Уйди во тьму — страница 11 из 98

— Доброе утро, папа-папочка.

— Просто «папа», милочка.

— Папа-папочка.

— О’кей, — сказал он.

И пошел вверх по склону, слегка задыхаясь, чувствуя, как покалывает в боку. Вчерашняя вечеринка — он, как всегда, перепил. Долли Боннер… Он выбросил все это из головы. Вокруг него сверкало солнце. Траву, зеленую и душистую, только вчера скосили, и она пружинила под его ногами. Маленькие насекомые шныряли вокруг, кузнечики пускались вскачь от него, а когда он обратил взгляд на дом, тот замаячил перед ним, свежевыкрашенный, солидный, приглашающее открытый дню. Дом был большой, в виргинском колониальном стиле, элегантный дом, — правда, слишком просторный для четверых людей. Они построили его благодаря матери Элен, соизволившей умереть два года назад, за двадцать тысяч долларов. В груди Лофтиса поднималась огромная волна гордости, по мере того как он приближался к дому. Черепица на крыше красиво блестела; побег плюща начал взбираться по водосточной трубе рядом с самшитами, посаженными вокруг цоколя. Покачиваясь на солнце, плющ, казалось, придавал дому характер постоянства, возможно даже — традиции. Лофтис вдруг преисполнился восторга: еще не стерлась новизна собственничества.

Он остановился в тени террасы с навесом, от подъема слегка кружилась голова, — это что, Элен зовет его? Он повернулся — пейзаж перед глазами развернулся как по часовой стрелке: деревья, лужайка, серая полоска воды и далеко внизу стоящая Элен, которая кричала вверх:

— Церковь!

Церковь! О да. Черт побери.

— Никакой церкви! — крикнул он в ответ. — Отведите девочек в воскресную школу! Возьмите машину!

— Что…

— Никакой церкви… — начал он снова.

— Что… — Она что-то говорила, но слова ее унесло ветром.

Он безнадежно повел рукой, повернулся. В гостиной он налил себе виски из графина, стоявшего на серванте, — почти полстакана. Затем бросился на кухню, где Элла Суон, склонившись над столом, молча чистила картофель. Лофтис посражался с подносиком для льда в холодильнике, ободрал себе большой палец, но наконец извлек оттуда два кубика и бросил их со звяканьем в виски.

— М-м-м! — произнесла Элла со вздохом подозрения и упрека: этакий первозданный грех, особенно по воскресеньям.

Он слышал такое раньше, он снова это услышит. Их целая банда — старые негритянки-поварихи, и няни, и прачки, от рождения до смерти вздымающие вверх глаза с осуждением и уверенностью в своей правоте, а по субботним дням в гостиных — с бессильным упреком, в воскресенья на кухнях — сквозь угар. Он весело приподнял стакан, предвкушая выпивку.

— Это глядя на тебя, Элла, — сказал он. И сделав большой глоток, ощутил приятную теплоту.

— Хм-м-м, — произнесла Элла. И нагнула к картофелю лицо — черное и похожее на лицо гнома, всё в складках и морщинах. — Никто на меня не глядит, — прогнусавила она, — и уж никак не сегодня. Правда, знаете, кто смотрит на вас? Господь Бог смотрит сверху. Он говорит: «Я — истина и путь и жизнь». Вот что говорит Господь…

— Хорошо, Элла, — сказал Лофтис. — Отлично. Отлично. Никаких проповедей. Уж никак не сегодня… ради Христа, — добавил он осторожно и улыбнулся.

— Это Сатана так говорит. Так и вижу копыта и дьявольские глаза. Стыдно вам должно быть, славьте благое имя Господа.

А он, притулившись к холодильнику, глотнул еще виски — почувствовал, как его, словно одеялом, окутывает удовлетворение. Кухня — подобно всем комнатам, всем сценам — начала очень медленно и так сладостно видоизменяться: стол, блестящая плита, Элла, безликие белые стены — все это, словно медленно, неземным путем продвигаясь к конечной истине, начало приобретать идеальные очертания. Даже утреннее солнце, затоплявшее пол яркими пятнами и лужицами, казалось, было частью этого удивительного дома — его дома.

Лофтис вышел на маленькое крыльцо, примыкавшее к кухне, и постоял там, озираясь. С этой стороны дома по границе его собственности, спускавшейся к заливу, стояли в ряд кедры. Земля под ними была голая, без травы, затененная, казавшаяся прохладной, — на него, как прежде, накатила ностальгия. Столько прошло времени — ведь такие же кедры были в школе, куда он ходил мальчиком, — в школе Святого Стефана, где выцветшие кирпичные здания смотрели на болото. А дальше была река — гладкая, и широкая, и синяя, на мили лишенная по обоим берегам жизни, если не считать одинокой школы, так что иногда, стоя под кедрами, вдыхая запах соли и вечнозеленых деревьев, он смотрел на холодную реку, на бесконечные мили ив и кедров на другом берегу и словно в трансе представлял себе, что это вовсе не Тайдуотер, а эти кедры, да и все это девственное, холодное, залитое солнцем пространство находится совсем в другой стране. Возможно, в России — на просторах Арктики, о которых он читал в книгах по географии, где Лена и Енисей (представлялось ему) вечно стремятся к слепящему солнцу Северного океана среди безлюдных берегов, усеянных кедрами и ивняком, где вечно царит холод и тишина. Однажды он пришел именно к таким кедрам — было это в его последнюю весну в школе, когда в приступе самоанализа, редко с тех пор повторявшегося, он взял на кухне печенье и книгу — поэзию Китса? Шелли? — и, растянувшись в утренней тени, стал в полудреме читать, а со всех сторон неслись сельские звуки: мычали коровы, пронзительно кричали в болоте морские птицы, крикнул мальчик, — пока лениво не прозвучал звонок, сзывающий к утренней службе, и он вместе с другими мальчиками направился в часовню, нехотя оглянувшись на то место, где он лежал, и нареку, и на кедры, встревоженный чем-то — утраченной красотой или, возможно, тем, что одна яркая минута его юности будет почему-то навсегда связана с невидимым и мимолетным запахом кедров.

