Подобная практика собственноручного изложения своих мыслей по насущным проблемам, а также описания своих переживаний и решений, хотя и представляется Клондайком для историков, в изменившихся после Великой войны условиях превратилась в анахронизм. Переписка требовала много времени и сил и порой приводила к тому, что политики ограничивали свое участие в решении проблем одними письменными коммуникациями. Так, например, было с Керзоном, который отличался «излишней озабоченностью в изложении своей позиции», вместо «претворения ее в жизнь». «Когда он писал внушительные письма, то делал это полно и внимательно, прилагая все свои знания, но, закончив изложение, считал свою функцию выполненной», — осуждающе замечает Черчилль[195]. Неудивительно, что, когда в 1923 году обсуждался вопрос о новом лидере Консервативной партии, Керзон уступил Болдуину — стороннику прагматичных взглядов на вопросы государственного управления.
Потребление ресурсов было не единственным моментом, который отделял объемную корреспонденцию викторианцев от правил новой эпохи. Одновременно с фундаментальными проблемами многостраничные письма часто были посвящены не имевшим принципиального значения мелочам. «Как же они любили занимать себя спорами о мелочах!» — будет удивляться Черчилль. Но, возможно, причина заключалась в том, что проблемы, над которыми раньше ломали голову политики Викторианской эпохи, не имели ничего общего с тем, с чем пришлось столкнуться их преемникам во власти. «В отличие от нас, им не приходилось размышлять над тем, как избежать общенациональной катастрофы, — признавал Черчилль. — Основы их мировоззрения никогда не подвергались потрясениям. Их размеренной, благостной и безмятежной жизни еще не угрожали стальные челюсти мировой революции, смертельные поражения, угрозы потери независимости, хаотического вырождения нации и национального банкротства»[196]. Зато «предыдущее поколение было более резким и решительным», — заметит Черчилль в 1938 году[197], тем самым обозначив начавшийся разрыв между суровостью проблем и мягкотелостью тех, кто отныне ответственен за их решение.
Вспоминая викторианское общество середины 1890-х годов с его блеском и беззаботностью, Черчилль размышлял над тем, как же все изменилось за прошедшие тридцать лет: «В те дни роскошные приемы в Ланздаун-хаус, Девоншир-хаус или Стаффорд-хаус содержали в себе все элементы, составляющие веселый и блестящий светский кружок, имеющий ближайшее касательство и к парламентским делам, и к армейской и флотской иерархии, и к политике государства. Ныне в Ланздаун-хаус и Девоншир-хаус размещены отели, квартиры и рестораны, а в Стаффорд-хаус открылся безобразный и глупый музей, в выцветших залах которого демонстрируют свое унылое гостеприимство социалистические правительства»[198].
В 1920 году Черчилль имел беседу с французским послом в Британии Пьером-Полем Камбоном (1843–1924). Ему запали в душу следующие слова престарелого дипломата: «В течение двадцати проведенных мною здесь лет я наблюдал за тем, как в Англии совершается революция более глубокая и дерзновенная, чем Французская. Правящий класс лишился политической силы и по большей части собственности, причем произошло это почти незаметно и без единой человеческой жертвы». «Я думаю, так оно и было», — резюмировал Черчилль[199].
В этой связи уместно вспомнить другой эпизод общения Черчилля с представителем ушедшей эпохи — с сэром Уильямом Верноном Харкортом (1827–1904), занимавшим в правительстве Гладстона влиятельные посты министра внутренних дел и канцлера Казначейства. В 1895 году Уинстон был приглашен к нему на ланч. Во время разговора молодой субалтерн спросил уважаемого политика об одном из событий:
— Что тогда произойдет?
На что сэр Уильям ответил успокаивающе:
— Дорогой Уинстон, опыт моей продолжительной жизни научил меня, что никогда ничего не происходит.
Вспоминая этот эпизод четверть века спустя, когда мир содрогнулся от Первой мировой войны, Черчилль заметит, что, начиная с момента этой беседы, у него «сложилось впечатление, что ничего не прекращалось происходить»[200].
