Уинстон Черчилль. Против течения. Оратор. Историк. Публицист. 1929-1939 — страница 14 из 164

[181].

Весьма стандартный прием, который распространен среди авторов, демонстрирующих, как из бедности в ранние годы они, благодаря своей настойчивости, упорству, смекалке, силе воли и прочим добродетелям, смогли сколотить состояние в зрелый период, либо (как в нашем случае) шагнуть от неудач в учебе к процветанию в литературной и управленческой деятельности. Но Черчилль был не так прост, чтобы ограничиться использованием только хорошо зарекомендовавшего себя приема. Если присмотреться к его сочинениям, то всегда за бросающимся в глаза смыслом скрывается еще один семантический пласт. Черчилль один из тех писателей, кто любит держать фигу в кармане. На этот раз скрытый подтекст сводится к тому, что, несмотря на трудности раннего периода жизни, он был избран судьбой для свершения великих дел. Именно этот тезис имел для него принципиальное значение. Особенно в 1930 году, когда начался период его изоляции и будущее ставило гораздо больше мрачных вопросов, чем давало обнадеживающих ответов.

Для обоснования собственной избранности Черчилль прибегает к альтернативной истории. Он вспоминает ключевые эпизоды из своего прошлого и предлагает читателям пофантазировать, насколько изменился бы дальнейший жизненный путь автора, если бы эти эпизоды сложились по-иному. Например, сдача экзаменов. «Практический вывод таков: не спроси меня престарелый, уставший член Комиссии по делам гражданской службы про эти квадратные или даже кубические косинусы и тангенсы, которые я задолбил всего неделю назад, ни одна из последующих глав этой книги так никогда и не была бы написана». Он мог бы посвятить себя Церкви, стать колониальным администратором или заняться финансами в Сити. «В общем, моя жизнь пошла бы совершенно иной колеей, что изменило бы жизни многих других людей, которые, в свою очередь, и так далее, и так далее…»[182].

Черчилль довольно часто обращался к альтернативной истории, описывая, что могло бы произойти, если бы не… Но в мемуарах «Мои ранние годы» подобные размышления получили дополнительное развитие. Автобиография создавалась в период, когда, как верно заметила Анна Себба, автор «болезненно переживал свое исключение из правительства, и ему необходимо было создать образ, который соответствовал бы его представлению о том, что он будет спасен судьбой и сохранен для исполнения важной роли»[183]. В момент работы над мемуарами Черчилль находился в тяжелом положении и нуждался в стимуле для продолжения борьбы. Он его нашел в альтернативной личной истории, придя к выводу, что даже мрачный путь сегодня может завтра вывести на сияющую вершину. Он вновь возвращался к ключевым событиям своей молодости и убеждал себя в том, что те эпизоды, которые первоначально воспринимались им как неудача или провал, уже через несколько месяцев обретали новые краски, выводя к свершениям и принося популярность.

Одним из таких эпизодов стало пленение во время Англобурской войны. Этому военному конфликту в мемуарах уделено много внимания: из двадцати девяти глав — десять, из них пленению и побегу — четыре. В представлении автора, его пленение бурами произошло случайно, и если он кого и мог винить в этом происшествии, то только себя. Не покинь он уцелевший после противостояния с бурами бронепоезд и не устремись на помощь своим, он, скорее всего, целым и невредимым присоединился бы к регулярным войскам. Но все произошло иначе. Он наткнулся на неприятеля, а попав в плен, оказался «отрезан от войны, которая сулила бесчисленные приключения и неограниченные карьерные перспективы», и теперь был вынужден размышлять над тем, какие «горькие плоды способна приносить добродетель».

Прошло тридцать лет, и то, что сначала казалось трагедией, теперь воспринималось не иначе как благословение судьбы: «Умей я предвидеть будущее, я бы понял, что этому горестному происшествию было суждено заложить основу всей моей жизни в будущем». Своим дерзким побегом Черчилль «завоевал известность на родине» и «обеспечил голоса многих избирателей». Одновременно с популярностью выросли и доходы от опубликованных книг, «позволившие ни от кого не зависеть и баллотироваться в парламент». Сложись все иначе, вернись он на бронепоезде к своим, его «возможно, вознесли бы до небес и всячески обласкали», но не прошло бы и месяца, и он «мог пасть при Коленсо», как это случилось с несколькими его знакомыми[184].

Следуя этой логике, начавшаяся в 1930-х годах политическая изоляция Черчилля была еще не так страшна. Кто знает, к чему его готовит судьба, в очередной раз закаляя в новых испытаниях?