Он вдохнул сейчас запах кедров: этот запах принес с собой осознание времени, всего, что ушло, — того, о чем он больше не хотел думать. Столько прошло времени!..

Часовня. Церковь. Он мрачно поиграл с мыслью о приличии. Если он не пойдет в церковь, Элен устроит скандал. Нет, она никогда не устраивает скандалов — просто затихает, становится ужасно неприятной. Что ж, он не пойдет — и все. Забудем об этом…

Он повернулся.

— Элла, — сказал он игриво, — не выпьешь со мной?

— Кто? — Она была явно шокирована. — Только не я. Даже за миллион долларов. Вы можете грешить сколько хотите. Мне-то какое дело…

Мрачные обвинения летели ему вслед, пока он шел в столовую к серванту и наливал себе виски. Оттуда он прошел на террасу, где вдруг увидел Элен и двоих детей, поднимавшихся снизу. Почти автоматически он хотел было спрятать питье, но, передумав, остался стоять в дверях со стаканом в руке.

— В левой руке — первый за сегодняшний день, — произнес он с неуклюжим юмором. «Черт побери, — подумал он, — как неловко…»

Элен не произнесла ни слова — лишь бросила на него осуждающий взгляд. Поднявшись на террасу, она направила детей к двери.

— Пейтон, — быстро произнесла она, — отведи Моди наверх и помоги ей одеться для воскресной школы.

— Пошли, Моди, — мягко произнесла Пейтон. — Пойдем наверх. Да ну же, Моди.

Они исчезли в гостиной — слышен был стук ноги Моди: звук постепенно таял, прекратился, снова зазвучал на лестнице над ними, опять прекратился. Элен повернулась.

— Это что еще за выдумка? — сказала она. Милтон пристально наблюдал за ее лицом, напряженным от сдерживаемого гнева. — Какой черт вселился в вас?

— Ой, послушайте, Элен… — Он неопределенно повел рукой. «Совсем как она, — подумал он. — Убрать детей, а потом злиться, устраивать ад. Ведь было так мило…»

Он глотнул виски с легким вызовом.

— Выпьете? — спросил он и тотчас пожалел об этом. «А теперь… О Боже», — подумал он.

Лицо ее смягчилось, в глазах появилась застенчивость, усмешка, игривое, почти нежное выражение. Она дернула его за рукав, направляя к дивану.

— Присядьте, дорогой, — сказала она. — Послушайте, — мягко начала она, садясь рядом с ним в тени; она выглядела такой красавицей, какой была в свое время десять лет назад, — бледные щеки, не тронутые возрастом, лицо девушки без единой припухлости, или морщинки, или провала, снова прекрасное, хотя, может быть, дело тут в виски… — Послушайте, — говорила она, — вы же знаете, что нельзя так пить все время. Вы знаете, что испортите себе здоровье. Дело не в морали и не в том, что это аморально, дорогой… просто вы же не можете везти девочек в воскресную школу в таком состоянии… а вы знаете, что мы должны идти в церковь… мы же обещали… вы это знаете, дорогой…

Вы знаете, вы знаете. Больше он уже не слушал. Все та же старая песня. Иисусе Христе, это ужасно. Зачем она стала разыгрывать из себя мать? Почему не признаться, что она презирает его за то, что он пьет, вообще за все? Вместо этого ее постоянного холода, молчания, горечи — доведенная до отчаяния мать, явный наигрыш. Почему она хоть раз не устроила сцены, скандала? Тогда он мог бы взорваться, выбросить наконец все из себя. Ох, до чего же это ужасно. Ужасно. Иисусе Христе, как ужасно!..

Но он не слушал ее. На миг настроение приподнялось и быстро растаяло. Он смотрел мимо ее щеки на залив, застывший в парном штиле. Лениво кружили несколько чаек. Где-то невидимо зачихала моторка, заглохла. Зимой, подумал он, залив будет серым и замерзшим, обрамленным по берегу снегом, — акры холодной соленой воды, а в доме будет тепло, рядом с ним Пейтон, они смогут смотреть на плавни, на чаек, описывающих круги, на небо, полное наводящих уныние облаков цвета сажи. Он и Пейтон… они будут вместе в теплом доме, но это случится зимой, и он будет старше и даже скорее всего не на пути к тому, чтобы стать сенатором… нет, судьей.

Он громко рыгнул. Элен появилась перед ним, плывя на облаке алкоголя, наполняя его вдруг возникшей невыносимой досадой.

— Послушайте, дорогой, вы же знаете, что вы не должны… вы так давно обещали…

Так давно.

Он поднялся, глядя вниз, на нее.

— А теперь послушайте вы, дорогая, — сказал он, стараясь, чтобы в голосе не звучало злости, — вы могли бы уже знать, что я буду вести свою жизнь так, как мне — черт побери — нравится. — Она заговорила было, в горле ее рос протест. — Подождите минутку, — продолжал он, — я вовсе не хочу быть мерзким. Я просто хочу, чтобы вы знали несколько вещей — в том числе то, что мне нравится праздно проводить воскресные дни, и, во-вторых, то, что мне нравится выпивать.