Если раньше Черчилль предпочитал такие слова, как «борьба», «справедливость», «логика» и «рациональность», то теперь в его лексиконе стала превалировать «традиция». Если в годы бурной молодости он предлагал заменить устаревшие воинские звания на более современные и лучше подходящие изменившимся условиям, то в 1940-х, когда было принято решение восстановить после бомбежки помещение палаты общин, он объяснил, что в подобном вопросе следование обычаям гораздо важнее вопросов практического удобства[397]. Его характерными высказываниями в этот период стали: «Мы должны остерегаться ненужных инноваций, особенно тех из них, которые продиктованы логикой»; «Логика, как и наука, должна быть слугой человека, а не его господином»; «Логика — неудачный компаньон по сравнению с традициями»; «Удача по праву зловредна к тем, кто нарушает традиции и обычаи прошлого»[398].
Наблюдая за жизнью Черчилля с удаленного по времени берега истории, удобно проводить демаркационную линию в его отношении к метаморфозам. Мол, сначала он придерживался одних взглядов, а потом, под действием как внешних обстоятельств, так и внутренних факторов, стал сторонником иной модели поведения. На самом деле явных противоречий не было. Да, в начале пути деятельная натура будущего премьера действительно ратовала за перемены. Но даже в моменты упоения реформами в нем все равно дремало консервативное начало. Ведь еще в декабре 1896 года двадцатидвухлетний Черчилль признался бывшему главе школы Хэрроу преподобному Джеймсу Эдварду Уэллдону (1854–1937), что, живи он во времена Будды, Христа или Магомета, он выступил бы против пророков и проповедуемых ими идей. И не потому, что он отвергал их учения или отрицал их положительное влияние на развитие человечества. Он поступил бы так только потому, что эти проповеди породили изменения, которые в свою очередь вызвали «шквал кровопролития и потоп теологических споров, продлившихся несколько веков»[399].
Аналогично, все сильнее пропитываясь консервативными настроениями во второй половине жизни, Черчилль, тем не менее, признавал важность и неотвратимость перемен. «Я очень сильно верю в изменения», — скажет он своим близким в июле 1953 года[400]. Верил он и в один из основных локомотивов прогресса — науку. Правда, его больше интересовала практическая плоскость применения научных открытий, а не их теоретическая привлекательность и фундаментальная важность. Для него наука была одним из средств, причем достаточно эффективным, хотя и весьма опасным, решения насущных проблем. «Мой опыт, а он весьма значителен, подсказывает, что когда со стороны военных и политических властей поступает внятно сформулированная потребность, наука всегда способна чем-то помочь», — отметит он во время одного из заседаний палаты общин в июне 1935 года[401].
Нельзя отрицать и того факта, что Черчилль не только боролся против реформ, но и сам являлся инициатором и воплотителем в жизнь многих нововведений. С одной стороны, подобная дихотомия объясняется сложностью и противоречивостью человеческой натуры. С другой — порой даже в реформах британского политика отчетливо давала о себе знать консервативная составляющая, которая присутствовала не на уровне реализации, а на уровне постановки целей. В некоторых случаях изменения предлагались для того, чтобы предотвратить более масштабные перемены. Так, например, стало с социальными проектами в начале XX века, когда предложения молодого и активного члена Либеральной партии Уинстона Черчилля были направлены не только на улучшение жизни обычных граждан, но и на решение давно назревших проблем мягким путем, избегая революционных методов, к которым могли прибегнуть социалисты.
Эффективность способа лечить подобное подобным Черчилль понял еще в начале своей карьеры. По мере плавания в бурных водах политики, которое сопровождали как успех запланированных свершений, так и неудачи опрометчивых решений, он стал все больше склоняться к мысли, что изменения, особенно резкие и кардинальные, слишком дорого обходятся человечеству. По его мнению, это было связано с ограниченностью человека и его неспособностью просчитать все варианты, учесть все условия, разобраться во всех взаимосвязях, проникнуть во все хитросплетения мироздания. Человек ослеплен своими желаниями, а окружающий мир для него является не более чем туманом совокупной неопределенности. Каждый жест, каждое решение, каждый поступок вызывают отклик во внешней среде, и инициатор действия не в состоянии ни предугадывать, ни управлять ими. «По мере того как история движется вперед по странным и непредсказуемым тропам, мы имеем мало возможностей контролировать будущее и совершенно не в состоянии контролировать прошлое», — констатирует Черчилль[402].