Что же касается автобиографии, то в ней, разумеется, приведены не только воспоминания и размышления о собственной судьбе. Черчилль все-таки был публичным человеком, и хотя его мировоззрение отчетливо концентрировалось на нем самом, он вряд ли упустил бы возможность высказать свою точку зрения по волнующим его вопросам. Уже в предисловии он отмечает, что, «делая обзор своей книги как единого целого», он приходит к выводу о воскрешении на страницах своего сочинения «ушедшей эпохи». «Характер общества, первоосновы политики, методы ведения войны, восприятие юности, масштаб ценностей, все это изменилось». Причем эти изменения были настолько существенны, что даже не верилось, будто они «смогли произойти в столь короткий промежуток времени без жестокой внутренней революции»[185].

Но они произошли. Теперь «спокойная, с маленькими водоворотами и небольшой рябью река», по которой плыло викторианское общество, казалось «непостижимо далекой от огромного водопада, по которому швыряет и несет вниз, и от стремнин, в бурном потоке которых приходится барахтаться сейчас»[186]. Это признавал Черчилль, это признавали его современники, это признавали и читатели. «Ничто не осталось от того мира, тех отношений и того общества, в котором вы жили, — писал автору Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935), больше известный, как Лоуренс Аравийский. — Одна из ваших замечательных заслуг состоит в безошибочном воскрешении в памяти temporis acti{10}. Эпоха ушла. Но вы смогли вернуть ее к жизни. Ваше сочинение станет одним из самых ценных социальных документов»[187].

Из расколовшейся мозаики воспоминаний Черчилль создает перед читателями образы минувшего времени. В первую очередь образы, связанные с викторианской политикой, к которой автор всегда относился с ностальгией. «В те дни политическая жизнь била ключом и была важнее всего на свете, — описывает он события 1893 года. — Ее направляли государственные мужи, люди командного ума и склада. По привычке и из чувства долга высшее сословие вносило свою лепту в политику, занимая разные посты. Из спортивного интереса следил за ней рабочий люд, как имевший, так и не имевший право голоса. Народ вникал в государственные дела и судил о способностях публичных деятелей, как нынче это происходит с крикетом и футболом. Газеты с готовностью потворствовали одновременно просвещенному и простонародному вкусу»[188].

Это было время, когда в доме своего отца он «повстречал чуть ли не всех главных персон парламентской схватки». Он принимал участие в министерских банкетах, наблюдая за членами правительства, одетыми «по форме — в голубое с золотом». На этих раутах он впервые встретился с Артуром Бальфуром, Джозефом Чемберленом, Арчибальдом Розбери, Генри Асквитом и Джоном Морли, людьми, с которыми ему впоследствии придется либо скрестить шпаги, либо объединить усилия, либо и то и другое одновременно. «Мир, в котором вращались эти люди, был поистине великим миром, где правили высокие принципы, и всякая мелочь в публичном общении имела значение: как на дуэльной площадке, когда пистолеты уже заряжены и вот-вот прольется кровь, там правила подчеркнутая учтивость и взаимное уважение»[189].

«Всякая мелочь имела значение?» — спросит удивленный читатель. Да, имела. Взять, например, такой маленький штрих к портрету эпохи, как написание писем. «Какие длинные, блестящие, страстные письма они писали друг другу, обсуждая личные и общеполитические вопросы, до которых Джаггернауту современного прогресса не было никакого дела!» — признает Черчилль в эссе о графе Розбери[190]. Эта же тема появляется и в других статьях, подготовленных в тот период. В эссе про Розбери, упоминая эпистолы экс-премьера, которых «было немало», Черчилль восхищается тем, что они «содержали в себе образцы байроновской мудрости и красоты»[191]. В эссе, посвященном Морли, он также восхищается «длинными и поучительными письмами», написанными «прекрасным почерком»[192]. О привычке излагать точку зрения в письменном виде он вспоминает и в очерке про Керзона, который однажды направил ему письмо объемом двадцать страниц. Это еще что! Супруга Керзона показала Черчиллю послание мужа. «В нем было сто страниц! — изумлялся он. — Все страницы были написаны изящной, читаемой рукой. Но сто страниц!»[193].

В отличие от Черчилля, старшее поколение политиков не доверяло стенографистам и печатным машинкам. Это касалось даже Асквита, премьер-министра начала XX века, возглавлявшего правительство, когда Великобритания вступила в Первую мировую войну. По словам Черчилля, Асквит «писал сразу начисто, красивым, разборчивым почерком, грамотно и ясно». Если в его корреспонденции появлялись «спорные места, едкие замечания или юмор», то это происходило в основном потому, что «они слетали с пера до того, как он смог сдержать себя»