Уинстон Черчилль. Последний титан — страница 96 из 105

.

Помимо частных вопросов, четырехтомное произведение также содержит мировоззренческие скрепы автора. В первую очередь это «распространение свободы и закона, защита прав личности, подчинение Государства фундаментальным и моральным установкам сознательного общества». «Я презираю тиранию в любом обличье и в любом месте, где бы и как бы она ни появилась», – сказал Черчилль Морису Эшли в апреле 1939 года. Незадолго до этого, в начале января, он дал интервью New Statesman and Nation, в котором среди прочего упомянул основные законодательные акты Британии: Великую хартию вольностей, Хабеас корпус и Петицию о праве. Без этих документов, заявил Черчилль, отдельный гражданин до сих пор зависел бы от «благосклонности официальной власти и оставался уязвим для слежки, а также предательства, в том числе в собственном доме». Это интервью совпало с периодом работы над описанием истории разработки, принятия и борьбы за эти документы. В то время как некоторые историки низводили Великую хартию вольностей до «длинного перечня привилегий дворянству за счет государства», решающего мелкие и чисто технические вопросы взаимоотношения монарха и баронов, Черчилль считал основной заслугой и ключевым посылом Хартии верховенство закона. Хартия устанавливала, что отныне закон должен соблюдаться всеми, в том числе сувереном: Rex non debet esse sub homine, sed sub Deo et lege[48]. Хартия стала «незыблемым свидетельством того, что власть Короны не абсолютна» и «король связан законом». «Иными словами, – объяснял Черчилль, – единоличное правление со всеми его скрытыми возможностями для угнетения и деспотии не должно допускаться»; «правительство должно означать нечто большее, чем самоуправство кого-либо, а закон должен стоять даже выше короля».

Одновременно с Хартией вольностей и прочими законодательными актами вторым важнейшим институтом, определившим, по мнению Черчилля, британское общество, стал парламент. Еще в годы Первой мировой войны, покидая зал заседаний Палаты общин, Черчилль сказал одному из своих коллег: «Посмотри на это небольшое помещение, оно разительно отличает нас и Германию. Благодаря ему мы кое-как достигнем успеха, в то время как выдающаяся эффективность немцев в условиях отсутствия парламента приведет Германию к окончательной катастрофе». Считая, что основная ценность парламента состоит в ограничении наряду с законами власти короля, Черчилль уделяет много места его становлению. Он показал, как развивался парламентский институт, который первоначально зародился как орган для обсуждений (от фр. parler – говорить), а со временем стал обретать дополнительные функции регулирования законодательства с расширением своей представительской платформы, чтобы в итоге предложить «вместо своевольного деспотизма короля» «негубительную анархию феодального сепаратизма, а систему сдержек и противовесов, которая позволяла согласовывать действия с монархией и препятствовала извращению сути королевской власти тираном или глупцом»{453}.

Признание важности институтов не мешало Черчиллю оставаться сторонником «доктрины индивидуализма», подразумевавшей, что массивная колесница истории приводится в движение исключительно великими представителями своих поколений. Из 102 глав, на которые разбит текст тетралогии, 29 названы в честь основных участников многовековой летописи. Произведение изобилует отсылками на превосходство индивидуального начала: «Мы видим, сколь многое зависит от личности монарха» или «власть великого человека создает порядок из бесконечных конфликтов и противоречий и как отсутствие таких людей оборачивается для страны безмерными страданиями». Как правило, упоминая ту или иную персону, Черчилль подчеркивает ее достижения вопреки общему ходу событий. Тем самым демонстрируется свобода выдающихся людей от условностей принятого фарватера развития общественных процессов. Они действуют вопреки им, устанавливая свои правила и добиваясь результатов, недоступных обывателям. Черчилль показывает, как одна сильная личность способна менять направление истории, определять будущее современников, идти наперекор общественному мнению и достигать успехов, немыслимых и невозможных для большинства. При этом Черчилль, как политик, понимал, что, несмотря на все достижения, успехи и свершения, которые яркой вереницей тянутся за той или иной личностью, привлекая внимание современников и историков, сами творцы истории не могут похвастаться владением ситуации. «Победа, как правило, неуловима, – заметил наш герой во время одного из выступлений в Палате общин в 1941 году. – Случайности происходят. Ошибки допускаются. Порой правильные предпосылки приводят к просчетам, а неправильное представление – к верным выводам. Война слишком трудна, особенно для тех, кто принимает в ней участие или пытается ею управлять»{454}.