И что тогда остается? В январе 1952 года во время своего путешествия по Северной Америке британский премьер встретился в Оттаве с фельдмаршалом[164] Джеральдом Темплером (1898–1979). В диалоге с ним он неожиданно произнес: «Просите власть, продолжайте просить власть, а когда получите власть — никогда ее не используйте»[403]. На самом деле власть можно и нужно использовать. Только не для изменения мира, а для совершенствования человека, не для построения нового будущего, а для заботы о наследии прошлого. «Мы не в силах изменить прошлое, но мы привязаны к нему, и мы можем извлечь из него уроки, которые пригодятся в будущем», — убеждал Черчилль. «Сегодня мы находимся не в том положении, чтобы сказать: „прошлое есть прошлое“. Сказав так, мы откажемся от нашего будущего», — заметил он. Развивая свою мысль через некоторое время, он подчеркнет, что «если мы развяжем войну между прошлым и настоящим, то обнаружим, что лишились будущего»[404].
Почему прошлое так важно? Потому что оно определило настоящее и содержит ключи к пониманию будущего[405]. «Любая мудрость не нова», — неоднократно говорил Черчилль в 1930-1940-е годы[406]. Все повторяется. «Почти все важнейшие решения, которые вынужден принимать современный мир, уже принимались в средневековом обществе», — констатирует он в первом томе своей «Истории». Это иллюзия, что современный человек отделен от минувших событий «долгими веками», — на самом деле «труды и взгляды объединяют нас с воинами и государственными деятелями прошлого, как будто мы читаем об их поступках и словах в утренней газете». Поэтому очень важно постигать и изучать историю: «Знать об испытаниях и борьбе своего народа необходимо каждому, кто хочет понимать те проблемы, опасности, вызовы и возможности, с которыми мы сталкиваемся сегодня»[407].
Придавая огромное значение прошлому, Черчилль не только признавал важность изучения отдельных исторических событий, но и отмечал ключевую роль мифов. Особенно наглядно его уважительное отношение к мифам, легендам и преданиям проявилось в работе над тетралогией. «Во времена кризиса мифы приобретают историческое значение», — скажет он Биллу Дикину[408]. В ходе написания первого тома у него возник спор с помощником относительно одной легенды об Альфреде Великом. Согласно преданию, которое впервые появилось в книге епископа Ассера (? — 908/909) «Жизнь короля Альфреда», во время одного из походов король инкогнито нашел приют у пастуха. Пока он готовил лук, стрелы и другое оружие, разместившись около огня, супруга пастуха решила испечь хлеб. Увлекшись по хозяйству, крестьянка обнаружила, что хлеб подгорает. Она бросилась к огню, выговаривая «неустрашимому королю»: «Эй, почему вы не перевернули лепешки, когда увидели, что они горят?»[409].
Дикин считал, что этот эпизод не столь важен для упоминания в книге, которая описывает многовековую историю англоязычных народов. Но Черчилль, напротив, считал, что, подобные легенды, «подходящие для детей любой эпохи»[410], представляют одно из важнейших сокровищ истории. Они способны выразить то, что не могут передать реальные события, и делают это достаточно убедительно. Описанный эпизод с лепешками, по мнению Черчилля, говорил о стойкости простых граждан в суровые времена борьбы с иноземными захватчиками[411]. Говорил он и том, что, насколько бы не был человек велик, он все равно состоит из плоти и крови, имеет свои недостатки и, несмотря на успешное решение глобальных проблем, порой может проявлять беспомощность в бытовых вопросах.
Сам Черчилль активно поддерживал всевозможные предания на страницах своего произведения. Например, подойдя к описанию смерти Джорджа Плантагенета (1449–1478)[165], брата королей Эдуарда IV и Ричарда III, он предупредил читателей: «Как умер герцог — об этом спорят до сих пор». О чем именно спорят историки, автор не рассказывает, приводя только одну версию, изложенную Шекспиром, — герцога утопили в бочке с мальвазией. «Конечно, это легенда, имевшая широкое хождение к началу XVI столетия, — пишет Черчилль. — Но почему бы ей не соответствовать истине?»[412].
Но если в случае с Альфредом Великим речь шла о реальном историческом персонаже, хотя сам эпизод мог быть преувеличен, а при описании убийства в Тауэре герцога Кларенса излагалась одна из версий реального исторического факта, то были случаи, когда Черчилль и в самом деле вступал на зыбкую почву вымысла. Так, например, стало с «неясной и смутной, но одновременно величественной и блистательной легендой о короле Артуре»