всего три раза. Обычно, находясь в Лондоне, он оставался в так называемом «Филиале дома № 10» — в наземных помещениях здания Министерства торговли, укрепленных стальными балками и защищенных снаружи стальными ставнями. При выезде за город он останавливался в официальной резиденции премьер-министра Чекерс, однако, учитывая, что в полнолуние объект становился легкой добычей для бомбардировщиков, он также активно использовал поместье Дитчли-парк в графстве Оксфордшир, предоставленное политиком-консерватором Рональдом Три (1897–1976). Когда в Лондоне начинал звучать сигнал воздушной тревоги, Черчилль вместо того, чтобы прятаться в бункере, либо продолжал работать, либо надевал пальто, шляпу, закуривал большую сигару и поднимался на крышу. Отмахиваясь от обвинений в безответственности, он объяснял: «Когда я был маленький, няня была не в состоянии мне помешать погулять в парке, если я этого очень хотел. И Адольф Гитлер также вряд ли преуспеет в этом». Также ему импонировало высказывание французского математика Анри Пуанкаре (1854–1912): «Я нахожу спасение под неприступной аркой вероятности». Стоит ли удивляться, что когда Лондон стал жертвой ракет Фау-1 и помощники британского премьера решили воочию посмотреть на «оружие возмездия», первым кого они увидели, выйдя из резиденции, был Черчилль, уже наблюдавший за обстрелом[314].

Помимо своего появления в народе Черчилль также уделял внимание своему образу, который стал для британцев одним из самых узнаваемых и запоминающихся в годы войны. Еще в 1920-е он отмечал, что «одним из самых обязательных атрибутов каждого публичного человека должен стать некий отличительный знак, по которому его всегда будут узнавать»