Черчилль вообще не обольщался насчет человеческой природы. Описывая, как во время раскопок в деревне Сванскомб, графство Кент, в 1935–1936 и 1955 году были обнаружены три фрагмента человеческого черепа (предположительно молодой женщины), и замечая, что биологи находят в найденных фрагментах важные отличия от строения черепа современного человека, он добавлял: «Нет никаких оснований полагать, что этот далекий палеолитический предок не был способен на все те преступления и глупости, которые во все времена ассоциировались с человеческим родом». При этом, описывая ужасы былых времен, Черчилль не пытается обелить свою эпоху. Наоборот, продолжая свои рассуждения из «Мальборо», он показывал, что современное общество, несмотря на рост образованности и научно-технический прогресс, уступает в части морали прошлым эпохам. В отличие от ушедших времен, отмечает автор, «в современных конфликтах и революциях епископов и архиепископов массово отправляли в концлагеря и убивали выстрелом в затылок». «Какое право имеем мы заявлять о превосходстве нашей цивилизации над обществом времен Генриха II?» – спрашивает Черчилль. Его вердикт нетерпим, мрачен и строг: «Мы все глубже погружаемся в варварство, потому что терпим это в силу моральной летаргии и прикрываем лоском научного комфорта». «Мир был бы лучше, если бы его населяли только животные», – заметил Черчилль своему другу Уолтеру Грабнеру, наблюдая за любимыми черными лебедями, один из которых пал жертвой лисицы. В последние годы жизни для нашего героя вообще были характерны мрачные настроения. Они распространялись как на его время («Я рад, что мне не суждено прожить жизнь снова, сегодня наблюдается ужасная деградация стандартов»), так и на его современников («Люди либо слишком низменны, либо слишком глупы, чтобы справиться с новыми вызовами»). Распространялись они и на перспективы цивилизации в целом. Возведенная в ранг государственной политики по обе стороны «железного занавеса» манипуляция общественным мнением с целью посеять вражду между людьми разных стран не способствовала снятию напряженности. «Если миллионы людей в одной стране учатся ненавидеть миллионы людей в другой, жди беды», – негодовал Черчилль{455}.

Все эти рассуждения происходили на фоне усилившегося консерватизма британского политика. Если раньше он был воплощением деятельной энергии, то теперь все больше склонялся к философии созерцания, считая, что самым добродетельным поступком является отсутствие поступка, как такового. По крайней мере, никому не навредишь. «Гораздо легче срубить старые деревья, чем вырастить новые» – становится его новым императивом. Из либерального сторонника революционных изменений в начале карьеры Черчилль превратился в консервативного последователя эволюции на закате жизни. Все чаще в его высказываниях стала преобладать мысль – хотя изменения и неизбежны, лучшие перемены те, что происходят медленно. «Сила и национальный характер не строятся, как лестница, и не собираются, как механизм, – их формирование больше похоже на рост дерева», – заявил он своим избирателям в Вудфорде в сентябре 1952 года. «Строить – медленный и трудоемкий процесс», – повторил он через семь лет. Если раньше Черчилль предпочитал такие слова, как «логика» и «рациональность», то теперь в его лексиконе стала превалировать «традиция». Его характерными высказываниями в этот период стали: «Мы должны остерегаться ненужных инноваций, особенно тех из них, которые продиктованы логикой»; «Логика, как и наука, должна быть слугой человека, а не его господином»; «Логика – неудачный компаньон по сравнению с традициями»; «Удача по праву зловредна к тем, кто нарушает традиции и обычаи прошлого»{456}.

Консерватизм Черчилля усугубился на фоне пессимизма. «Я не верю в этот дивный новый мир, – делился он со своими помощниками в годы войны. – Покажите мне хоть что-то хорошее в новых вещах». «Я всегда считал замену лошади двигателем внутреннего сгорания мрачной вехой в развитии человечества», – заявил он в парламенте в 1952 году. «Как бы я хотел, чтобы люди никогда не научились летать, – сказал он в июне 1954 года. – Мир резко уменьшился после того, как братья Райт поднялись в воздух. Это был прискорбный час для Англии»{457}. Неужели Черчилль искренне выступал против всех тех изобретений – телефона, автомобиля, электричества, телевидения, которые сделали жизнь человечества лучше? Разумеется, нет. Черчилль не был врагом научно-технического прогресса. Он выступал против разрушительных последствий, к которым он может привести при неумелом и неразумном использовании его плодов. Большинство научных прорывов совершается учеными из чистых побуждений, но далеко не все открытия способствуют достижению благородных целей. Многие из удачных и перспективных изобретений, до того как войти в жизнь обычных людей, сначала опробываются военными и используются для истребления.

Черчилль неоднократно демонстрировал в своей тетралогии корреляцию между прогрессом и разрушением, особенно в первом томе, создававшемся до начала Армагеддона. Эта тема встречается уже в самом начале. Отмечая, что «неолитический человек изобрел способ шлифовать камень», автор сообщает сферу применения этого открытия: «придавая камню необходимую форму для убийства». «Это означало большой прогресс, – не без мрачной насмешки пишет он, – но впереди были и другие изобретения». Новые изобретения также были связаны с «усовершенствованием человеческих методов разрушения». «Люди, вооруженные бронзовым оружием, могли одолеть тех, кто имел кремневые аналоги, – описывается следующий виток развития человечества. – Это изобретение было принято на ура, и бронзовый век вступил в свои права». Новый металл – железо – позволил тем, кто освоил его выплавку, уничтожать «людей бронзы», и в этом достижении, пишет Черчилль, «через минувшие тысячелетия мы ясно узнаем себе подобных». «Нет никаких сомнений, – продолжает он с язвительной интонацией, – железо лучше всего подходит для того, чтобы ломать черепа», и «двуногое существо, способное убить другого железным оружием, наш современник назвал бы человеком и братом». Следующей ступенькой человеческого прогресса стало изобретение стрелкового оружия, среди которого долгое время лидирующие позиции занимал длинный лук. «Стрела, пущенная с расстояния 250 ярдов, производила такой поражающий эффект, равного