Упоминание о войне весьма кстати. Именно ее Черчилль считал одной из причин произошедших метаморфоз. Именно через ее призму он описывает свой первый боевой опыт, поиск своего пути, первые успехи в жизни. Если кому-то могло показаться, что, вновь рассказывая о Малакандской кампании, Суданском походе и Англобурской войне, Черчилль повторяется, то это было ошибочное представление. В конце XIX века все эти события описывал юный офицер, только начавший вкушать плоды праздника жизни. Теперь, спустя три десятилетия, автор был уже умудренным опытом государственным деятелем, прошедшим не только через множество баталий на политическом фронте, но и пережившим мировую войну, которая оказала на него неизгладимое влияние и изменила его взгляд на будущее и прошлое. На страницах автобиографии то и дело встречаются упоминания о павших товарищах, которые учились вместе с ним в школе и колледже, поступали в армию, несли службу в отдаленных уголках империи, а затем, когда пришел час, вступились за свою страну. «Если в школе я был одиночкой, то в Сандхёрсте обзавелся кучей друзей, трое-четверо из коих здравствуют по сей день, — сообщает Черчилль. — Остальные ушли из жизни. Многих друзей и просто ротных товарищей унесла Англо-бурская война, почти всех остальных убила Первая мировая. Немногим уцелевшим вражеские пули порвали бедро, грудь, лицо. Привет им всем»[201].
Мировая война выжгла свою изуверскую печать на его мемуарах. Они были написаны для «опустошенного войной, огрубевшего, увечного и ко всему равнодушного» поколения[202]. И в этом смысле прав Манфред Вайдхорн, называя «Мои ранние годы» «самым грустным произведением»[203] Черчилля. И это несмотря на то, что ни в одной из своих книг Черчилль не обращался столь часто к жизнерадостному, веселому и наполненному искрящимся юмором стилю. И все же автор остается оптимистом. Наряду с трагическим началом в его книге отчетливо прослеживается светлая, жизнеутверждающая сторона. Только Черчилль, иронизирующий над беззаботностью викторианцев, но и прекрасно знавший, через какие испытания придется пройти его современникам, мог закончить повествование мажорной кодой: «В 1908 году я женился и с тех пор жил счастливо»[204].
Если вернуться к мировой войне, то одной из отличительных особенностей викторианского общества было неверие людей той эпохи в подобное событие. Под руку с неверием шло непонимание того, насколько ужасной станет война в новом веке. Колониальному офицеру конца XIX столетия война казалась «забавной резвой кошечкой». Чтобы избежать «больших неприятностей», только и требовалось, что увертываться от ее стальных когтей. Если в этом оказаться успешным, тебя ожидают признание в обществе и успех у женщин. Это было время, когда сражений не боялись, а предвкушали с «беззаботной радостью». Гибели никто не ждал. «Время от времени, — вспоминает Черчилль, — каждый полк или батальон терял пять, десять, а в худшем случае тридцать — сорок бойцов, но основной массе участников малых войн это лишь горячило кровь, делая великолепную игру еще более азартной». Однако война изменилась. «Из жестокой и блистательной она превратилась в жестокую и омерзительную». Отныне «ставки возросли, смерти приходилось ждать постоянно, а тяжелые раны считались счастливым избавлением, где сталью артиллерийских снарядов и пулеметным огнем косило и сметало целые бригады, где уцелевшие в одном торнадо могли не сомневаться, что падут жертвой следующего или следующего за ним»[205].
Десять лет назад, работая над первым томом «Мирового кризиса», Черчилль считал, что причиной жестокости этого конфликта стало недопонимание человечества, какой силой оно обладает благодаря научно-техническому прогрессу — «никто не понимал, насколько огромны, почти неистощимы были ресурсы», одновременно с «чашами гнева переполнились и запасы мощи». Изучая историю Первой мировой войны, Черчилль пытался акцентировать внимание на этих особенностях, чтобы военные и политики ведущих стран учли уроки прошлого, и прежде чем дать старт новой войне, одумались и задумались, какими ресурсами владеют и они, и их противники и на какие бедствия могут обречь своих соплеменников. По ту сторону фронта население проявит ту же «любовь к своей стране и гордость за нее», ту же «преданность привычным ценностям и острое чувство справедливости и несправедливости, как они их понимают», поскольку «в каждой стране, большой или малой, зависимой или свободной, организация, система и законы приучают граждан накапливать и вооружать национальное самосознание»[206].
В более лапидарной форме Черчилль повторит эту мысль в новом произведении, предупредив горячие головы, чтобы они «всегда помнили»: «Как бы вы ни были уверенны в своей победе, война состоится только потому, что противник уверен в том же»[207].
В автобиографии, пропитанный консервативными настроениями и ужасом от произошедших социальных перемен, Черчилль признает, что свою долю в эскалации конфликта сыграли не только окрепшие национальные чувства и жажда быстрых завоеваний, но также демократия и наука. «Едва этим путаникам и занудам позволили участвовать в боевых действиях, как судьба войны была предрешена». Если раньше сражения велись «хорошо подготовленными профессионалами, малым числом, дедовским оружием и красивыми ухищрениями старомодного маневра», то теперь в войну было вовлечено «едва ли не все народонаселение, включая женщин и младенцев», а сами боевые действия превратились в «безжалостное взаимное истребление». От гибели н